Глава VI. Алешина квартира
А между тем в квартиру возвратились фронтовики, и жизнь стала входить в привычную мирную колею. В относительно спокойную жизнь квартиры нервозность, а лучше сказать, панику вносило появление «фина», так называли фининспектора, контролирующего уплату налогов у кустарей-частников. Каким-то чудом портные узнавали, что вот-вот должен появиться «фин». И все приходило в движение – прятали и законченную, и незавершенную работу, раскрашенные цветными мелками, в иголках заготовки будущих костюмов и пальто. «Фин» мог наложить дополнительный налог, оштрафовать, а люди и без того еле-еле сводили концы с концами.
Благополучное для портных завершение деятельности фининспектора или, наоборот, обнаружение недоимки, – вся эта психологическая встряска требовала разрядки. Обычно она завершалась принятием пару раз по поллитровке, после чего мастеровые били своих жен. Лупили – куда попало. Только Алешины родители могли остановить это зверство. Однажды, уже будучи первокурсником, Алеша вмешался в одну такую бойню и огрел дядю Пашу палкой от щетки по заднему месту так, что пришлось потом дяде Паше заниматься своим портняжным делом, сидя на подушке. После этой истории с Алешей он разговаривал слащаво-елейным голосом, полусогнувшись, наклонив голову набок, шепелявя беззубым ртом:
– Алеша, ну кто тебя научил драться – это нехорошо. Я пожалуюсь на тебя папе и маме.
«Он разговаривает со мной, как с младенцем, – подумал Алеша. – Совсем сошел с ума».
С войны дядя Паша пришел законченным алкоголиком. Служил он при штабе, шил военному начальству шинели, и за каждую примерку шинели ему подносили и подносили – чтоб сидела как влитая. Дрожали руки, кроить ткань он уже не мог – все делала тетя Маруся, его жена. В запое бегал по всей квартире в исподнем, что-то бормотал, никого не видя мутными с красными прожилками склеротическими глазами, натыкаясь на соседей, затем проползал на коленях весь коридор, заглядывая под тумбочки и столики, а вползая в уборную, даже за унитаз. Дядя Паша продолжал пить. С утра пораньше он, как правило, бежал «на уголок», где уже с семи часов можно было «принять» двести граммов. Потом ему начали мерещиться черти, которые подсказывали: убей, зарежь жену, освободись. И он орал дурным голосом: «Зарежу, Маруську! Куда спряталась, зараза, все равно найду!»
И однажды в приступе алкогольной горячки, услышав, что за ним приехала милиция, беспомощный, слабый и жалкий с криком «меня они не найдут», он повесился между этажами на лестнице черного хода.
Другой портной – дядя Витя – интересовался книгами и пил сравнительно мало. Но время от времени, по разным причинам, а может быть, и без таковых, давал тете Гале, своей жене, затрещину, сопровождая отборным матом, чтобы знала свое место. Но иногда в него вселялся дьявол и он молча бил тетю Галю, которая голосила во всю ивановскую, что ее убивают. Алешиной семье приходилось вмешиваться. В ответ они всегда получали заверения в искреннем к ним уважении, что ровным счетом ничего не было, что все это ерунда и не стоит беспокоиться. После войны дядя Витя, который тоже портняжил при каком-то штабе, пришел сломленным и тихим. Видно, и туда до него дошли слухи, что к тете Гале захаживал какой-то подполковник с гостинцами, давал деньги, ночевал. Однажды состоялась их встреча, прошедшая цивилизованно, после чего наступило затишье пред бурей. Квартира притихла. И вот началось… Алеши вместе с родителями тогда не было в Москве, но, по рассказам очевидцев, мордобой продолжался несколько дней и закончился публичной поркой солдатским ремнем. С тех пор наступил мир на все времена, но из-за этой жуткой экзекуции у тети Гали стала трястись голова.
Иногда к наведению порядка в жизни соседей приобщался Алешин дядя Жорж – брат папы. Жил он на Коровьем Валу в двухэтажном деревянном покосившемся доме с удобствами во дворе. Его соседями были возчики и грузчики, с которыми он водил дружбу. В глубине двора была конюшня и лошади, которых он любил еще со времен Гражданской войны. В отличие от папы, спокойного и сдержанного в своих чувствах, дядя отличался веселым, а при соответствующих обстоятельствах даже буйным нравом, и с энтузиазмом и восторгом относился к жизни во всех ее проявлениях. Мальчишкой он убежал из дома в Красную Армию и закончил воевать в 1922 году в Уссурийской тайге и на Тихом океане. Он любил вспоминать о лихих «свадьбах» с затосковавшими молодками и вдовами во время передышек между боями в многокилометровых походах по Украине, России, Сибири. А один случай и вовсе удивительный. Их отряду, заблудившемуся в Уссурийской тайге, тунгусы дали проводника – маленького человечка, закутанного в мех и тряпки. Ночью этот человечек исчез, а они были в тылу у белых. Пройдя совсем немного по следу, дядя увидел проводника, который под своими одеяниями держал, как ему показалось, что-то мяукающее.
– Куда ходил?
Вместо ответа проводник на мгновение распахнул полы одежды, и дядя увидел на лисьем меху голенького младенца.
– Баба?! – с удивлением и восторгом заорал он. – Ребята, проводник-то наш – баба! Ушла от нас рожать! Нашему полку прибыло – человек родился в Красной Армии!
Были у него истории и страшные, и веселые, любил он и грубоватые красноармейские шутки-прибаутки. И хотя дядя Жорж окончил рабфак и институт, это ни в коей мере не изменило его компанейского характера постоянного тамады, любителя выпить и побалагурить.
О его появлении в квартире, обычно приуроченного к семейным торжествам или праздникам, извещал яростный и продолжительный трезвон колокольчика. Открывались двери, и женское население высыпало ему навстречу: Жорж пришел! Значит, можно на минуту-другую отвлечься от будничной жизни. Он шумно продвигался по длиннющему коридору, подбрасывал вверх смеющуюся тетю Катю, кого-то смачно целовал в губы, кого-то ласково шлепал по попе. Галантно вальсируя с тетей Валей, каждой женщине целовал ручку или щечку и под шуточки и смех проходил по всей квартире.
На пороге юношества, когда спокойные сны детства сменились на буйно-вожделенные и тревожные, Алеша стал обращать внимание на тетю Катю – ту, чья дверь выходила на кухню. В то время ей было лет тридцать пять, хотя он этого и не осознавал. Он видел плоть! Соседка жила вместе с дядей Колей, спокойным, тихим, болезненным, освобожденным от армии, служившим где-то кладовщиком, рано уходившим и поздно возвращавшимся. Тетя Катя не работала. Алеша плохо помнил ее лицо, но помнил тело. Она выходила на кухню в расстегнутом халатике, надетом на полупрозрачную комбинацию телесного цвета, под которой были видны большие, но уже опадающие груди. Можно было увидеть живот, складки на животе и на бедрах, и толстые ляжки ног, и вообще все, да еще при некотором воображении. Его сердце было буквально готово вырваться из груди, чтобы своим бешеным стуком, гулом наполнить не только его тело, но и ее. И вместе с тем он боялся, что она услышит это буйство его сердца. Обычно она стояла, опершись на столик толстенькой попой возле своей двери, как раз напротив раковины, над которой он умывался. А в кухне никого не было – только они и более никого. И что ему стоило резко повернуться к ней, схватить ее за руки и оказаться в ее комнате. Сколько разных вариантов прокручивалось в голове. Она могла его оттолкнуть, осмеять мальчишку, но могла и спасти от вожделения, удовлетворить инстинктивное к ней стремление какими-то незнакомыми действиями и успокоить. Но кто-то из них должен был сделать первый шаг, неизвестно к чему бы приведший. «Для нее, – думалось Алеше, – я ребенок, выросший в подростка». В то же время в его глазах она – тетя Катя, взрослый, хороший и добрый человек. Его поступок мог ее обидеть, оскорбить – вертелось в голове Алеши. Во время войны иногда она приходила к ним в комнату, приносила кусочек хлеба с маслом и смотрела с мамой, как он ел, и у обеих глаза становились влажными. Засыпая, в который уже раз, он снова и снова видел эту завораживающую плоть и свои губы, слившиеся с ее губами, и ее груди с алыми сосками. Иногда снилась Леночка – нагая, тоненькая и изящная, с маленькими округлыми стоящими торчком грудями и ложбинкой между ними, которая вела к аккуратной дырочке пупка, после чего терялась в треугольнике золотистых райских кущ промежности. А поскольку Леночка снилась в одной позе – лежащей на спине, подогнув ногу, то бедро немного смещалось в сторону, отчего с этой стороны контур тела принимал несколько гротесковую форму скрипки, гитары, виолончели – чего хотите. Ему снился весь абрис трепещущим и поющим на высокой или, напротив, низкой ноте. Он просыпался с испариной на лбу и с ощущением на губах только что целованного упругого женского тела. До утра после этого мучения он больше не спал, боялся уснуть, так как вероятность этого мучительного сна могла повториться. Потом эти безумные сны сменились на вполне спокойные и утешительные. Его уже больше не интересовала тетя Катя, а волновали подростки-девочки, но уже как-то по иному – больше платонически, чем физически, пока одна из них не захватила его целиком, и даже ее образ, промелькнувший в окне, вызывал восторг. Потом, про себя, не вслух, чтобы не обидеть тетю Катю, он думал: складная женщина была, складная, в замечательных складках. И почему она приходила и смотрела, как он умывался, когда на кухне никого не было, молчала или произносила ни к чему не обязывающие слова, так, чтобы что-то сказать, или просто вздыхала. Сны о Леночке лежали в подкорковых слоях мозга в другой степени реальности, если для формирования снов это имело значение.
На кухне шумели примусы, коптили керосинки, на сковородках потрескивало сало под жарившейся картошкой, в кастрюльках томились щи, и начинали закипать всевозможные супы – и постные, и скоромные. Все это происходило одновременно на пяти-семи керосинках и примусах, расставленных на огромном кухонном столе, занимавшем пространство от дверей на лестницу черного хода почти до комнаты тети Кати. На кухне также размещалась огромных размеров плита, которую топили колотыми дровами полуметровой длины. Плиту разжечь было непросто – дымоходная труба была забита сажей и отчаянно дымила. Время от времени приходил трубочист, одетый в брезентовую робу с брезентовым колпаком на голове, перепачканный сажей с головы до пят, с нехитрыми приспособлениями: тонкой веревкой в несколько десятков метров, лежащей на плече, а также с мешком, гирькой и щетками, чтобы сбивать в трубах сажу. На улице он кричал: «Трубочист, трубочист!», словно предупреждая, что может испачкать прохожих, а войдя во двор, те же слова выкрикивал как-то по-другому: протяжно и громко. На кухне его появление вызывало оживление, добрые шутки, притворный ужас, что он всех перепачкает. Его приход означал, что вскоре начнется большая стирка, что к всеобщему согласию установится порядок – кто за кем. Стирали белье в корыте, установленном на двух табуретках, используя новинку того времени – стиральную доску. На плиту ставили баки с бельем, заливали водой, насыпали мыльный порошок, соду и еще что-то, и все эти три-четыре бака кипели, пенились, шипели, включаясь в общий хор примусо-керосиновой симфонии. Иногда пары от кипящих баков настолько заполняли кухню, что, пробираясь к черному ходу во двор, мальчишка вполне мог представить себя пловцом, плывущим в воде брассом или еще каким-то стилем, за что вдогонку слышал беззлобное порицание тети Тани: «У, неслух».
После войны в доме провели газ, как тогда говорили – саратовский, и центральное отопление. Это означало: долой плиту, примусы и керосинки, сажу и копоть, а в Алешиной угловой комнате – и сырость, с которой родители ничего не могли поделать. Это была революция, которую вся квартира встретила с большим энтузиазмом, как начало новой жизни. Был выброшен большой стол с примусами и керосинками и на его месте установлены три великолепные газовые плиты с четырьмя конфорками и духовкой в каждой, никелированными кранами, эмалированными поддонами и прочей красотой. Подросло молодое поколение, и в некоторых комнатах площадью 16 – 20 квадратных метров проживало теперь фактически по две семьи. За каждой семьей закрепили по одной конфорке, многодетной – выделили две конфорки, только Целебеевы, отказавшись от современного способа приготовления пищи, продолжали готовить еду в своей комнате на примусе.
И так как благодаря саратовскому газу приготовление пищи теперь обходилось без копоти, жильцы приняли общее коллективное решение (единственное за все время совместного проживания) – пора делать ремонт на кухне. Стены и потолок кухни были настолько прокопчены, и в их первородную штукатурку так глубоко въелась грязь, копоть и сажа, что никакими силами два маляра, махавшие длинными кистями, так и не смогли с ними справиться.
– Сбивать надо штукатурку, ядреный корень, никакая купороса не поможет, – определил старший, а младший согласно кивал головой.
– Студент, – обратился он к Алеше, – может, кому еще, ядреный корень, ремонт нужон, не знаш? Мы дело свое знам. Только кухня эта справедливому ремонту не подлежит, ядреный корень.
Все же решили белить потолок и стены, но кухня и после ремонта осталась грязно-желтого цвета на вечные времена.