СУДЬБА ИСКАНДЕРА
Александр и Наталья Герцены
В ночь с 7 на 8 июля 1851 года в Турине, близ Кариньянского дворца, проезжала почтовая карета, в которой сидела женщина в белом. Тонкое лицо с выразительными темно-синими глазами под густыми бровями носило печать перенесенных страданий.
Глубокое волнение, испытываемое ею в эту минуту, закрашивало старые письмена новыми.
В окно кареты она увидала человека, которого узнала бы в любой толпе, не то что на пустынной площади, овеваемой сирокко. «Ты тут?..» – только и сумела произнести она.
Он отворил дверцы. Она бросилась ему на шею.
Она была в белом при первом их свиданье, 3 марта 1838 года, когда он, ссыльный, тайно приезжал в Москву с единственной целью повидать ее. Белым было и венчальное платье 9 мая того же года.
…Александр Герцен собирал, перебирал эти даты, как скряга перебирает драгоценности, вместе с датами революции в Италии и Франции, чему был свидетель и участник, или датой открытия вольного печатного станка в Лондоне, чего был инициатор и сам же исполнитель. Искандер (восточное – Александр) – так подписывал то, что выходило из-под его пера.
Он скажет: «Я отрицаю то царственное место, которое дают любви в жизни, я отрицаю ее самодержавную власть…»
Однако последние минуты Наташи изложены им в следующих словах: «…А между тем в спальной догорала, слабо мерцая, великая жизнь…»
Великая – о жене!..
* * *
Он встретил удивительную женщину.
Она была его возлюбленной.
Матерью его детей.
Сестрой – степень родства действительно имелась, но еще ему нравилось так обращаться к ней в письмах.
Она разделяла его идеи.
Ей, бывшей и ушедшей, обязан он той полнотой человеческого осуществления, которой и мы обязаны, читая его потрясающую книгу «Былое и думы».
Она ждала его из ссылки. «Государь “за мнения” посылает в Сибирь, за стихи морит в казематах… скорее готовы простить воровство и взятки, убийство и разбой, чем наглость человеческого достоинства и дерзость независимой речи…»
Она была другом его друзьям, «нашим», Огареву, Кетчеру, Грановскому, а позже Белинскому и Бакунину. «Такого круга людей талантливых, развитых, многосторонних и чистых я не встречал потом нигде…»
Она не замыкала интересов личным, частным («частная жизнь, не знающая ничего за порогом своего дома, как бы она ни устроилась, бедна»), а напротив, размыкала в широкий мир общего («работать столько же для рода, сколько для себя, словом, развить эгоистическое сердце во всех скорбящее…»).
Но эта любовь, бЧльшая, чем любовь, эта дружба, бЧльшая, чем дружба, эта семья, бЧльшая, чем семья, – оказались под угрозой.
Рядом с Александром и Натали объявилось существо мятущееся, нервное, крайне лирическое и крайне эгоцентричное – поэт Гервег.
Он клялся в вечных чувствах обоим, от обоих требовал обратных клятв, но «предметом» была Натали.
И случилось непоправимое. Она, горячо любившая одного, мало-помалу обнаружила себя вовлеченной в переживания другого. Чистота, искренность и верность не позволили скрыть от мужа чувств, в каких была невольна. Удар, обрушившийся на него, был нестерпим.
Однажды утром он отчего-то взял и перечел свою старую повесть «Кто виноват?» и с ужасом увидел, что там – тот же роковой треугольник. В финале «потухающая, ненадежная героиня», герой, «задавленный горем, молился богу и пил». Неужто пророчество?
«Я пил что попало – скидам, коньяк, старый белет, пил ночью один и днем с Энгельсоном…» – это уже не литература. Это жизнь.
После немыслимых сцен со стороны Гервега, горчайших мук ревности Герцена, слез и отчаяния Натали, после месяцев неизъяснимых страданий Герцен получит от нее письмо:
«Я возвращаюсь, как корабль, в свою родную гавань после бурь, кораблекрушений и несчастий – сломанный, но спасенный».
Их брак устоял. Устояли их отношения, которыми – в результате – оба стали дорожить еще сильнее.
Знали бы они, какое страшное кораблекрушение – и не иносказательное – ждет их впереди.
«Жесток человек, и одни долгие испытания укрощают его; жесток, в своем неведении, ребенок, жесток юноша, гордый своей чистотой, жесток поп, гордый своей святостью, и доктринер, гордый своей наукой,– все мы беспощадны и всего беспощаднее, когда мы правы. Сердце обыкновенно растворяется и становится мягким вслед за глубокими рубцами, за обожженными крыльями, за сознанными падениями…»
Прочтя «Былое и думы», Толстой назвал Герцена великим писателем. Он, желавший сделаться предельно честным с собой, протягивал руку человеку, действительно сделавшему это.
* * *
Из письма Белинского: «У тебя страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку…»
Наталья Тучкова-Огарева свидетельствовала: «Я забыла сказать относительно характера Герцена, что он был очень впечатлителен: вообще светлого, даже иногда веселого и насмешливого расположения, он мог, под каким-нибудь неприятным впечатлением, сделаться внезапно мрачным…»
Вбирая в себя впечатления жизни, он задавал беспрерывную работу своему незаурядному уму. Многая знания – многая печали. Удивительно ли, что узнанное, а затем обдуманное повергало иной раз во мрак.
Он считал юность самой полной, самой изящной частью жизни. Потом жизнь заберет человека почти целиком. Пока же он более всего принадлежит себе. В эти годы можно и нужно обогащать себя работой ума и чувства. Не способным на такую работу грозит отупение. «Зачем эти люди вставали с постелей, зачем двигались, для чего жили…»
Он разбирает человеческие натуры: плоская, романтическая, действенная.
Плоская натура при первом жестком толчке действительности плюет на прежние святыни, женится из денег, берет взятки.
Романтическая – идет наперекор событиям, стремится не вникнуть в препятствия, а сломать их, и, не умея этого сделать, останавливается в движении.
Действенная – отправляется на борьбу с юношеской энергией, «воспитывая свои убеждения по событиям», основываясь на «такте, т. е. органе импровизации, творчества».
Он вспоминает Паскаля, говорившего: люди играют в карты для того, чтобы не оставаться наедине с собой. Боязнь исследовать, чтобы не увидеть вздора исследуемого, искусственный недосуг – настоящая беда человечества. Человек проходит по жизни спросонья и умирает в чаду нелепости и пустяков, не придя в себя. Вот где – причина пьянства. «Вино оглушает, дает возможность забыться, искусственно веселит, раздражает; это оглушение и раздражение тем больше нравятся, чем меньше человек развит и чем больше сведен на узкую, пустую жизнь».
Без того ложного чувства, с каким люди иногда стесняются высказаться, Герцен слышит «грубый смех высокомерной посредственности». «Уткнувши нос в счетную книгу, прозябают тысячи людей, не зная, что делается вне их дома, ни с чем не сочувствуя и машинально продолжая ежедневные занятия».
На этот слой, на это состояние, враждебные движению жизни, опирается и насаждает его российская бюрократия. Иллюстрация – из быта Вятской канцелярии, где служил опальный Герцен. «Министерство внутренних дел, – издевательски сообщает он,– было тогда в припадке статистики…» Например: «Утопших – 2, причины утопления неизвестны – 2», в графе сумм выставлено – «4».
Через годы и расстояния, в иное время и в ином месте Герцен классифицирует иные человеческие типы, с той же меткостью и резкостью. Как похожи его «хористы революции» ХIХ века на наших знакомцев из века ХХI: непризнанные артисты, несчастные литераторы, студенты, не окончившие курса, адвокаты без процессов, художники без таланта, люди с огромными притязаниями, но без усилий труда. «Внешнее руководство, которое гуртом пасет в обыкновенные времена стада человеческие, слабеет во времена переворотов, люди, оставленные сами на себя, не знают, что им делать. Легкость, с которой… всплывают знаменитости в революционные времена, поражает молодое поколение, и оно бросается в пустую агитацию; она приучает их к сильным потрясениям и отучает от работы. Жизнь в кофейных и клубах увлекательна, полна движения, льстит самолюбию и вовсе не стесняет. Опоздать нельзя, трудиться не нужно…»
* * *
«Мы не затыкаем ушей при горестных криках народа, и у нас хватает мужества признать с глубокой душевной болью, насколько развратило его рабство». В этом – весь Герцен.
Мальчиком четырнадцати лет он попал на благодарственный молебен в честь казни декабристов. Благодарность и молитва – за казнь! Перед алтарем, оскверненным кровавым безумием, он поклялся отомстить за казненных, посвятив себя борьбе с троном и алтарем, виселицами и пушками, направленными на подавление свободы.
«…Через тридцать лет я стою под тем же знаменем, которого не покидал ни разу» – такой стойкости можно позавидовать.
Российских людей уродовал чисто «российский феномен» – две насильственно сближенные крайности: цивилизация и рабство. Дают образование, прививают дух современного мира, а потом кричат: «Оставайтесь рабами, немыми и пассивными, иначе вы погибли!»
«…Уже не слово “прогресс” пишется на императорском штандарте, а слова “самодержавие, православие и народность” – это mane, fares, takel деспотизма», – писал Герцен.
Неразвитость, не дающая понимать вещи большинству, и корыстный страх, мешающий понимать меньшинству, долго будут сохранять старый порядок, пророчил он.
«Внизу и вверху разные календари. Наверху XIX век, а внизу разве XV…»
Цинизм власти и долготерпение народа глубоко его оскорбляли. «Будущее России, – предупреждал он, – чревато великой опасностью для Европы и несчастиями для нее самой, если в личное право не проникнут освободительные начала. Еще один век такого деспотизма, как теперь, и все хорошие качества русского народа исчезнут».
Говорили: да зачем же были декабристы, если после них Россия вверглась в застойную тьму? И еще говорили: выступление дворянских революционеров было «роскошью, поэзией», а не вопросом куска хлеба, жизни и смерти. На оба сомнения отвечает Герцен. В жизни людей и обществ нет однолинейного развития, человек и человечество шагают – противоречиями. Есть времена, когда люди и общества могут отшатнуться от идей, не принесших тотчас результатов или скомпрометированных «последователями». Идея ненарушима. Но мы не всегда умеем понять – и принять!– сколь долгая и трудная к ним дорога.
Чекан с пятью профилями погибших с честью и за дело чести – на герценовской «Полярной звезде». Он вчеканен в национальную память, в национальный характер больше, чем мы сознаем. Чекан по-гречески и означает характер.
Сопоставление России и Запада в герценовские времена столь же злободневно, что и в наши.
Герцен начинает с Петра, взявшего за образец Европу. «…Из какого-то нелепого противоречия, оно оставалось все таким же замкнутым в исключительной национальности и питало дикую ненависть ко всякому нововведению».
Едкий взор Герцена примечает, как глядят русские на европейцев: «как провинциалы на столичных жителей, с подобострастием и чувством собственной вины, принимая каждую разницу за недостаток, краснея своих особенностей, скрывая их, подчиняясь и подражая».
Даже в моде это сказывается. «В Европе люди одеваются, а мы рядимся и поэтому боимся, если рукав широк или воротник узок».
Но вот закономерность: живя в России, устремляют взор на Запад, живя на Западе – в Россию. «Начавши с крика радости при переезде через границу, я окончил моим духовным возвращением на родину».
Здесь содержится ключ к разгадке. «Европа» – для «западника» – не столько бытие, сколько сознание, направление ума, влекущая идея, знак устремления. Равно как «Русь-матушка» – знак для «славянофила». Можно думать, что мы имеем дело с общим (чужим) или оригинальным (своим) путем. Но не вернее ли говорить о векторе движения – вперед или назад?
«Благодаря цензуре, – писал Герцен, – мы не привыкли к публичности, всякая гласность нас пугает…» Он сообщал русским читателям, что в Англии, скажем, каждый появляющийся на общественной сцене подлежит разбору, будь то разносчик писем или королева. «Это – великая узда! – восклицал этот умнейший человек. – Пусть же и наши императорские актеры тайной и явной полиции, так хорошо защищенные от гласности ценсурой и отеческими наказаниями, знают, что рано или поздно дела их выйдут на белый свет».
* * *
1 мая 1854 года, склонившись над письменным столом в своем лондонском доме, 42-летний Герцен записывал: «Цепкая живучесть человека более всего видна в невероятной силе рассеяния и себяоглушения. Сегодня пусто, вчера страшно, завтра безразлично: человек рассеивается, перебирая давно прошедшее, играя на собственном кладбище».
Немногим более двадцати лет отделяют этого человека от того, кто входил в жизнь с блестящими способностями, надеждами, планами.
Судьба обошлась с ним жестоко. Все дав, все отняла. Как будто нарочно, как будто лишь затем, чтобы посмотреть, какую же истинную ценность он собой являет.
14 ноября 1851 года он получает письмо из Марселя: его мать, Луиза Ивановна, извещает, что завтра садится вместе с Колей на пароход и вскоре будет в Ницце, где жили тогда Герцены.
К сыну Коле Герцен и Наташа питали особую нежность. Мальчик родился глухонемым – результат испуга Наташи при полицейском обыске в Петербурге.
В день ожидаемого приезда с утра убрали дом, развесили в саду и в комнатах китайские фонарики, в вазы поставили розы. Тата, старшая дочь, разложила любимые игрушки для брата. В шестом часу вечера от моря отделилась струйка дыма, затем показался пароход. Герцен сел в коляску и отправился на пристань – встречать мать и сына.
Но это оказался другой пароход.
Тот, на котором плыли мать и сын, – потерпел катастрофу у Гиерских островов.
Еще недавно дул сирокко, было жарко и солнечно.
Теперь завывал мистраль, резкий, пронзительный, ледяной.
Герцен едет в Гиер (Йер).
В крипте Гиерского монастыря его ждут гробы с погибшими.
Для него приоткрывают крышки всех гробов по очереди. Своих он так и не находит.
Наташа, бессильная, безжизненная, слегла.
«Коля, Коля не оставляет меня,– жаловалась она мужу, – бедный Коля, как он, чай, испугался, как ему было холодно, а тут рыбы, омары!»
Она беременна и ждет ребенка. Обоим не суждено жить. Через пять с половиной месяцев она скончается вместе с новорожденным мальчиком.
Последняя записочка от нее Герцену: «Единственному, неизменному, милому другу моему, моему кровному и духовному близнецу…»
* * *
«Мне в будущем ничего нет, и нет мне будущего»,– написал Герцен Марии Рейхель, близкому другу семьи.
Спустя несколько месяцев он сядет за «Былое и думы».
Спустя несколько лет – станет за печатный станок вольного русского слова.
«Где не погибло слово, там и дело еще не погибло… Повиноваться противно своему убеждению, когда есть возможность не повиноваться,– безнравственно… Свобода лица – величайшее дело; на ней и только на ней может вырасти действительная воля народа. В себе самом человек должен уважать свою свободу и чтить ее не менее, как в ближнем, как в целом народе».
Поборник свободы и гласности, достоинства и независимости личности и народа, он ведал тяжесть каждого шага.
К тем, кто жаждал и жаждет быстрых и гарантированных результатов, обращал он свою трезвую речь: «Как будто кто-нибудь (кроме нас самих) обещал, что все в мире будет изящно, справедливо и идти как по маслу».
Надежда на исполнение вымечтанного идеала? «Рим не исполнил ни Платонову республику, ни вообще греческий идеал. Средние века не были развитием Рима».
И нам казалось, что вечные идеи добра и справедливости, доставшиеся от прошлого, вот-вот исполнятся, или уже исполнились, при устройстве социализма – стоит лишь вычесть неисчислимые человеческие жертвы, приказной правопорядок и отсутствие свободы.
Оказалось: вычесть нельзя.
Оказалось: вместе с этим вычлось основное. Суть.
ЛИЧНОЕ ДЕЛО
ГЕРЦЕН Александр Иванович (псевдоним – Искандер), революционер, писатель, философ.
Родился в 1812 году в Москве. Внебрачный сын богатого помещика И. А. Яковлева. В 1833 году окончил Московский университет, где организовал революционный кружок. Был арестован. Шесть лет провел в ссылке. Автор множества философских и публицистических статей, а также беллетристических произведений «Кто виноват?», «Доктор Крупов», «Сорока-воровка». В 1853 году основал в Лондоне Вольную Русскую типографию, где печатался журнал «Колокол». Главная книга его жизни, шедевр русской классической литературы – «Былое и думы».
Был женат дважды.
Умер в Париже в 1870 году. Похоронен в Ницце.