Мадам Сургут
1999 год, концерт в Бостоне. После выступления стою, подписываю книжки эмигрантам: «Борису, дружески», «Инне, с симпатией»… Подходит дама больших достоинств, с брошью-роялем на выдающейся груди.
— Как вас зовут? — спрашиваю, готовя стило.
— Как? — говорит она. — Вы меня не помните?
В голосе дрожит нескрываемая обида. Впечатление такое, что мы с ней много лет просыпались в одной постели, а теперь я не желаю ее узнавать. Публика с нескрываемым интересом кучкуется поближе к диалогу.
Я холодею и внимательно всматриваюсь в лицо дамы. Вот убей меня бог, если я ее помню! Хотя где-то, кажется, видел. Но не в постели, нет…
— Простите, — говорю, — но…
И развожу руками, изображая забывчивость гения.
— Как вам надписать книжку?
Жалкая попытка слинять из сюжета позорно проваливается.
— Конечно, — громко говорит дама, — где же вам меня помнить. Вы же теперь — звезда!
Тут я, разумеется, немедленно покрываюсь холодным, мелким потом стыда. Моруа, блядь. Встречи с незнакомкой. О господи! Эмиграция рассматривает меня с открытым презрением. Припертый к стенке, с отчаяния бросаюсь в атаку: не надо, говорю, меня мучить! Если мы знакомы, напомните, где мне это счастье привалило…
Лицо дамы складывается в печальную гримаску — и, выдержав паузу, она многозначительно произносит:
— Сургут…
И я вспоминаю!
Лет за пять до Бостона я действительно выступал в Сургуте — и эта дама приходила ко мне за кулисы. Она вела там детский хоровой кружок и хотела поделиться со мной результатами своей педагогики, но я отбоярился.
И вот, через пять лет:
— Как? Вы меня не помните?
Недавно, уже в Москве, в Доме актера, я увидел ее снова: дама интимно беседовала с Марком Розовским, приперев его к стене. У дамы на груди сияла брошь-рояль, Марк Григорьевич был красен, как рак. Когда ему удалось уйти из-под бюста и вырваться на свободу, я интимно поинтересовался:
— Что у тебя было с этой мадам?
— В первый раз ее вижу! — вскричал Розовский. — Клянусь!
Ну зачем же оправдываться? Люди не слепые…