Книга: Изюм из булки. Том 2
Назад: Порядок выхода
Дальше: Человеческий фактор

Искусство принадлежит народу

Этот анекдот, может быть, и выдуман, но он ходил по Вологде, а следовательно, имеет свое значение.
Петр Вяземский.

 

Старая записная книжка
* * *
…Говорят, это произошло во время шефского концерта артистов Большого театра — так сказать, «в рабочий полдень».
К Мстиславу Ростроповичу, исполнявшему для трудящихся концерт Дворжака, прямо на сцену зашел здоровенный детина из числа невольных слушателей и добром попросил:
— Уйди.
В другой раз никто на сцену не выходил, а просто крикнули из зала:
— Эй, лысый, кончай пилить ящик!
Есть и третья история про встречи Мстислава Леопольдовича с народом.
Его как раз выдвинули на Государственную премию, и пришлось временно оставить в покое мировые площадки и отработать некоторое количество трудодней на Госконцерт.
И привела его слепая судьба пилить свой ящик в каком-то чуть ли не клубе, причем пианино (подозреваю, что это было именно пианино, какая-нибудь «Лирика»), — так вот, пианино оказалось попросту запертым на ключ, и ключа этого в тех краях давно никто не видел.
И тогда в аккомпаниаторы Ростроповичу срочно подыскали местного баяниста.
Пришла публика. Представление началось. И на каком-то повороте виолончельного концерта московского гостя попросили из зала:
— Э, ты, потише, дай послушать баян!
* * *
А в другой «рабочий полдень» к трудящимся приехал струнный квартет. И музыканты, на свою голову, решили побаловать рабочий класс малоизвестным произведением Вивальди, в котором итальянский композитор, ничего не знавший о рабочем полдне, предусмотрел несколько ложных финалов.
То есть тема как бы заканчивается, а потом начинается снова.
Первый финал, случившийся очень вскоре после начала, трудящиеся восприняли с энтузиазмом. Они бурно зааплодировали, полагая, что теперь их оставят в покое и дадут забить «козла». Но после небольшой паузы музыканты начали играть снова.
Трудящиеся решили, что гости их неправильно поняли и играют «на бис», — поэтому, когда вивальди закончилось снова, похлопали гораздо тише, явно из вежливости, боясь спровоцировать дальнейший приступ музыкальности.
Но струнные завели свою пластинку опять.
Трудящиеся поняли, что над ними издеваются. В зале начался стихийный бунт. На сцену полетели мелкие предметы. Потом предметы покрупеее… Музыканты, съежившись, продолжали искушать судьбу. Корректировать партитуру Вивальди им не позволяло призвание. Но — пришлось…
Не доиграв несколько проведений темы, струнный квартет упаковал свои гварнери-страдивари — и дал деру, избежав линчевания в последнюю минуту.
Антонио Вивальди был хороший композитор, но чувства меры в рабочий полдень не знал совершенно!
* * *
Семейное предание из начала семидесятых. Родители поймали такси:
— На улицу Герцена!
Таксист снизошел, и они поехали. Через пару минут, сопоставив адрес с внешним видом пассажиров и временем посадки, таксист не спросил, а уточнил:
— В консерваторию.
— Да.
— Угу…
Проехали еще немного.
— И что там, в консерватории? — поинтересовался служитель баранки.
— Леонид Коган, — честно ответил отец.
— Скрипка, — пояснила мама.
Повисла пауза, завершившаяся грандиозным афоризмом советского гегемона.
— Работать никто не хочет, все хотят на скрипочках играть!
* * *
Дедушка моей жены, Владимир Вениаминович Видревич, тоже не хотел работать и всю жизнь играл на скрипочке. Однажды осенним вечером, прижав к груди заветный футляр, он шел от дома к троллейбусной остановке. В луже у остановки лежал трудящийся. Который как раз на скрипочках не играл, а работал, и наработался так, что встать уже не мог.
Увидев над собой Владимира Вениаминовича, лежащий простер к нему из лужи руку и обратился не по-советски.
— Человек! — сказал он. — Помоги мне.
Владимир Вениаминович, к которому по месту жительства как только ни обращались, но только не «человек», на такое обращение не откликнуться не мог — и, подойдя, начал одной рукой тянуть страдальца из лужи, другой продолжая прижимать к груди футляр.
Но силы (старенького скрипача — и гравитации) были неравны, и когда подошел троллейбус, он, высвободив руку, сказал:
— Простите меня, но я должен ехать. У меня концерт!
На что из лужи раздалось трагическое:
— У тебя, значит, концерт, а я лежи тут!
* * *
Это было со мной.
Забайкалье, январь. Плац образцового, мать его, мотострелкового, во все дыры, полка. Утренний развод. От мороза уши отваливаются. На трибунке стоит отец-командир и рубит ладошкой на куски стылый темный воздух. И вдруг — какой-то хрип, и вместо резкого командирского голоса — просторно и мощно — над плацем начинает звучать первая часть Второго концерта для фортепиано с оркестром Сергея Рахманинова.
Радист, умница, что-то не туда воткнул и перекоммутировал полковой громкоговоритель на Всесоюзное радио. А там — Сергей Васильевич, лично, с Филадельфийским симфоническим оркестром под управлением Леопольда Стоковского!
Побежали в рубку, а дверь заперта: радист пошел завтракать. И пока не нашли того радиста и не оторвали ему все, что можно, — полк стоял на плацу и слушал Второй концерт Рахманинова для фортепиано с оркестром!
Клянусь, мне стало теплее.
* * *
Поэт Игорь Иртеньев рассказывал об одном из первых своих выходов в народ.
Прошу представить: лето, воскресенье. Парк культуры и отдыха, посреди которого происходит то, что на профессиональном сленге называется «сборняк» — сборный концерт, окрошка из народных песен, юмора, балета и дрессированных собак.
На огромном скамеечном пространстве перед эстрадой — человек двадцать культурно отдыхающих. Кто пьет, кто целуется, кто просто загорает. Между рядами прогуливаются мамы с колясками, бегают дети…
В этот незамысловатый пейзаж и вошел со своей постобериутской поэзией Иртеньев. Фурора его появление не произвело; говоря определеннее, не все отдыхающие Иртеньева заметили.
И только одна бабуля, прямо перед эстрадой, смотрит на Игоря, улыбается и доброжелательно-ободряюще кивает головой…
Всякий, кто хоть раз выходил на сцену, знает, как важно, чтобы в зале нашелся такой зритель: чуткий, понимающий, бросающий тебе спасательный круг своего внимания… Эх, да что говорить! Благодарный Иртеньев персонально для бабули исполнил свои лучшие стихи — и все это время она улыбалась и доброжелательно кивала головой, поддерживая поэта в его неравной борьбе с социумом.
Она не перестала это делать, когда поэт ушел за кулисы.
У бабули был паркинсон.
* * *
Давным-давно, чуть ли не в первую «оттепель», группа столичных (и очень известных) писателей-сатириков поехала по необъятной Родине. И доконцертировались они до буровой на окраине Тюмени.
Там, на буровой, и произошла встреча юмора с реальностью.
Элегантные московские гости шутили под специально сооруженным навесом — зрители сидели в робах под дождем.
Никаких чувств, кроме классовых, юмористы не пробудили. Столичных шуток нефтяники не понимали и понимать не желали. Самые проверенные репризы гасли, как спички под водой. Ситуация усугублялась национальным составом приехавших — представителей титульной нации среди них не имелось даже для маскировки.
Последним на сцену вышел Григорий Горин. Когда он заговорил, нефтяники поняли, что тюменский рабочий класс в Москве не уважают совсем: мало того, что прислали четвертого еврея, так еще и картавого!
Концерт, начинавшийся в холодной тишине, завершался в атмосфере почти осязаемой ненависти. Горин ушел со сцены под стук собственных каблуков. Рабочие еще немного посидели, поняли, что евреи закончились, и пошли на работу. А гости — по досочкам, под дождем, — поплелись к своему автобусу.
И пути их пересеклись.
Юмористы прошли сквозь строй молчаливых нефтяников, как сквозь шпицрутены, и уже у самых автобусных дверей Григорий Горин, не выдержав гнетущего напряжения, пробормотал напоследок:
— Ну, мы к вам еще приедем…
— Я тебе, блядь, приеду! — посулил ему ближайший трудящийся.
* * *
В семьдесят каком-то году на окраине Москвы открывался новый очаг культуры. В день открытия в опостылевший, их же руками построенный дворец согнали работяг-строителей: как по другому поводу сказано у Бабеля, это был их день.
Конферансье, отряженный Москонцертом на встречу с рабочим классом, подготовил несколько экспромтов.
— Какой прекрасный дворец! — воскликнул он. — Какой замечательный дворец построили вы, дорогие товарищи…
Виновники торжества, частично уже теплые с утра, угрюмо слушали эти соловьиные трели.
— Но меня как сатирика этот факт огорчает! — вдруг заявил конферансье.
Строители насторожились.
— …Все меньше в нашей стране остается поводов для сатиры! — закончил конферансье и сам улыбнулся этому парадоксу мудро и печально.
— Пошел на хуй! — крикнул ему на это из зала самый чуткий на фальшь строитель. — Пошел на хуй, жидовская морда!
— Что вы сказали? — переспросил ошалевший конферансье.
В полном соответствии с просьбой, сказанное повторили — громко и без купюр. Тут боец сатирического фронта пришел в себя.
— Пока этого негодяя не выведут из зала, — заявил он, — я отказываюсь продолжать вступительный фельетон!
Эта жуткая угроза подействовала. Возмутителя спокойствия взяли под микитки и поволокли прочь. Перед тем как покинуть собрание, он зацепился за косяк двери и успел еще несколько раз огласить свое нетленное пожелание. Дружинники отлепили мозолистые пальцы от косяка, и мат, постепенно отдаляясь, затих в недрах дворца культуры.
Удовлетворенный расправой, конферансье поправил бабочку и продолжил вступительный фельетон.
— На чем мы остановились? — спросил он. — Ах да! Все меньше в нашей стране остается поводов для сатиры!
* * *
Торжественный вечер в Казани, посвященный пятидесятилетию Татарской АССР, должен был вести Борис Брунов, но то ли заболел, то ли случились у маэстро дела поважнее, — короче, в Казань полетел кто-то другой…
Тоже бывалый работник эстрады, сильно напрягать интеллект он не стал и вышел на сцену во всем блеске профессии, с импровизаторским даром наперевес. И понесся вперед.
— Добрый вечер, добрый вечер, друзья! — заговорил концерансье. — У вас в программках написано, что этот вечер будет вести Борис Брунов, но так уж получилось, что вести вечер буду я! Ну, как говорится, незваный гость хуже татарина…
Не услышав ожидаемой реакции на шутку, конферансье ненадолго задумался. Потом увидел в зале лица. Это были лица работников партийно-хозяйственного актива Татарской АССР.
И он попросту сбежал со сцены.
* * *
Впрочем, иногда и в этой сомнительной профессии случаются человеческие удачи. Конферансье Милявский вел концерт, когда какой-то подвыпивший гегемон крикнул ему из зала:
— Про аборты расскажи!
Крикнул — и сам захохотал. Засмеялась и публика, что было воспринято солистом из партера как одобрение. Через минуту, набравшись куража, он снова выкрикнул свой чудесный текст.
Тут конферансье Милявский, дотоле смиренно несший свой крест, прервал монолог и печально сказал, обратившись к залу:
— Ну что я буду рассказывать про аборты? Я знаю про аборты, вы знаете про аборты…
И, направив палец в цель:
— Жаль, что его мама про них не знала!
Зал разорвало хохотом. Разъяренный гегемон полез на сцену драться, появились дружинники… Когда хама взашей выталкивали из зала, Милявский сообщил оставшимся:
— А это называется — выкидыш.
* * *
А это называлось — «чёс».
Молодой Арканов «чесал» по стране с куплетистами Шуровым и Рыкуниным. Ночевали в каком-то Доме колхозника, когда, в половине третьего ночи, Арканова разбудил стук в дверь.
На пороге стоял заплаканный Шуров.
— Аркадий, — всхлипывал Шуров. — Аркаша-а!
Обстоятельства, которые могут заставить немолодого мужчину, рыдая, стучаться в чужую дверь среди ночи, черным смерчем пронеслись в писательской голове…
— Что случилось?
— Аркаша, — воскликнул Шуров, — какую книгу я прочел!
Долго гадать Арканову не пришлось: рыдающий старик прижимал к груди «Хижину дяди Тома»…
* * *
Дело было в начале семидесятых. Домработница в доме N., застыв у телевизора, зачарованно смотрела, как танцует Майя Плисецкая, а потом, на каком-то по счету фуэте, вздохнула с печалью:
— A вот так я бы не могла…
Ах, какая чудесная, адекватная домработница!
* * *
В конце шестидесятых денег в стране в обрез хватало на космос и Фиделя Кастро, а тут еще хоровое пение…
Изыскивая резервы экономии, министр культуры Фурцева обнаружила, что под ее чутким руководством трудятся два казачьих хора. На ближайшей встрече с творческим активом это очевидное излишество было приведено как пример расточительства.
— Зачем в одной стране два казачьих хора? — задала риторический вопрос товарищ министр. — Донские казаки, кубанские казаки… Надо их объединить!
— Матушка, Екатерина Алексеевна! — взмолился знаменитый конферансье Смирнов-Сокольский. — Это не удалось сделать даже Деникину!
Говорят, довод подействовал.
* * *
Зиновий Гердт с давних лет был знаком с одним японцем-славистом (не знаю, впрочем, есть ли там такой второй). Этот удивительный японец говорил по-русски. То есть он думал, что говорит по-русски, а сказать ему правду в Японии было некому.
Но речь не о том.
Однажды при встрече Гердт спросил этого чудесного слависта, чем тот сейчас занимается.
— Пишу диссертацию, — ответил японец.
Гердт поинтересовался темой, и японец с поклоном ответил:
— Ранний Блок.
Гердт сначала немного испугался, а потом решил уточнить: кому в Японии нужен ранний Блок?
Милый японец немного подумал и ответил:
— Мне.
* * *
Про Иегуди Менухина она вспоминала так:
— Я помню у него один ми-бемоль…
* * *
После концерта в Киеве ко мне за кулисы приходит пара, мама и дочка, дивной красоты девушка. Она следит за моей публицистикой, говорит какие-то лестные слова…
— А вы — журналистка? — спрашиваю.
— Нет, — отвечает девушка. — Я…
Загадочно улыбается, приподнимает подбородок и поворачивает голову в классический профиль:
— Видите?
И я вижу! На белоснежной шее, у самой ключицы — темнеет пятно. Я успеваю похолодеть в догадке о роде ее занятий, прежде чем милая девушка заканчивает фразу:
— Скрипачка!
Ну слава богу. Тоже, можно сказать, след профессии…
* * *
Эстрадного куплетиста Д. на пятом десятке жизни страшно разочаровал Лев Толстой:
— Прочел, — говорит, — тут «Анну Каренину»… Ну и хули? Ни одной репризы!
* * *
Молодой человек написал фортепианный концерт и пришел с ним к Шостаковичу.
Вежливый гений пригласил гостя к роялю — и молодой человек приступил к самовыражению. Через полчаса он нанес роялю последний аккорд и, весь в мыле, повернулся от клавиатуры. Шостакович сидел на диване, обхватив себя руками.
Исполнителю удалось произвести на гения сильное впечатление.
— Ну как? — спросил молодой человек.
— Очень хорошо, — забормотал Шостакович, — очень хорошо…
И неожиданно уточнил:
— Гораздо лучше, чем водку пить!
* * *
Впрочем, музыке водка мешает не всегда, что подтверждал пример самого Шостаковича.
Рассказывают, что как-то раз, живя в Доме творчества композиторов в Рузе, он пошел вечером в пристанционный буфет. Взял бутылку, но не пить же одному…
Правильно оценив нерешительность в одинокой фигуре интеллигента, рядом с Шостаковичем быстро возник человек. Человек тут же позвал третьего — и долгожданный кворум состоялся.
Они встали к буфетной стойке, нарезали, разложили, налили…
— Ну, — сказал первый собутыльник Шостаковича и протянул руку. — Федор!
Они познакомились. Истинные имена и профессии двоих участников процесса история, к сожалению, не сохранила; оба были местные работяги.
— А ты кто? — спросили Шостаковича.
Шостакович замялся.
— Я композитор, — признался он наконец.
Случилась пауза.
— Ну ладно, — подытожил диалог тактичный собутыльник Шостаковича, — не хочешь — не говори!
* * *
На предложение быть третьим Дмитрий Дмитриевич мягко, но неизменно отвечал:
— Знаете, хотелось бы — первым…
* * *
Композитора Вениамина Баснера остановили на улице трое сограждан с насущной просьбой дать им рубль. Принципиальный Баснер рубль давать отказался.
Сограждане были настроены миролюбиво и не стали его бить, но по еврейскому вопросу высказались. После чего обнялись и пошли прочь, распевая:
— «У незнакомого поселка, на безымянной высоте…»
Счастливый композитор Баснер рассказывал эту историю как историю о народном признании.
* * *
Иван работал мясником на Центральном рынке и баловался стишками. Баловался вполне бескорыстно, пока среди покупателей не обнаружился песенник Михаил Танич.
Мясник решил показать поэту свои вирши и обрел неожиданную протекцию, в результате которой через какое-то время советский народ получил в пользование песню «Травы» — ну, вы помните… От росы серебряной прогнуться. Некоторый идиотизм текста искупала его безобидность на фоне того, что пелось в те годы.
Когда песня пошла гулять по радиоволнам и ресторанам, перед мясником-стихотворцем вдруг распахнулись совершенно новые финансовые перспективы, и он начал подумывать о перемене жизненного пути.
Настрочив тонну новых стишков того же нехитрого свойства, он снова подстерег своего благодетеля на Центральном рынке, но поддержки не нашел.
— Ваня, — напомнил плодовитому мяснику Михаил Танич, — не мясо к травам, а травы к мясу!
* * *
В позднеперестроечные времена, прорвав плотину худсоветов, на эстраду хлынули «неформалы». Наибольшим успехом пользовалось все то, чего было нельзя при советской власти.
Иногда этого было достаточно для успеха.
Я видел это своими глазами: в гримерную Театра Эстрады пришел молодой интеллигентный человек. Вежливо поздоровался и начал переодеваться к выходу.
Он снял и аккуратно повесил на плечики брюки и пуловер — и влез в рваные джинсы и майку с черепом. Аккуратно поставил под стул туфли-лодочки и напялил мятые кеды. Вынул из дипломата баллончик с фиксатором; попшикал на волосы и отработанным движением ладоней привел их в игуаноподобное состояние.
Электрогитара уже лежала рядом, заранее привезенная другими членами творческого коллектива — интеллигентными молодыми людьми, частично с гнесинским образованием.
Через полчаса они вышли на сцену — и оттуда понеслось такое!..
Как говорилось в анекдоте про бабушку и гинеколога: сынок, а мамка твоя знает, чем ты тут занимаешься?
* * *
На шестом десятке жизни петербургский артист Борис Смолкин снялся в роли камердинера в сериале «Моя прекрасная няня». Мыльный идиот круто изменил жизнь Бориса Григорьевича: он проснулся знаменитым.
Статус всенародного любимца интеллигентный Смолкин встретил с недоумением.
— Витя, — озадаченно сказал он мне. — Я тридцать пять лет на сцене. Играл Труффальдино, играл Полония, Расплюева, Тарелкина… А теперь я говорю «кушать подано» — и я звезда!
* * *
Татьяна Догилева пересказывала рецепт сценарного успеха, услышанный ею от продюсера сериалов:
— Девушка из провинции мечтала стать почтальоном — и стала им!
* * *
В Ленинграде, в выходной день, на стоянке такси, подойдя к ней одновременно, встретились артист Юрий Толубеев — и гегемон с семьей.
— Ой! — сказал гегемон. — Я вас знаю.
Толубеев улыбнулся привычно и обаятельно. После выхода на экраны фильма «Дон Кихот» он, сыгравший Санчо Пансу, стал всенародно знаменит.
— Маш! — сказал гегемон. — Ты узнаешь? Это же артист! Из кино!
Толубеев доброжелательно кивал, подтверждая догадку зрителя.
— Ой! — говорил гегемон, не в силах поверить своему счастью. — Вы же наш любимый артист! Вы просто не представляете! Да, Маш?
Маша пискнула что-то радостное.
— Мы вас так любим! Три раза смотрели! Просто нет слов…
Так продолжалось несколько минут. Наконец подъехало такси, и Толубеев, согретый лучами народной любви, благодаря и прощально улыбаясь публике, шагнул к машине.
Тут его собеседник резко помрачнел.
— Куда-а! — загородив артисту дорогу стальной рукой, протянул он. — Клоун…
И гегемонское семейство стало загружаться в такси.
* * *
Половина перрона была отгорожена под съемки, но какая-то бабка с разгону прочесала его насквозь и вышла прямо под камеры. И уткнулась в Михаила Ефремова, уже в костюме и гриме ожидавшего команды «мотор».
— Ой! — сказала просветленная бабка. — Я тебя знаю! Ты артист!
— И я тебя знаю, — ответил ей Ефремов. — Ты бабка!
* * *
Дело было в Питере, в середине семидесятых.
К Александру Володину прицепился какой-то не сильно трезвый бард и начал, что называется, меряться статью.
— Вот вы, — сказал бард, — драматург. Ла-адно… А я, — бард загнул палец, — поэт! — Бард загнул другой палец. — Композитор, кандидат наук, гитарист, альпинист…
Когда бард загнул все, что у него с собой было, Володин встал и молча поклонился ему в пояс.
* * *
Много позже, уже в конце девяностых, знаменитый телеведущий Кирилл Набутов зашел в пивнушку на Петроградской стороне — и увидел там Володина, заподлицо с другими обитателями этого места прилипшего к стойке со своими ста граммами.
Но поприветствовать Александра Моисеевича Кирилл не успел, потому что узнали его самого.
— Ой, Набутов! — воскликнула продавщица. — Дайте автограф!
С аналогичной просьбой тут же набежали из подсобки и другие.
— Девочки! — сказал благородный Кирилл. — Вот у кого вы должны брать автограф! — И указал на Володина.
— Этот? — уточнила продавщица. — Да он каждый день тут ошивается!
А продавщица эта была, может быть, внучкой Тамары из володинских «Пяти вечеров»…
* * *
Помимо традиционного обмена шила на мыло, случаются в России и обмены куда более парадоксальные…
Вот фрагмент из письма моей доброй знакомой:
«Виктор! В понедельник я обменяю “Часть речи” Бродского на годовой отчет “Мосэнерго”. Мне по работе нужен этот долбаный отчет, а человек, который может мне его принести, поставил вот такое условие. Я как-то процитировала ему из “Писем римскому другу”, и он уже полгода просит меня дать почитать…».
* * *
Журналистка из глянцевого журнала пришла брать интервью у Константина Райкина — и уже через несколько секунд выяснилось, что она, как говорится, совсем «не в материале».
В худруке «Сатирикона» взыграла педагогическая жилка, и он предложил девушке подготовиться к интервью как следует: почитать прессу, посмотреть спектакли театра…
Журналистка позвонила через месяц — и доложила о завершении ликбеза. Педагогический талант Райкина торжествовал. Была назначена новая встреча. Кабинет, чай, диктофон на столе…
— Ну, — сказала журналистка, — первый вопрос, Константин… Простите, как вас по отчеству?
* * *
Девяносто третий год, прощальный ужин первоапрельской Юморины в Одессе. «Спонсорьё», по слову Ширвиндта, расстаралось: море спиртного, горы снеди, девушки танцуют на столах… В общем, праздник юмора.
И вот, ближе к концу вечера, к Арканову со Жванецким вразвалочку подваливает спонсор в «адидасе» и, положив по полуцентнеру бицепсов на плечи классиков, интересуется:
— Чегой-то вы нами брезгуете? Вы не брезгуйте; вот мы тут, рядом, прошу к нашему столу…
Рядом, действительно, отдыхают спонсоры — потомки даже не Бени Крика, а Савки Буциса. Пить с ними классикам хочется, как зайцам отжиматься, но что делать: бесплатных ананасов в шампанском не бывает.
Разумеется, заверяет хозяев невозмутимый Арканов, они непременно выпьют-закусят вместе, но чуть позже… Отсрочка позволяет Жванецкому исчезнуть, и Арканов ложится на амбразуру один.
Он выпивает-закусывает со «спонсорьем», и через некоторое время растроганный детина в «адидасе» сообщает:
— Аркадий, вот люб ты мне!
И, с широким жестом на зал:
— Хочешь, я для тебя кого-нибудь замочу?
Это предложение временно отбивает дар речи даже у Арканова.
— Ну, может, тебе не нравится кто? — развивает свою мысль спонсор. — Так ты не стесняйся, скажи…
Еще никогда хорошие отношения с Аркановым не были мне так кстати: я сидел за соседним столиком.
— Просто скажи, — оберегая писателя от лишних хлопот, уговаривал спонсор. — Просто покажи его — и сиди, отдыхай, пей…
— Ну что вы! — торопливо, насколько можно представить себе торопливого Арканова, отвечал тот. — Тут все замечательные люди, мои друзья…
— Но если что, ты скажи! — настаивал спонсор.
Арканов пообещал, если что, сказать, — в свою очередь, взяв со спонсора слово: до его отдельной просьбы никого (по крайней мере, в этом зале) не мочить. Они посидели еще, и, видать, спонсор ощутил смутную неловкость за свой искренний порыв, потому что решился прояснить ситуацию:
— Это потому, что люб ты мне!
И, подумав, закончил:
— Был бы не люб — совсем бы другой разговор…
* * *
Афиша в Крыму приглашала на «водевиль “Французская любовь” при участии матросов Николаевской флотилии»…
* * *
Своими глазами видел надпись на могильном камне: «Клавдию от любящего племянника».
Как говорится, для тех, кто понимает.
* * *
Дина Рубина приехала в Америку с концертами.
Антрепренер вез ее в очередной город, когда в машине раздался звонок. Разговор шел по громкой связи и оттого не канул в Лету: сама Дина его и пересказывает с понятным восторгом.
— Вот у вас тут написано «Дина Рубина» — что это?
— Это писательница из Израиля, — ответил антрепренер.
— Нет, но что это?
— Я ж вам объясняю: это писательница из Израиля!
— Да, но что она делает? Поет, танцует?
— Я ж вам сказал: это писательница из Израиля! Она что-то почитает, что-то расскажет…
— Ну ладно. И сколько это стоит?
— Пятнадцать долларов.
— Сколько? — презрительно переспросил любитель прекрасного. — Ну в это, по крайней мере, входит ужин?
* * *
Литератор N. при встрече уточняет:
— Я слышал, в «Табакерке» ставят твою пьесу?
— Ставят.
— Поздравляю, — говорит. — Я тут тоже, неожиданно для себя, написал шесть пьес…
Бывают у людей неожиданности!
* * *
Из письма в журнал «Театр»: «У меня есть три пьесы — про гражданскую войну, про Наполеона и про Клеопатру. Скажите, какую из них Вы хотели бы видеть в своем журнале?»
* * *
А этому случаю я был свидетелем сам.
В театре «Современник» шел «Вишневый сад»:
— Продан сад?
— Продан.
— Кто купил?
— Я купил, — сказал Лопахин.
И по залу пронеслось изумленное «а-ах!».
Так, спустя сто лет, эти люди узнали, кто купил вишневый сад…
Аналогичный случай был зафиксирован в Омском театре драмы. Едва Раневская покинула свой дом, как в зале раздался возмущенный мужской голос: «Э-э! Фирса-то забыли, блин!».
Встречаются, впрочем, и интеллигентные зрители.
Аркадина и К° уже играли в лото, когда человек в «ленкомовском» партере негромко, но отчетливо произнес в мобильный телефон:
— Погоди, сейчас Константин застрелится — и я выхожу.
* * *
Новые формы нужны, но в меру.
Шла «Чайка», поставленная наимоднейшим авангардистским режиссером. На пятнадцатой минуте авангарда в зале встал полковник. Вышел в проход между рядами. И хорошо поставленным командным голосом сказал, обратившись к сцене:
— Прекратить хуйню!
* * *
Дневной спектакль в московском ТЮЗе назывался «Записки из подполья». Учительница, приехавшая в театр со своими шестиклассниками, полагала, должно быть, что участвует в патриотическом воспитании. Она ожидала увидеть нечто из жизни Олега Кошевого…
Но обошлось без краснодонцев.
С постели встала абсолютно голая женщина, пересекла по диагонали сцену и начала подмываться над тазиком.
Училка трагическим шепотом подняла своих шестиклассников, вытащила их из партера и толчками в спины погнала по проходу прочь. Шестиклассники уходить не хотели, оборачивались в сторону сцены, сраженные волшебной силой искусства…
Еще никогда Федор Михайлович не был так близок русским мальчикам.
* * *
— Что вы сейчас читаете? — спросила у меня женщина, в теплой компании допивавшая за соседним столиком вторую бутылку «шампусика».
— «Анну Каренину», — признался я.
— О, это так трогательно! — одобрила мой выбор женщина. — Поезд, все дела…
* * *
— Чем там заканчивается «Война и мир»? — поинтересовалась у меня ученица десятого класса. Она сидела в холле пансионата, положив красивые длинные ноги на журнальный столик. На шортиках лежал затрепанный «кирпич» толстовского романа из местной библиотеки.
В мае у девушки были выпускные экзамены, вот она и мучилась.
Я с удовольствием отметил про себя, что произвожу впечатление образованного человека, — и вкратце рассказал, что там дальше.
Сообщение о предстоящем браке Н. Ростовой и П. Безухова искренне удивило выпускницу.
— Да ну, пиздишь! — сказала она.
Девушка собиралась поступать в юридический.
* * *
Дело было в Иерусалиме. Палестинцы опять взорвали автобус, десятки жертв… Мой приятель вернулся домой в соответствующем настроении.
Двенадцатилетняя дочка сидела на диване и тихонько плакала.
— Какие новости? — осторожно спросил отец.
Дочка подняла от книги прекрасные печальные глаза и ответила:
— Плохие новости, папа. Янки взяли Атланту…
Она читала «Унесенных ветром».
Назад: Порядок выхода
Дальше: Человеческий фактор