Книга: Последний из миннезингеров (сборник)
На главную: Предисловие
Дальше: ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ И ПАРА БОРДОВЫХ ШЕРСТЯНЫХ НОСКОВ

Александр Киров
Последний из миннезингеров

ДИАГНОЗЫ Д-РА КИРОВА
Лев Аннинский

1) Пальцы ног при сильном обморожении обламываются, как плитка шоколада, а сердце или печень бомжа можно безо всяких усилий проткнуть пальцем.
2) Люди! Или не видите вы, как шатается этот дряхлый век, как странно и страшно началось это тысячелетие, какие страшные беды оно сулит нам! Нам – рабам до мозга своих иссохших костей…
3) Я вас разочарую. Вы проспали дольше, чем планировали. За это время ваша цивилизация погибла.
Александр Киров. Циник.
Последний из миннезингеров
Эти диагнозы не вяжутся с такими пейзажами родной цивилизации, как Садовое кольцо Москвы или подмосковное Мелихово. Или солнечная Ялта. Или веселый Таганрог.
Пейзажи, в которых лучше представить себе творческую лабораторию доктора Кирова, описаны им не столько живописно-красочно (как это привычно для нашей читающей аудитории), сколько пуантилистски, то есть пунктирно-точечно, причем художественный эффект таится в безмерности расстояний между точками в этом пунктире. Безмерно большое оно или безмерно малое, и по-трезву не различишь.
Поезд ушел.
«– Вот тебе бабки – вот вокзал – через полчаса придет поезд. Через шесть часов будешь дома. Держи…»
Полчаса в рюмочной – это же мгновенье. Если есть бабки. Если нет – сшиби у корешей. Или у встречных. По-хорошему или с мордобоем – как выйдет. Шесть часов в вагоне? Шесть мгновений.
Князю Петру Вяземскому и не снилось такое. Когда-то он писал, что в России от мысли до мысли пять тысяч верст… Какие там версты! – теперь непонятно сколько и непонятно чего. Ни расстояния, ни время не имеют меры. Только и чувствуется – вечный недобор, недовес, недобой. Который надо чем-то забить, залить, завалить…
Все вроде бы ощутимо (тактильно, как скажут интеллигенты), но все – безмерно. Едет старик из своей деревни в город; подвезут – хорошо, не подвезут – ничего: потащит скарб на горбу. На вокзал к поезду – поспеет, сесть в поезд – не поспеет: помрет тихо и спокойно от разрыва сердца, но это настолько в порядке вещей, что не обсуждается – возможное обсуждение остается за рамками рассказа.
Безмерность, в которую укладывает расстояния Александр Киров, надо дополнить фактурой земли, по которой движутся его герои. Иногда это лязгающая и грохочущая сталь рельсов. Иногда – просека в лесу. Иногда что-то промежуточное: ухабистая дорога. Или улица около пивной. Желательно – с хорошей лужей. Чтобы именно в такую лужу уронить мужика во время мордобоя. Чтобы кровянка лужу окрасила. И чтобы сигаретка, выбитая ударом вместе с зубами, зашипела в воде.
Мордобой – способ коммуникации. Студентов можно метелить «всей гопой». А можно вперемежку со своими. – «Хороший удар, крученый: снизу вверх через живот в диафрагму и легкие. Профессионально, короче». Количество летальных исходов соответствует степени освоенности рукопашного боя. Никакой прицельной вражды. Просто взаимодействие. Способ общения. Любовь, переходящая в ненависть. Или наоборот. С бодуна не различишь.
Где же все это происходит?
В стандартных пятиэтажках «хрущобной» эпохи. Или в малоквартирных домиках обветшавшей послевоенной застройки. О чем говорят: «Гулаговское жилье развитого социализма». О чем говорят: «Опять провинция, бытовуха, заснеженный двор, спертый воздух комнат…» О чем говорят: «А ты что умеешь? – А я, мужики, выживать умею…»
И вот над этой бытовой нежитью колдовским образом рождается музыка. Вы ее не столько слышите, сколько предощущаете. Изредка она обнаруживает себя каким-нибудь певучим названием:
– Няндома…
Или колючим:
– Каргополь…
Что-то хвойное, финское, таинственное.
Наш недальний Север, однако, странным образом силится у Александра Кирова переозвучиться на дальний, да еще иностранный лад. На что подальше. Что-то испанское. Или латиноамериканское. Или просто американское. «Я Фунтик, а это Берроуз…» – «А я не Олег Иванович Алексеев, я – Троянос Деллас». Ладно еще, когда третьегодницы-старшеклассницы, ожидая появления учителя, осваивают технологию многоступенчатого французского поцелуя – отдадим должное их телезрительской осведомленности. Или когда немецкая овчарка получает кличку «Гитлер», – я снимаю шляпу перед исторической памятью нынешних поколений. Но я не всегда знаю, как реагировать, если русские барахтаются в нерусском без видимой причины. «Швейная машинка Гретхен Крюгер». «Мейстерзингеры, жирные, продажны тщеславные, льстивые и тупые… быстро нашли себя в новом времени…» Совсем другое дело – миннезингеры: «Вот сквозь облака сверкнули на востоке пронзительные когти дня…»
Когда владельцем местной лесопилки становится узкоглазый мордоворот по имени Мирза, меня посещает чисто музыкальное чувство, что неспроста когти просверкивают нашу хвойную глушь именно с востока. Так что в дела лесопилки есть смысл всмотреться повнимательнее. Ибо это – модель социального организма, от которого Александр Киров отсчитывает свои диагнозы.
Вкалывают на лесопилке – наши, деревенские. Из деревни, о которой можно сказать только то, что работы там никакой нет, а народ есть, и что наша деревня – самая пьющая в мире. Лесопилку надо охранять от врагов? Надо. Кто враги? Сами же работяги: воруют на пропой. Так что и охраняют они сами себя, подчиняясь то местной братве, то местной милиции, между которыми идут то братания, то бои. Стреляют, пыряют, бьют без предупреждения. Мертвых не оплакивают, не вспоминают и не очень отличают от живых. Был Мирза, и ладно. Сгинул – другие нарисуются.
Обрисованы еще двое, чуть подробнее. Потому что они – редкая порода! – «интеллигенты». Один – учитель, другой – инженер. У учителя учеников не осталось (кроме нескольких олигофренов), в пустом классе учить некого. У инженера последний трактор встал, движок сперли. Подавшись из интеллигентов в работяги, эти двое некоторое время обозначают точки ориентации в этом месиве людей и трупов. Потом тоже исчезают. Без следа.
Такой точечно-пунктирный стиль у Александра Кирова несомненно имеет свой шарм. Автор хорошо знает, что за родичи у таланта. «Хорошо писать – уметь вычеркивать».
Невычеркнутое косится в небытие. Хотя и с разной степенью готовности. В этом смысле животные несколько более живучи, чем люди. Пес Умка (от слова «ум») – всеобщий баловень и «ласкуша» – обаянием своим может напомнить Каштанку. Если не придираться к тому, что занятия у этих меньших наших братьев очень уж разные: наш нынешний стережет барахло от воров. Без успеха. Но усердно.
Воры явно превосходят сторожей умелостью. Только вот косноязычны. Впрочем, как и хозяева барахла. Косноязычие тех и других заряжено классической энергетикой. Хотя век назад цитировать было легче – по причине отсутствия нецензурных слов. Но семибулатовский закал не пропадает.
«Скажу без хвастовства, что я не из последних касательно образованности, добытой мозолями, а не богатством родителей, т. е. отца и матери или опекунов, которые часто губят детей своих посредством богатства, роскоши и шестиэтажных жилищ с невольниками и электрическими позвонками… Вот что мой грошовый ум открыл: собаки весной траву кушают подобно овцам и что кофей для полнокровных людей вреден, потому что производит в голове головокружение, а в глазах мутный вид и тому подобное прочее. Много я сделал открытий и кроме этого хотя и не имею аттестатов и свидетельств. Приежжайте ко мне дорогой соседушко, ей-богу. Откроем что-нибудь вместе, литературой займемся и Вы меня поганенького вычислениям различным поучите…»
«…За Горького горько. Какой талант! Про город диавола желтого: мне пондравилось. Это я даже читал… И про бомжей интересно. От бичуганы! У одного галюны у другого трясуны мокрушник да Лука этот (не будем утачнять каков). Я то знаю чего они там с Анной шептались. Одна правда мужик с бодуна вздернулся. Обычное дело…
Или про тюрьму. У меня дед вон отчима затюкал и я это видел. Ничего такого страшного. Сеструха испугалась а я молодцом. А дед тоже. Хряпнул и пошел рюкзак собирать. И вернулся через пять лет как из магазина пришел только охромел и руки дрожат. Могучий был человечище. Это щас с дивана в гроб шагнуть не может…»
И прямых отсылов нет?
Есть. «Разочарование Ваньки Жукова».
И правда: Ванька Жуков отдыхает.
Однако не в этом дело. Не в прямых отсылах, которых у Кирова мало (особенно если сравнивать его с другими нынешними авторами, прямо подражающими классикам).
Дело в другом. Дело в интонации, с которой рассказывается о делах вроде бы ужасающих, но рассказывается будто бы невозмутимо. Как-то даже буднично. Как-то даже бесчувственно. Вскользь.
И у классиков гибель падала из-за кулис словно невзначай.
«Уведите отсюда куда-нибудь Ирину Николаевну. Дело в том, что Константин Гаврилович застрелился…»
Или:
«На пустыре… актер удавился… Испортил песню, дурак!»
У Горького хоть дураком назвали.
Но так вот диагностировать исчезновение пульса у действительности, сохраняя невозмутимость, словно ничего страшно не происходит!
А Александр Киров?
Он отлично знает, что происходит. Ощущение такое, что помимо того, чем наполнены его страницы, он знает еще что-то, о чем молчит. Не хочет говорить. И даже пробует… улыбаться.
Чуть заметная такая улыбка. Успокоительная. Но не успокаивающая. Прячущая горечь. У Горького эта горечь аж в имени отдается. А тут и горечи вроде нет, и все происходит так, как сроду заведено, от века неизбежно, и паниковать бессмысленно. И держит тебя вот… что-то… да-да, улыбка. Еле заметная. Учтивая. Чуть шутливая. Без всякого намека на насмешку. Неизменно вежливая. Неправдоподобная по степени самообладания. Немыслимо тихая в этой канонаде реальности. Загадочная. Интеллигентная. Чеховская.
Потому и присудило жюри Пушкинской Библиотеки премию «Чеховский дар» Александру Кирову. За отсвет чеховской улыбки.
Кое-что однако Киров договорил такое, что у Чехова представить себе невозможно.
«Это что получается? Скобари, люмпены вырезали и затерли цвет интеллигенции, а потом и слово это наполнили ругательным смыслом?»
Такого Чехов не диагностировал.
«С чего все началось? Не знаю, не застал. Когда созидать определенные идеи запретили и пара миллионов „утонченных эстетов“ осталась не у дел, тогда все и началось. Тогда и началась сублимация… подмена культурного строения культурным блеянием и… прочее».
Может, хорошо, что Чехов не застал этого блеяния?
«Мастера церкви строят. Купцы мастеров поят. Мастера топоры швыряют. Народ топоры подбирает. Топорами купцов зарубает. Церкви взрывает. Сам вымирает, церкви остаются. Стоят и… с укором смотрят. И все это вписывает „в культурную тенденцию“ так называемая интеллигенция… А с народом все точно то же самое… Говорить о том, что правители эти народ не любят – опять неправильно. Это сам себя народ не любит. Сам себя народ изживает…»
Нет такого у Чехова.
Но ведь и история хорошо потрудилась за тот век, которого он не увидел.
Дальше: ЛЮБОВЬ, СМЕРТЬ И ПАРА БОРДОВЫХ ШЕРСТЯНЫХ НОСКОВ