ДАЛЁКОЕ-БЛИЗКОЕ
В детстве меня называли Мамин Хвостик. Это обидное прозвище возникло неслучайно. Я действительно мог ходить с мамой куда угодно, стоять в любой очереди, скучать в парикмахерской и химчистке, лишь бы быть рядом с ней.
Очень мне нравилась моя мама.
Нравилось главным образом то, что рядом с ней я переставал бояться. Ничего мне было не страшно. А вот как только мама куда-нибудь отходила — пробить чек в кассе, или в парикмахерское кресло, я начинал ужасно беспокоиться — вдруг она куда-нибудь пропадёт?
Но она не пропадала — возвращалась всегда вовремя.
Это чудесное мамино свойство очень сильно меня поражало. Иногда, если мы просто шли по улице, я забегал немножко вперёд и смотрел на маму издали: как она идёт. Шла она тоже очень красиво, постукивая каблучками. И несла легко самую тяжёлую сумку. И всегда улыбалась мне издали.
Если мама уставала и ложилась отдохнуть, я тоже забирался рядом с ней. Но долго лежать просто так не мог. Скоро начинал ворочаться, вздыхать. И тогда мама спрашивала меня сонным голосом:
— Ну, чего елозишь?
А я отвечал:
— Ничего. Расскажи чего-нибудь.
Мама вздыхала, думала.
— Ну, что тебе рассказать? — говорила она. — Жил-был волшебник… Построил он однажды дворец. И думает: кого бы в нём поселить?
Я начинал ещё больше елозить, только от удовольствия.
— Ну-ка, тихо! — говорила мама.
— Ну вот, построил он дворец и думает: дай-ка я в нём поселю самого послушного мальчика, который кашу хорошо ест, маме помогает и долго играет один.
…Постепенно становилось темно. Мне очень хотелось, чтобы мама подольше не зажигала свет. Так было лучше — лежать в темноте и слушать сказку.
— Да, — говорила мама. — Искал-искал он такого мальчика, но никак найти не мог. И тогда…
Мама задумывалась.
Я тихонько подталкивал её в бок.
— Чего толкаешься? — недовольно говорила она. — Я сказку вспоминаю… Знаешь что, давай я тебе лучше стихи почитаю.
— Давай, — тихо соглашался я. Мама редко рассказывала сказки до конца. Обычно они у неё кончались в самом начале. А я привык к этому и не обижался.
— Значит, так, — говорила мама, — слушай:
Как ныне сбирается вещий Олег,
Отмстить неразумным хазарам,
Их села и нивы за буйный набег,
Обрек он мечам и пожарам…
— Тебе всё понятно? — интересовалась мама.
— Понятно, — говорил я. — Дальше рассказывай.
— Ну вот, — говорила она. — А дальше встречает он одного волшебника и тот ему говорит: ты, князь, умрёшь от коня своего.
— Как это — от коня? — не понимал я.
— Ну вот, так вот — от коня! — сердилась мама. — Непонятные слова понимаешь, а простые нет! Ладно, давай я тебе спою…
И она начинала петь.
Там вдали за рекой загорались огни…
В небе ясном заря догорала…
Сотня юных бойцов
Из будёновских войск
На разведку в поля поскакала…
Я слушал песню, затаив дыхание. Лучше всего у мамы получались песни. Она пела их спокойно, не то чтобы уж очень громко, но звучно. Я хорошо представлял себе сотню юных будёновцев, и вещего Олега в командирской тужурке впереди, и злого волшебника, который целился в него из винтовки с оптическим прицелом, и много разного, а потом ещё вороного конька, который склонял гриву не то над Олегом, не то над самым юным, очень красивым красноармейцем…
— Господи, ночь уже, а отца всё нет! — говорила мама, вставала и включала люстру.
Далёкий мир исчезал. Я зажмуривал глаза от яркого света. Но и в близком мире мне жилось рядом с мамой совсем неплохо. Я бежал следом за ней на кухню. Тут было очень интересно. Текла из крана шумная вода, мама резала капусту, крошила хлеб и размачивала его в воде, делала сразу котлеты и щи, крутила мясорубку и слушала радио.
— Мам: а что вкуснее, щи или борщ? — спрашивал я.
— Отстань, — говорила она.
А я был счастлив. Я мог вечно сидеть вот здесь, слушать последние известия, смотреть в окошко и глядеть, как мама работает.
— Мама: а спой ещё, — просил я.
Мне очень хотелось, чтобы далёкий и близкий мир как-нибудь совместился. И мама не ругала меня, она опять начинала петь!
Дунай, Дунай, поди узнай,
Где чей подарок…
— красиво выводила она.
…Но больше всего я любил спрашивать маму о чём-нибудь.
Мама всё объясняла подробно и толково, не то что папа. Папа на все вопросы отвечал одинаково.
Спросишь его, например: «Пап, что такое инфляция?» А он отвечает: «Так, ерунда всякая». Или — почему люди вокруг винного магазина всегда стоят? А он: «Так, ерундой занимаются».
А мама нет, её объяснения запоминались надолго. В общем-то, навсегда. Она объясняла, куда идёт трамвай — к стадиону юных пионеров, почему магазин называется «Овощи-фрукты», а в нём ни картошки, ни лука, и фрукты одни сушёные — потому что не завезли пока, скоро будут, сколько стоит самолет — один миллион рублей, и из чего делается мороженое — из замороженного молока и сахара, и почему надо стричь ногти — некрасиво…
Близкие предметы от её ответов как будто раздвигались вширь, помещались друг в друге и начинали жить, как добрые соседи, ничуть не противореча.
Больше всего я любил её спрашивать, как они с папой поженились.
— Прислали нас на практику к нему в цех, — рассказывала мама, — мне одна пожилая женщина и говорит: эх, девушки, и чего вы смотрите, а мимо вас какой мужчина ходит: молодой, серьёзный, красивый…
— И что? — спрашивал я, затаив дыхание.
— И всё, — смеялась мама. — Познакомились. Стали встречаться.
Мама вдруг краснела и отсылала меня с кухни. Не мешай, говорила мама, — скоро отец придёт, а я ещё ничего не приготовила.
Я послушно шёл, садился на стул и начинал ждать папу.
Во время ожидания я закрывал глаза и думал: завтра вечером мы пойдём с мамой в магазин. Потом придём, она устанет и ляжет на диван. А я лягу рядом и скажу…
— Мама, — попрошу я, — расскажи что-нибудь!
— Ну что рассказать, — вздохнёт она. — Жил-был зайчик. И была у этого зайчика мама…
Тут приходил папа.
…Вот так мы и жили.