ГЛАВА 12
Тянулся все тот же день, и не было ему конца. Расставшись с Михелем, Джордж Смайли какое-то время позволил ногам нести себя неведомо куда – слишком он устал, слишком был взбаламучен, чтобы садиться за руль, однако достаточно соображал, чтобы следить за спиной и делать внезапные повороты, сбивающие со следа возможный «хвост». Растрепанный, с опухшими глазами, он ждал, чтобы мозг пришел в норму, чтобы раскрутилась пружина, державшая его в напряжении в течение этого двадцатичетырехчасового марафона. Он попал на набережную, затем в пивную возле Нортумберленд-авеню – кажется, она называется «Шерлок Холмс», – где он угостил себя большой порцией виски и в смятении подумал, не позвонить ли Стелле: все ли у нее в порядке? Впрочем, это бессмысленно – не может же он звонить каждый вечер и спрашивать, живы ли они с Виллемом, – и он пошел дальше, пока не обнаружил, что находится в Сохо, где в субботний вечер всегда мерзопакостнее обычного. «Обратись к Лейкону, – подумал он. – Попроси охрану для семьи». Но ему достаточно лишь представить себе, какая его ждет сцена, чтобы понять, что это мертворожденная идея. Если Цирк не считал нужным заботиться о Владимире, тем более он не станет заботиться о Виллеме. Да и как ты пристроишь нянек к водителю грузовиков на дальние расстояния? Успокаивало Смайли лишь то, что убийцы Владимира, по-видимому, нашли то, что искали, что ничего другого им не нужно. Да, но эта женщина в Париже – как насчет нее? Как насчет автора двух писем?
«Поезжай домой», – приказал он себе. Дважды он из телефонных будок делал ложные звонки, проверяя, нет ли за ним «хвоста». Затем зашел в тупик и тут же повернул назад, прислушиваясь, не замолкнут ли внезапно шаги, всматриваясь, не отведет ли кто глаз. Он подумывал, не снять ли номер в гостинице. Иной раз он так делал, чтобы спокойно провести ночь. Иной раз его дом становился слишком опасным для него местом. Мелькнула мысль о негативе: пора вскрыть коробку. Обнаружив, что ноги инстинктивно ведут его в Кэмбридж-сёркус, он поспешно повернул на восток и закончил свои скитания в машине. Уверившись, что за ним не следят, он поехал на Бейсуотер-роуд, находящуюся в стороне от тех мест, где он бродил, тем не менее он по-прежнему бросал напряженные взгляды в зеркальце заднего вида. У пакистанца-жестянщика, торговавшего всем на свете, он купил две пластмассовые миски для мытья и лист стекла размером три с половиной дюйма на пять, а в аптеке, находившейся в двух-трех домах оттуда и торговавшей за наличные, – десять листов просмоленной бумаги такого же размера и детский карманный фонарик с космонавтом на ручке и красным фильтром, который прикрывал линзу, как только нажимали на никелированную кнопку. С Бейсуотер-роуд, отнюдь не прямым путем, он подъехал к «Савою» и вошел в отель со стороны набережной. По-прежнему никто за ним не следовал. В мужском гардеробе дежурил все тот же человек, и он даже припомнил шутку, которую тогда отпустил.
– Я все жду, когда она взорвется, – он улыбнулся, возвращая Смайли коробку. – Мне показалось, я раз или два слышал, как там тикало, но только и всего.
Кусочки спичек, которые Смайли положил у своей входной двери, прежде чем ехать в Чарлтон, лежали на месте. В окнах соседа виднелись горящие свечи, которые обычно зажигают по субботам, и головы беседующих людей, а в его окнах занавеси были как прежде задернуты так, как он их отставил, и в прихожей хорошенькие маленькие часы бабушки Энн встретили его тиканьем в кромешной тьме.
Несмотря на смертельную усталость, он тем не менее методично проделал все необходимое.
Прежде всего положил три закрутки в камин в гостиной, поднес к ним огонь, набросал на них недымящего угля и натянул перед камином веревку, которой Энн пользовалась для сушки белья. В качестве рабочей робы он надел старый кухонный передник и для верности крепко обвязал тесемкой свое округлое брюшко. Из-под лестницы достал кипу зеленого светомаскировочного материала и пару защепок и отнес все это в подвал. Завесив окошко, снова поднялся наверх, развернул бумагу, в которой лежала коробка, открыл ее и… нет, это была не бомба, там лежали письмо и смятая пачка сигарет, куда Владимир вложил пленку. Смайли извлек ее оттуда, вернулся в подвал, включил красный свет в карманном фонарике и принялся за работу, хотя Господу Богу известно, что он не обладал никаким чутьем в фотографии и теоретически вполне мог попросить Лодера Стрикленда выполнить эту работу фотоотделом Цирка. Или отнести негатив одному из полудюжины «профессионалов», как их принято называть, – людей, сотрудничающих с Цирком в определенных областях, которые обязаны при необходимости бросить все и, не задавая вопросов, поставить свои знания на службу делу. Собственно, один такой профессионал – добрая душа жил в двух шагах от Слоун-сквер и специализировался на свадебных фотографиях. Хватило бы и десяти минут, чтобы найти и нажать на звонок в его двери, – и Смайли через полчаса уже получил бы отпечатанные снимки. Но… Он предпочел претерпеть неудобства и иметь несовершенные отпечатки, но проявить пленку у себя дома, а наверху тем временем разрывался телефон, на который он не обращал внимания.
Смайли предпочел помучиться, совершая ошибку одну за другой, сначала передержав, потом недодержав негатив под основным светом в помещении. Использовав в качестве мерила времени кухонный таймер, который тикал и грохотал словно оркестр в балете «Коппелия», Смайли предпочел бурчать и ругаться от раздражения и потеть в темноте, изведя, по крайней мере, шесть листов фотобумаги, прежде чем в миске с проявителем появилось хотя бы наполовину удовлетворительное изображение, которое он на три минуты положил в закрепитель. И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из-за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.
Он принялся рассматривать фотографию, одной рукой придерживая очки, другой – медленно передвигая по ней лупу.
Снимок запечатлел группу, но не политиков и не купальщиков, поскольку никого в купальном костюме не наблюдалось. Четыре человека – двое мужчин и две женщины полулежали на мягких диванах возле низкого столика, на котором стояли бутылки и лежали сигареты. Женщины в неглиже, молодые и хорошенькие. Мужчины, тоже едва прикрытые, лежали рядом, и девицы, как положено, обвились вокруг своих избранников. Они, видимо, снимались в тусклом свете, словно в подземелье, и из того немногого, что Смайли знал о фотографиях, он сделал вывод, что негатив получен на пленке для скоростной съемки, так как при печати фотография получилась зернистая. Качество фотографии напомнило ему не раз виденные снимки заложников, сделанные террористами, – только четверо на фотографии были всецело заняты друг другом, тогда как заложники обычно смотрят в аппарат, словно в дуло ружья. Тем не менее продолжая, как он выразился бы, выискивать «данные, интересующие оперативную разведку», Смайли стал определять, где находилась камера, и установил, что ее, по всей вероятности, установили над объектами съемки. Четверо, казалось, лежали на дне колодца, и камера смотрела на них вниз. Нижнюю часть снимка перекрывала тень, очень черная – балюстрада, или, может быть, подоконник, или просто чье-то плечо. Такое складывалось впечатление, точно камера, хоть и находилась в выгодной позиции, посмела лишь слегка приподняться выше уровня глаз.
Тут Смайли пришел к своему первому предварительному выводу. К первому небольшому шажку, хотя в уме у него уже было достаточно много больших шагов. Назовем это техническим шагом – скромным техническим шажком. Все говорило о том, что фотография была, что называется, «краденая». И краденая с целью подпалить, то есть шантажировать. Но шантажировать кого? И с какой целью?
Раздумывая над этой проблемой, Смайли, по всей вероятности, заснул. Телефон стоял на маленьком письменном столике Энн, и он звонил, должно быть, раза три или четыре, прежде чем Смайли сообразил спросонья.
– Да, Оливер? – осторожно сказал Смайли.
– Ах, Джордж! Я пытался дозвониться до вас раньше. Вы, надеюсь, благополучно вернулись.
– Откуда? – недоуменно спросил Смайли.
Лейкон предпочел не отвечать.
– Я чувствовал, что должен вам позвонить, Джордж. Мы с вами расстались на неприятной ноте. Я был резок. Слишком много на меня навалилось, извините. Как дела? Все намеченное выполнили? Закончили?
В глубине слышался голос дочери Лейкона, спорившей с кем-то по поводу того, сколько надо платить за отель на Парк-лейн. «Они, видно, приехали к нему на уик-энд», – решил Смайли.
– Мне снова звонили из министерства внутренних дел, Джордж, – продолжал Лейкон, но уже тише и не дожидаясь его ответа. – Они уже получили заключение патологоанатома, и тело может быть выдано. Рекомендуют побыстрее кремировать. Я подумал, что, если дам вам название фирмы, которая такими делами занимается, вы в состоянии сообщить это заинтересованным лицам. Конечно, без связи с нами. Вы видели объявление для печати? Что вы о нем думаете? Я считаю, оно умело составлено. Я считаю, тон абсолютно точно выдержан.
– Я возьму карандаш, – предупредил Смайли и принялся рыться в ящике, пока не нашел пластмассовой штуки грушевидной формы на кожаной тесемке, которую Энн иногда носила на шее. С большим трудом заставив выскочить грифель, он записал под диктовку Лейкона название фирмы и адрес, снова название фирмы и снова адрес.
– Записали? Может, я повторю? Или вы прочтете мне, чтобы быть вдвойне уверенным?
– По-моему, все в порядке, спасибо, – отказался Смайли. С некоторым запозданием он понял, что Лейкон пьян.
– А теперь, Джордж, не забудьте: у нас назначено свидание. Семинар по брачным делам, не исключающий захватов. Вы выступите в роли моего старшего советника. У нас тут внизу очень приличный мясной ресторан, и я угощу вас ужином на скорую руку, пока вы будете делиться со мной своей мудростью. У вас нет под рукой еженедельника? Давайте занесем туда эту встречу.
С крайне дурным предчувствием Смайли условился о дате. Всю жизнь изобретая легенды для прикрытия самых разных жизненных ситуаций, он все еще не умел отказываться от приглашения на ужин.
– И вы так ничего и не нашли? – осведомился Лейкон уже более заинтересованно. – Ни сучка, ни задоринки, никаких зацепок. Это была буря в стакане воды, как мы и подозревали, верно?
В голове Смайли промелькнуло множество ответов, но он посчитал за лучшее помолчать.
– А как со счетом за телефон? – поинтересовался Смайли.
– Со счетом за телефон? Каким счетом? Ах, вы имеете в виду его счет. Оплатите и пришлите мне квитанцию. Никаких проблем. А еще лучше пошлите ее по почте Стрикленду.
– Я уже отослал ее вам, – терпеливо пояснил Смайли. – Я просил вас выяснить по возможности, куда были сделаны звонки.
– Я немедленно этим займусь, – ничуть не смутившись, ответил Лейкон. – Больше ничего?
– Нет. Думаю, что нет. Ничего.
– Выспитесь. Голос у вас совсем измученный.
– Спокойной ночи, – сказал Смайли.
Снова крепко зажав лупу Энн в пухлом кулаке, Смайли принялся опять рассматривать фотографию. Пол в колодце был застлан ковром – по-видимому, белым; диваны были расставлены подковой, повторяя линию занавесок на дальней стороне периметра. В глубине виднелась обитая дерматином дверь, и одежда обоих мужчин – пиджаки, брюки, галстуки – висела аккуратно, как в больнице, на вбитых в нее крючках. На столике стояла пепельница, и Смайли принялся разглядывать надпись на ней. После многочисленных манипуляций с лупой неудавшийся филолог разобрал что-то вроде очертания букв А-С-Н-Т, но было ли это слово, означающее по-немецки «восемь», или часть слова «внимание», или же четыре буквы какого-то более длинного слова, он не мог сказать. Да на этом этапе он и не стал мучиться, пытаясь найти разгадку, а предпочел заложить полученную информацию в глубины своего мозга, пока не появится еще какая-нибудь часть головоломки.
Позвонила Энн. Смайли, по-видимому, снова задремал, потому что память его не удержала звонка – просто он услышал ее голос, когда медленно поднес трубку к уху: «Джордж, Джордж», – свое имя, произнесенное так, словно она долгое время взывала к нему и он только сейчас собрался с силами или потрудился поднять трубку.
Разговор начался словно между чужими людьми – так же началась их любовь.
– Как поживаешь? – спросила она.
– Очень хорошо, спасибо. А ты? Могу быть чем-то тебе полезен?
– Я спросила не просто так, – настаивала Энн. – Как ты? Я хочу знать.
– А я сказал тебе, что хорошо.
– Я звонила утром. Почему ты не отвечал?
– Меня не было.
Долгое молчание, пока она, видимо, обдумывала его слабое извинение. До сих пор телефон никогда не волновал ее. Она не считала, что с ним связано что-то срочное.
– Уходил по работе? – пыталась выяснить она.
– Выполнял одно задание Лейкона.
– Он нынче рано раздает задания.
– Он теперь без жены: она ушла от него, – пояснил Смайли без всякой задней мысли.
Молчание.
– В свое время ты говорила, что она разумно поступила бы, если бы ушла, – заметил Смайли, прикрываясь назидательным тоном.
– Глупая женщина, – в ответ обронила Энн, за чем последовало еще более долгое молчание, на сей раз со стороны Смайли, перед которым внезапно возникла громада выбора, который предлагала ему бывшая жена.
Снова воссоединиться, как она это иногда называла.
Забыть все обиды, весь список любовников; забыть о Билле Хейдоне, этом предателе из Цирка, чья тень накладывалась на лицо Энн всякий раз, как Смайли пытался обнять ее, – забыть о человеке, воспоминание о котором причиняло ему постоянную боль. О Билле – его друге, Билле – цвете их поколения, шутнике, обаятельном человеке, образцовом конформисте; Билле – прирожденном обманщике, которого обман в конечном счете привел в постель к русским и в постель к Энн. Устроить новый спектакль с медовым месяцем, полететь на юг Франции, есть вкусные блюда, покупать обновки, делать все, что положено любовникам. И сколько все это продлится? Сколько пройдет времени до того, как ее улыбка угаснет, и взгляд потускнеет, и эти мифические отношения потребуют, чтобы она уехала в дальние края лечить свои мифические недомогания?
– Ты где сейчас? – растерянно спросил он.
– У Хильды.
– А я думал, ты в Корнуэлле.
Хильда была разведена. И жила она в Кенсингтоне, в двадцати минутах ходьбы от квартиры Смайли.
– А где Хильда? – осведомился он, переварив эти сведения.
– Уехала.
– На всю ночь?
– Зная Хильду, думаю, что да. Если только она не притащит кого-то с собой.
– Ну, тогда, я полагаю, тебе тоже следует развлечься без нее, как ты умеешь, – посоветовал он и, еще говоря, услышал ее шепот:
– Джордж.
Сильный, неистовый страх сковал душу Смайли. Он посмотрел на снимок, все еще лежавший на подставке для книги рядом с лупой, и внезапно в памяти всплыло все, что намеком и легким шепотом возникало в его мозгу в течение дня; он услышал барабаны своего прошлого, призывавшие его сделать последнее усилие, выявить и взрезать нарыв, близость которого он чувствовал всю жизнь, и он не хотел, чтобы Энн была рядом. «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике». Обретя ясность мысли, рожденную голодом, усталостью и смятением, Смайли твердо осознал: Энн не должна быть причастна к тому, что ему предстоит. Он знал, хотя был всего лишь в преддверии, и тем не менее знал, что, как ни странно, ему, возможно, выпал шанс в его немалые лета вновь принять участие в сражениях, которые он вел всю жизнь, и наконец сыграть в свою пользу. Если это так, то никакой Энн, никакого фальшивого мира, никакой пристрастной свидетельницы его действий – ничто не должно мешать его одинокому преследованию зверя. До этой минуты он и сам не ведал о своем сокровенном. Теперь все встало на свои места.
– Не надо, – возразил он. – Энн? Слушай. Не надо приезжать сюда. Не потому, что я выбрал одиночество. Это диктуют практические соображения. Ни в коем случае. – Собственные слова странно звучали для его уха.
– Тогда приезжай ты, – предложила она.
Он повесил трубку. Он представил себе, как она заплакала, потом достала свою адресную книжку и стала смотреть, кто из «первых одиннадцати», как она называла их, способен утешить ее вместо него. Смайли налил себе чистого виски – утешение Лейкона. Пошел на кухню, забыл за чем и направился в кабинет. «Сода, – вспомнил он. – Слишком поздно. Обойдусь и без нее. Должно быть, я рехнулся, – думал он. – Я гоняюсь за привидениями – во всем этом ничего нет. Выжившему из ума генералу что-то причудилось, и он из-за этого погиб». Смайли вспомнил изречение Уайльда: «Если человек умирает за какое-то дело, это еще не значит, что дело правое». Картина на стене скособочилась. Он стал ее поправлять – передвинул, недодвинул, – всякий раз отступая. «Передайте Максу, что речь идет о Песочнике». Он снова сел в свое кресло и сквозь лупу Энн уставился на двух проституток с такой свирепостью, что если бы они могли, то мигом умчались бы к своим сутенерам.
Они, ясно, относились к «сливкам» своей профессии – обе молодые, свеженькие, холеные. Их будто намеренно так подобрали – хотя, возможно, это чистая случайность, – чтобы они были разные. Блондинка слева, стройная и даже классически сложенная, поражала длинными ногами и маленькими высокими грудями. А ее товарка, темноволосая и приземистая, привлекла внимание широкими бедрами и крупными, пожалуй, евроазиатскими чертами лица. У блондинки, подметил Смайли, в ушах были серьги в форме якорей, что показалось ему странным, так как, по своему ограниченному знакомству с женщинами, он знал, что они прежде всего снимают серьги. Достаточно было ему заметить, что Энн вышла из дома без серег, и сердце у него падало. Помимо этого, ничего умного сказать про девушек он не мог, а посему, сделав еще один большой глоток чистого виски, перешел к изучению мужчин, на которых – следует признаться – он с самого начала и сосредоточил все свое внимание. Как и девушки, они тоже резко отличались друг от друга, хотя у мужчин – поскольку они были значительно старше – разница проявлялась в глубине натур и в характере. Мужчина, на котором лежала блондинка, был светлый и на первый взгляд туповатый, тогда как тот, которого обвивала брюнетка, казался смуглым, с латинским, по-восточному живым лицом и заразительной улыбкой – единственно приятной особенностью фотографии. Крупный и рыхлый блондин, маленький и веселый брюнет – он мог бы быть шутом при первом, этакий гном с добрым лицом и вихрами над ушами.
Внезапно занервничав – оглядываясь назад, это можно было бы назвать предчувствием, – Смайли занялся прежде блондином. Пора наконец разобраться!
Мужчина был крупный, но не мускулистый, ноги и руки – могучие, но в них не чувствовалось силы. Светлая кожа и волосы подчеркивали его полноту. Толстыми и некрасивыми руками он обнимал девушку за талию. Медленно ведя лупой по голой груди, Смайли подобрался к голове. К сорока годам, недобро написал какой-то мудрец, лицо человека становится таким, какого он заслуживает. Смайли сомневался в этом. Он знавал поэтические души, обреченные всю жизнь носить ужасную личину, и преступников с ангельскими лицами. Но у этого человека лицо было не из выигрышных, да и аппарат запечатлел не самое приятное его выражение. Что касается характера, то лицо как бы делилось на две половины: нижняя была весело осклаблена, рот широко раскрыт – блондин явно что-то говорил своему приятелю; а на верхней царили два маленьких светлых глаза без единой веселой морщинки вокруг – они смотрели из-под пухлых, как опара, век холодно, без всякого выражения, как глаза младенца. Приплюснутый нос, густые, подстриженные на европейский манер волосы.
Алчный, сказала бы Энн, которая склонна была делать категорические суждения о людях на основании изучения их портретов в прессе. Алчный, слабовольный, жестокий. Избегать таких. «Как жаль, что она не пришла к такому выводу насчет Хейдона, – подумал Смайли, – или пришла слишком поздно».
Смайли вернулся на кухню и ополоснул лицо, потом вспомнил, что шел туда за водой для виски. Усевшись снова в кресло, он нацелил лупу на второго мужчину – на шута. Виски удерживало его от сна и одновременно вгоняло в сон. «Почему она больше не звонит? – беспрестанно стучало в его мозгу. – Если она снова позвонит, я к ней поеду». Но на самом деле он всецело был поглощен вторым субъектом – лицо казалось знакомым, и это его настораживало, как до него настоятельное желание маленького мужчины услужить настораживало Виллема и Остракову. Он неотрывно смотрел на мужчину, и усталость отступала – Смайли словно черпал таким образом энергию. «Есть лица, – заметил утром Виллем, – которые мы знаем, хотя никогда прежде не видели; есть такие, которые, однажды увидев, будешь помнить всю жизнь; есть другие, которые видишь каждый день и вовсе не помнишь». А это лицо к каким принадлежит?
«Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек», – решил наконец Смайли, в изумлении вглядываясь в снимок, – снятое в тот момент, когда глаза скошены вбок, чем-то, очевидно, привлеченные, возможно, чем-то эротическим. Энн мгновенно увлеклась бы таким – в нем ощущалось что-то острое, опасное, что ей нравилось. Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек, схваченное в тот момент, когда луч ярмарочного освещения высветил одну впалую, прорезанную морщинами щеку. Лицо, словно обтесанное топором, с острыми, угловатыми чертами, лоб, нос и скула будто обточены ветром. Лицо, какие писал Тулуз-Лотрек, живое и располагающее. Лицо официанта, а не посетителя ресторана. Со злостью официанта, ярко горящей под маской услужливой улыбки. Эта черта понравилась бы Энн меньше. Оставив в покое снимок, Смайли медленно поднялся и, чтобы не заснуть, грузно зашагал по комнате, пытаясь поместить это лицо в определенный контекст, но ничего не получалось, и он уже начал было думать, не игра ли это воображения. «Есть люди, обладающие даром трансмиссии», – подумалось ему. Есть такие люди – встречаешь их, и они преподносят тебе все свое прошлое будто естественный дар. Есть такие люди – все равно как закадычные друзья.
Возле письменного столика Энн Смайли снова приостановился и уставился на телефон. Ее телефон. Ее и Хейдона. Или это называлось «тоненькая линия»? Пять фунтов дополнительно платили почте за сомнительное удовольствие пользоваться этим вышедшим из моды футуристическим аппаратом. «Мой проститучий телефон, – называла его Энн. – Тоненькие трели для моих маленьких любвей, громкий трезвон – для больших». Внезапно до Смайли дошло, что телефон звонит. И звонил он долго, тоненькой трелью для маленьких любвей. Смайли поставил стакан, продолжая смотреть на телефон, а тот заливался. Он вспомнил, что Энн, как правило, ставила аппарат на пол среди своих пластинок, когда слушала музыку. Она обычно лежала с ним рядом – там, у огня, вон там, – слегка приподняв бедро на случай, если придется снять трубку. Ложась в постель, она выдергивала шнур из розетки и брала аппарат с собой, чтобы он утешал ее в ночи. Когда они занимались любовью, Смайли знал, что он является для нее заменой всех тех мужчин, которые звонили ей. Этих «первых одиннадцати». Заменой Билла Хейдона, хоть он уже и мертв.
Телефон замолчал.
Что она сейчас делает? Перебирает «вторых одиннадцать»? «Быть красивой и быть Энн – одно дело, – бросила она ему не так давно, – а быть красивой и быть в возрасте Энн скоро станет совсем другим делом». «А быть уродливой и моей станет третьим», – в ярости думал он. Взял напечатанный снимок и снова сосредоточенно принялся его рассматривать.
«Тени, – размышлял он. – Пятна света и тьмы впереди и позади нас на нашем жизненном пути. Рожки бесенят, рога дьявола, наши тени длиннее, чем мы сами. Кто он? Кем был? Я с ним встречался? Я отказался встречаться? А если отказался, то как же я его знаю? Он был каким-то просителем, человеком, который что-то продавал, – значит, разведданные? Сновидения?» Окончательно теперь проснувшись, Смайли растянулся на диване – что угодно, лишь бы не идти наверх в постель – и, держа перед собою снимок, принялся медленно продвигаться по длинным галереям своей профессиональной памяти, придвигая лампу к полузабытым портретам шарлатанов, мастеров золотых дел, изготовителей фальшивых документов, торговцев, посредников, бандитов, мошенников, а иногда – героев – всех, из кого складывались его многообразные контакты, и выискивая человека с запавшими щеками, который, словно тайный соучастник, выплыл из маленькой фотографии, чтобы поселиться в его замутненном сознании. Свет лампы перемещался, медлил, возвращался. «Меня обманывает темнота, – предположил Смайли. – Я встречался с ним при свете». И ему привиделся безвкусный, освещенный неоном гостиничный номер… звучала популярная мелодия, а обои были в клетку, и маленький незнакомец примостился, улыбаясь, в уголке и звал его Максом. Маленький посол, но представлявший какое дело, какую страну? Смайли вспомнил пальто с бархатными отворотами и крепкие маленькие руки, исполнявшие свой собственный танец. Вспомнил живые, смеющиеся глаза, тонкогубый рот, который быстро открывался и закрывался, но без слов. И у него появилось ощущение потери, ощущение промаха: он никак не мог вспомнить другой тени, маячившей там во время их разговора.
«Возможно», – размышлял он. Все возможно. Возможно, в конце концов, что Владимира застрелил ревнивый муж; в эту минуту в дверь позвонили – звонок обрушился на него словно крик хищной птицы; два звонка.
«Она, как всегда, забыла свой ключ, – досадливо поморщился он. И, сам не зная как, очутился в холле и уже возился с замком. – Да ключом ей и не открыть», – сообразил он: подобно Остраковой, Смайли закрыл дверь на цепочку. Он поискал на ощупь цепочку, крикнув: «Энн! Подожди!», и ничего не нащупал. Затем отодвинул засов и услышал, как по всему дому разнесся грохот.
– Сейчас! – громко повторил он. – Подожди! Не уходи!
Он широко распахнул дверь и от усилия покачнулся на пороге, подставив, как жертву, полное лицо ночному воздуху и фигуре в черной коже, которая со шлемом под мышкой возникла перед ним, словно часовой смерти.
– Вот уж никак не хотел вас напугать, сэр, поверьте, – произнес незнакомец.
Смайли от неожиданности ухватился за притолоку и только неотрывно смотрел на пришельца. Тот был высокий, коротко остриженный, взгляд его выражал неизбывную преданность.
– Фергюсон, сэр. Помните меня, сэр, я – Фергюсон. Я занимался транспортом для летчиков-осведомителей мистера Эстерхейзи.
Черный мотоцикл с коляской стоял у бровки тротуара за его спиной, блестя под уличным фонарем любовно надраенными поверхностями.
– Я считал, что сектор осведомителей уже давно распустили, – откликнулся Смайли, продолжая низать парня глазами.
– Так оно и было, сэр. К сожалению, можно сказать, разбросали их на все четыре стороны. Чувство товарищества, особый дух – все пропало.
– Так на кого же вы теперь работаете?
– Да ни на кого, сэр. Работаю, можно сказать, неофициально. Но все равно на стороне ангелов.
– Я и не знал, что у нас есть ангелы.
– Да, это так, сэр. Все люди грешны, должен сказать. Особенно нынче. – Он протянул Смайли бурый конверт. – От некоторых ваших друзей, сэр, скажем так. По-моему, речь идет о телефонном счете, которым вы интересовались. Должен сказать, мы обычно получаем подтверждение от почтового ведомства. Доброй вам ночи, сэр. Извините за беспокойство. Пора и вам немножко вздремнуть, верно? Хорошие люди редко попадаются, я всегда это говорю.
– Доброй ночи, – ответил Смайли.
Но посетитель не уходил, словно ждал чаевых.
– Вы действительно меня вспомнили, правда, сэр? Просто на вас нашло затмение, верно?
– Конечно.
На небе, как заметил Смайли, закрывая дверь, светили звезды. Ясные звезды, проглатываемые туманом. Смайли пробрала дрожь; он взял один из многочисленных альбомов Энн и открыл его посредине. У нее была привычка отмечать какой-нибудь понравившийся ей снимок, засовывая за него негатив. Выбрав фотографию, на которой они оба были запечатлены в Кап-Ферра – Энн в купальном костюме, Смайли стыдливо одетый, – он вытащил из-под нее негатив и на его место сунул негатив Владимира. Убрал химикалии и все свое оборудование и положил снимок в десятый том Оксфордского английского словаря 1961 года на букву «П», с которой начинается слово «позавчера». Вскрыл конверт, привезенный Фергюсоном, устало глянул на содержимое, заметил, что там значатся два телефонных звонка и слово «Гамбург», и бросил все в ящик письменного стола. «Завтра, – решил он, – завтра будем разгадывать новую загадку». Он залез в постель, никогда не в силах решить, на какой стороне лучше спать. Закрыл глаза, и сразу – он так и знал – его начали бомбардировать совсем не связанные друг с другом вопросы.
«Почему Владимир не попросил к телефону Гектора? – в сотый раз с удивлением спрашивал себя Смайли. – Почему старик сравнил Эстерхейзи, иными словами Гектора, с городскими банками, которые отбирают у тебя зонтик, когда идет дождь?»
«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике».
Позвонить Энн? Набросить на себя что-нибудь и кинуться к ней, чтобы она приняла его как тайного любовника, который с зарей выскальзывает из дома?
Слишком поздно. Она уже нашла себе воздыхателя.
Ему вдруг отчаянно ее захотелось. Невыносимо не видеть ее поблизости; он тосковал по ее телу, сотрясавшемуся от смеха, когда она кричала, что он – ее единственный настоящий лучший любовник, что она никогда не захочет иметь другого, никого. «Закона для женщин не существует, Джордж», – проронила она однажды, когда они – что редко случалось – мирно лежали рядом. «Тогда кем же являюсь для тебя я?» – спросил он, и она ответила: «Моим законом». – «А Хейдон?» – тут же осведомился он. Она рассмеялась и бросила: «Моей анархией».
Перед глазами снова возникла маленькая фотография, запечатлевшаяся, как и сам маленький незнакомец, в его начинавшей слабеть памяти. Маленький человечек с большой тенью. Он вспомнил, как Виллем описывал ему маленького человека на гамбургском пароме – вихры зачесанных за уши волос, лицо с запавшими щеками, предостерегающий взгляд. «Генерал, – безо всякой связи всплыло в памяти, – вы не пришлете мне снова своего друга-Волшебника?»
Возможно. Все возможно.
«Гамбург», – подумал он, быстро вылез из постели и надел халат. Снова усевшись за столик Энн, он принялся серьезно изучать расшифровку телефонного счета Владимира, выписанную каллиграфическим почерком почтового клерка. Взяв лист бумаги, он начал списывать даты и делать свои пометки.
Факт: в начале сентября Владимир получает письмо из Парижа и забирает его у Михеля.
Факт: примерно в тот же день Владимир делает редкий для него и дорогостоящий телефонный звонок в Гамбург, заказывая разговор через телефонистку, по всей вероятности, с тем, чтобы впоследствии востребовать деньги за этот разговор.
Факт: три дня спустя, восьмого числа, соглашается принять на свой счет телефонный звонок из Гамбурга стоимостью два фунта восемьдесят за минуту: происхождение звонка, длительность разговора и время – все указано, и звонят с того же номера, по которому Владимир звонил за три дня до этого.
«Гамбург, – размышляет Смайли и мысленно вновь возвращается к маленькому мужчине на фотографии. – Владимиру несколько раз звонили оттуда – прекратились звонки лишь три дня назад, – девять звонков на общую сумму в двадцать один фунт, и все звонки из Гамбурга. Но кто ему звонил? Из Гамбурга. Кто?»
И тут Смайли внезапно вспомнил.
Фигура, маячившая в гостиничном номере, эта широкая тень от маленького мужчины – это же Владимир. Он увидел, как они стояли рядом, оба в черном пальто, гигант и карлик. Скверная гостиница с популярной музыкой и клетчатыми обоями – это же гостиница близ аэропорта Хитроу, куда эти двое столь сильно разнящихся мужчин прилетели на совещание в то самое время, когда профессиональная карьера Смайли рушилась. «Макс, вы нужны нам. Макс, дайте нам шанс».
Сняв телефонную трубку, Смайли набрал номер в Гамбурге и услышал на другом конце мужской голос – одно-единственное слово, тихо произнесенное по-немецки, затем молчание.
– Я хотел бы поговорить с герром Дитером Фассбендером, – сказал Смайли, произнеся первое попавшееся имя. Немецкий был вторым языком Смайли, а иногда – первым.
– Здесь нет никакого Фассбендера, – холодно произнес тот же голос после секундной паузы, словно говоривший с чем-то сверился, прежде чем ответить.
Смайли слышал тихую музыку в глубине.
– Это говорит Лебер, – не отступался Смайли. – Мне нужно срочно переговорить с герром Фассбендером. Я его партнер.
Снова ответили не сразу.
– Это невозможно, – после новой паузы сухо произнес мужской голос и повесил трубку.
«Не частный дом, – подумал Смайли, спешно набрасывая свои впечатления: у отвечавшего была большая возможность выбора. – Не контора – в какой же конторе в глубине звучит тихая музыка и какая же контора открыта в субботу в полночь? Гостиница? Возможно, но в гостинице, более или менее большой, его переключили бы на портье и проявили бы элементарную вежливость. Ресторан? Слишком настороженно, слишком уклончиво с ним говорили и, уж конечно, снимая трубку, произнесли бы название ресторана! Не спеши складывать кусочки в целое, – предупредил он себя. – Отложи их в сторону. Терпение».
Но разве можно быть терпеливым, когда так мало времени?
Он вернулся в постель, раскрыл «Путешествия по сельским местам» Коббетта и попытался читать, но в голове крутились – помимо прочих серьезных вещей – мысли о своем статусе и о том, сколь мало или сколь много он обязан докладывать Оливеру Лейкону: «Это ваш долг, Джордж». Однако кто может всерьез работать на Лейкона? Кто может считать хрупкие наставления Лейкона обязательными, как если бы он был Цезарь?
– Эмигрантов привлекать, эмигрантов выкидывать. Пара ног хороших, пара ног плохих, – пробормотал он вслух.
Всю свою профессиональную жизнь, казалось Смайли, он выслушивал аналогичные упражнения в словесности, которые якобы указывали на великие перемены в подходах Уайтхолла – указывали на необходимость сдерживаться, отрицать свою роль и всегда являлись основанием для ничегонеделания. Он наблюдал, как юбки в Уайтхолле поднимались и снова опускались, как пояса затягивались, высвобождались, снова затягивались. Он был свидетелем, или жертвой, или даже вынужденным предсказателем таких неожиданно возникавших культов, как латерализм, параллелизм, сепаратизм, оперативная передача полномочий и вот теперь – если он правильно запомнил последние бредовые рассуждения Лейкона – интеграция. Каждая новая мода провозглашалась панацеей: «Вот теперь мы победим! Вот теперь машина заработает!» Каждая сходила со сцены со всхлипом, оглядываясь назад, Смайли все больше и больше играл роль вечного посредника. Он все терпел, надеясь, что и другие станут терпеть, но они не стали. Он трудился за кулисами, в то время как всякая мелкота занимала авансцену. И до сих пор занимает. Еще пять лет назад он никогда не признался бы в этом. Но сегодня, спокойно заглядывая себе в душу, Смайли понимал, что никто им не руководил, да, возможно, и не мог руководить; что единственными сдерживающими факторами для него были собственный разум и собственное понятие о человечности. Как в браке, так и на службе.
«Я принес свою жизнь на алтарь служения государственным институтам, – размышлял он безо всякой горечи, – и остался наедине с собой. Да еще с Карлой, – мелькнуло тут же, – моим черным Граалем».
Смайли ничего не мог с собой поделать: не знающий отдыха мозг не давал ему покоя. Вперив взгляд в темноту, он мысленно увидел перед собой Карлу – фигура то распадалась, то снова складывалась в изменчивом ночном свете. Он увидел карие глаза, внимательно разглядывавшие его, как внимательно разглядывали из темноты камеры в делийской тюрьме сто лет тому назад, – глаза, которые поначалу, казалось, говорили о чуткости, даже намекали на чувство товарищества, а затем, подобно расплавленному стеклу, медленно застывали, пока не становились колючими, непреклонными. Смайли увидел, как он выходит на беговую дорожку делийского аэропорта, по которой несется пыль, и сморщивается, почувствовав жаркое дыхание бетона, – он, Смайли, иначе: Барраклоу, иначе: Стэндфаст, или как в ту неделю его именовали, он уже забыл. В общем, это был Смайли шестидесятых, Смайли-коммивояжер, как его называли, которого Цирк уполномочил рыскать по земному шару и предлагать офицерам Московского Центра, у которых возникала мысль сменить корабль, условия переориентации. В ту пору Центр проводил одну из своих периодических чисток, и леса полнились русскими оперативниками, боявшимися возвращаться домой. Это был Смайли, который являлся мужем Энн и коллегой Билла Хейдона и который еще не лишился последних иллюзий. Это был Смайли, тем не менее близкий к душевному кризису, так как в тот год Энн влюбилась в балетного танцовщика – очередь Хейдона тогда еще не подошла.
В темноте спальни Энн Смайли снова ехал в тряском, непрерывно сигналившем джипе в тюрьму – смеющиеся ребятишки висели на бортах машины; он вновь увидел повозки, запряженные волами, и бесконечные индийские толпы, и лачуги на буром берегу реки. Он почувствовал запах сухого навоза и негаснущих костров – костров, на которых готовят, и костров, с помощью которых поддерживают чистоту; костров, с помощью которых избавляются от мертвецов. Он увидел, как чугунные ворота старой тюрьмы закрылись за ним и как тюремщики в идеально отутюженной английской форме перешагнули через заключенных.
– Сюда, ваша честь, сэр! Будьте так любезны, следуйте за нами, ваше превосходительство!
Единственный заключенный европеец, именующий себя Герстманном.
Седой кареглазый человечек в красном ситцевом одеянии, похожий на единственного представителя угасшего клана жрецов. Руки скованы кандалами.
– Пожалуйста, снимите с него кандалы, офицер, и принесите несколько сигарет, – вежливо скомандовал Смайли.
Единственный заключенный – агент Московского Центра, ожидавший, по информации Лондона, депортации в Россию. Маленький солдатик «холодной войны», который, судя по всему, знал – и знал наверняка, – что в Москве его ждет лагерь или расстрел или и то и другое: то, что он побывал в руках врагов, делало его самого врагом в глазах Центра – не важно, сказал ли он что-либо или хранил молчание.
– Присоединяйся к нам, – предложил ему Смайли через железный стол. – Присоединяйся к нам, и мы дадим тебе жизнь.
Руки у него вспотели, – руки Смайли в тюрьме. Жара стояла отчаянная.
– Возьми сигарету, – произнес Смайли, – вот, воспользуйся моей зажигалкой.
Зажигалка была золотая, захватанная его собственными потными руками. С выгравированной на ней надписью. Подарок от Энн в компенсацию за плохое поведение. «Джорджу от Энн со всей любовью». Есть маленькие любви и большие любви, говаривала Энн и, составляя надпись, одарила его обеими. Это, пожалуй, единственный случай, когда она так поступила.
– Присоединяйся к нам, – сказал тогда Смайли. – Спасай себя. Ты не имеешь права отказывать себе в выживании. – Сначала машинально, потом убежденно Смайли повторял знакомые доводы, в то время как пот с него градом катил на стол. – Присоединяйся к нам. Тебе нечего терять. Люди, любившие тебя, теперь для тебя уже потеряны. Твое возвращение только ухудшает их жизнь. Присоединяйся к нам. Прошу тебя. Послушай меня, вними моим доводам, аргументам.
И снова и снова ждал малейшего отклика на свои отчаянные уговоры. Чтобы в карих глазах что-то дрогнуло, чтобы плотно сжатые губы раскрылись и в клубах сигаретного дыма произнесли одно-единственное слова – «да», означающее: я присоединяюсь к вам. Да, я согласен дать информацию. Да, я приму от вас деньги, приму ваше обещание трудоустроить меня и дать возможность прожить остаток жизни предателем. Смайли ждал, когда освобожденные от оков руки перестанут вертеть зажигалку Энн, подаренную Джорджу «со всей любовью».
Однако чем больше Смайли уговаривал Герстманна, тем категоричнее становилось его молчание. Смайли подсказывал Герстманну ответы, но у него не существовало вопросов. Постепенно цельность Герстманна делалась жутковатой. Этот человек подготовил себя к виселице, он готов скорее умереть от рук друзей, чем выжить в руках врагов. На другое утро они расстались, и каждый пошел предначертанным ему путем: Герстманн, несмотря ни на что, полетел в Москву, где пережил чистку и продолжал процветать. А Смайли с высокой температурой вернулся к своей Энн, но не совсем к ее любви, и позднее узнал, что Герстманн был не кем иным, как Карлой, завербовавшим Билла Хейдона, был его куратором и ментором, а также тем, кто толкнул Билла в постель к Энн – в ту самую постель, в которой лежал сейчас Смайли, – с тем, чтобы затуманить Смайли мозги и не дать увидеть большего предательства Билла – предательства по отношению к службе и ее агенту.
«Карла, – Смайли пристально всматривался в темноту, – что ты теперь от меня хочешь?»
«Передайте Максу, что речь идет о Песочнике».
«Песочник, – думал Смайли, – почему ты будишь меня, когда вроде бы должен меня усыплять?»
А Остракова, запершись в своей маленькой парижской квартирке, измученная душой и телом, если б и захотела, все равно не смогла бы заснуть. Даже вся магия Песочника оказалась бы бессильна Остракова повернулась на бок, и ребра заломило, будто руки убийцы все еще стискивали женщину, стараясь развернуть и бросить под машину. Она попыталась лечь на спину, но в ягодицах возникла такая боль, что ее вырвало. А когда она легла на живот, заныли груди, почти так же как в то время, когда она кормила Александру, – до чего же она ненавидела свою плоть!
«Бог наказывает меня», – решила она без особой убежденности. Только под утро, когда она снова уселась в кресло Остракова с его пистолетом, пробуждающийся мир на час или на два заставил ее забыться.