Глава 14
Примерно через неделю после возвращения Тома в Мэнсфилд прямая угроза его жизни миновала, и ради полного спокойствия его матери объявлено было, что он вне опасности; она уже привыкла видеть его беспомощным и страдающим, слышала о его состоянии только хорошее, о плохом не задумывалась, и, от природы не склонную тревожиться или понимать по намекам, докторам было проще простого ее провести. Лихорадку одолели, а мучила его лихорадка, значит, конечно же, он скоро опять будет здоров; ничего иного леди Бертрам не предполагала, и Фанни разделяла тетушкину уверенность, пока не получила несколько строк от Эдмунда, написанных нарочно для того, чтобы разъяснить ей положение брата и сообщить его и отцовские страхи, которые в них заронил доктор в связи с явными признаками чахотки, что обнаружились, когда отступила лихорадка. Они сочли за благо не тревожить леди Бертрам страхами, которые, надо надеяться, не подтвердятся; но нет причины скрывать правду от Фанни. Они опасаются за его легкие.
По этим нескольким строкам от Эдмунда Фанни представила больного и его комнату в более верном и ярком свете, чем по всем пространным письмам леди Бертрам. Пожалуй, любой из домочадцев по своим наблюдениям написал бы о больном вернее, чем она; временами любой оказывался больному полезней ее. Она только и способна была, что тихонько проскользнуть к сыну в комнату и смотреть на него; но когда он был в силах разговаривать сам или слушать, как ему что-нибудь рассказывают или читают, он предпочитал общество Эдмунда. Тетушка Норрис утомляла его своими заботами, а сэр Томас не способен был умерить свое многословие и громкий голос соответственно раздражительности и слабости больного. Эдмунд – вот кто единственный был ему нужен. Уж в этом Фанни не усомнилась бы, и теперь, когда он помогал своему страдающему брату, поддерживал его, подбадривал, он более прежнего возвысился в ее глазах. Тут ведь потребовалась помощь не только из-за телесной слабости, следствия недавней болезни, тут, как она теперь узнала, требовалось успокоить крайне расстроенные нервы, поднять крайне угнетенный дух; и еще, как ей представлялось, надобно было направить на путь истинный душу.
В роду Бертрамов не было чахоточных, и Фанни, думая о старшем кузене, более надеялась, чем страшилась, – кроме тех минут, когда вспоминала о мисс Крофорд, ибо ей казалось, что мисс Крофорд – дитя удачи, а при ее суетности и себялюбии немалой было бы удачей, останься Эдмунд единственным сыном. Даже в комнате больного счастливица Мэри не была забыта. В конце Эдмунд приписал: «Что до предмета моего последнего письма, я и вправду начал писать к ней, но болезнь Тома меня оторвала, однако теперь мнение мое изменилось, я боюсь влияния ее друзей. Когда Тому полегчает, я поеду в Лондон».
Таково было положение в Мансфилде, и так продолжалось почти без перемен до Пасхи. Нескольких слов, которые Эдмунд иногда приписывал к письму матери, хватало, чтоб Фанни не мучилась неизвестностью. Медленность, с какой Том шел на поправку, внушала тревогу.
Настала Пасха – в этом году особенно поздняя, как с огорчением подумала Фанни, когда впервые узнала, что ней нет надежды уехать из Портсмута ранее, чем после праздника. Настала Пасха, а о возвращении в Мэнсфилд все ни строчки, и ни слова о поездке в Лондон, которая должна была предшествовать ее возвращению. Тетушка часто выражала желание, чтоб она приехала, но от дядюшки, который один это решал, не было никакого известия и уведомления. Вероятно, он еще не мог оставить сына, но для Фанни эта отсрочка была жестокой, невыносимой. Близится конец апреля, скоро уже почти три месяца вместо двух, как она с ними в разлуке и дни свои проводит, будто наказанная, а всей суровости наказания, надеялась она, безгранично их любя, им просто не понять; и однако ж как знать, когда найдется время подумать о ней и забрать ее отсюда?
Она так горячо, нетерпеливо, так страстно желала снова оказаться с ними, что навсегда запомнила строчку из «Ученичества» Каупера. «Как жаждет дома быть она» – эти слова постоянно были у ней на языке, они верней всего выражали ее тоску; пожалуй, думалось ей, ни один ученик закрытой школы не тоскует острей по родительскому крову.
Когда она ехала в Портсмут, ей нравилось называть его домом, приятно было говорить, что едет домой; слово это было ей очень дорого; таким и осталось, только отнести его надобно к Мэнсфилду. Дом теперь там. Портсмут это Портсмут, а дом это Мэнсфилд. Так она уже давно осмелилась расположить их в своих тайных думах, и ничто не могло ее утешить больше, чем письмо тетушки, в котором та прямо так и писала: «Должна сказать, я сильно сожалею, что в эти горестные дни, столь меня угнетающие, тебя нет дома. Я верю, и надеюсь, и искренне желаю, чтоб ты никогда более не отлучалась из дому так надолго». Строки эти безмерно радовали Фанни. Однако упивалась она ими втайне. Из деликатности она старалась не выказать перед родителями предпочтенья, которое отдавала дому дяди, и потому всегда говорила: «когда я поеду обратно в Нортгемптоншир» или «когда я ворочусь в Мэнсфилд», я сделаю то-то и то-то. Долгое время так оно и шло, но под конец тоска возобладала над осторожностью, и Фанни заметила, что говорит о том, чем станет заниматься, когда поедет домой. Она укорила себя, покраснела и со страхом посмотрела на маменьку и папеньку. Но понапрасну она смутилась. Родители ничем не выказывали никакого неудовольствия, ни даже того, что вообще услыхали ее слова. Они вовсе не питали ни малейшей ревности к Мансфилду. Сделай милость, стремись туда или живи там, если тебе угодно.
Фанни было грустно лишиться всех отрад весны. Не сознавала она прежде, что, проводя март и апрель в городе, лишится их. Не сознавала, как отрадно, когда все начинает зеленеть и произрастать. Как сама оживала телом и душою, наблюдая приход весны, которая при всем своем капризном нраве неизменно восхитительна, и глядя, как все хорошеет вокруг, от первоцветов в самых теплых уголках тетушкиного сада до первых листьев на дядюшкиных полях и до великолепия его лесов. Лишиться такой отрады – не пустяк; лишиться же ее ради непрестанного шума и тесноты, быть запертой в четырех стенах, где духота и дурные запахи заменили свободу, свежесть, благоухание и зелень, и вовсе худо; но даже эти причины для сожалений были ничто в сравненье с уверенностью, что тебя недостает лучшим твоим друзьям, с жаждой быть полезной тем, кто нуждается в тебе!
Будь она дома, она была бы там полезна любому. Без сомненья, от нее всем был бы толк. Всех она могла бы избавить от разных забот и трудов; и даже если б она только поддерживала дух тетушки Бертрам, избавляла ее от тягости одиночества или еще злейшей тягости – общества особы суетливой, назойливой, всегда готовой преувеличить опасность ради того, чтоб придать себе весу, ее, Фаннино, пребывание там послужило бы общему благу. Она любила представлять, как читала бы тетушке, занимала бы ее разговором и старалась помочь ей ощутить, какое благо все то, что есть, одновременно подготовляя душу ее к тому, что может случиться; и от скольких хождений вверх и вниз по лестнице можно бы избавить тетушку, и сколько можно бы исполнить поручений.
Ее удивляло, что сестры Тома преспокойно остаются в Лондоне во все время болезни, которая с разной степенью опасности длится уже несколько недель. Они-то могли воротиться в Мэнсфилд когда им угодно; им-то это легче легкого, и для Фанни непостижимо было, как же они обе все еще не приехали. Если миссис Рашуот может воображать, будто ее задерживают какие-то обязательства, то Джулии, уж конечно, ничто не мешает покинуть Лондон когда ей заблагорассудится. Как следовало из одного тетушкиного письма, Джулия предложила вернуться, если в ней нуждаются, но тем и кончилось. Очевидно, она предпочитает остаться в Лондоне.
Фанни стала думать, что пребывание в Лондоне весьма дурно сказывается на всех заслуживающих уважения привязанностях. Подтверждение тому она видела в мисс Крофорд и в своих кузинах тоже: привязанность мисс Крофорд к Эдмунду прежде заслуживала уважения, заслуживала более, чем остальное в ее натуре, а ее дружеские чувства к самой Фанни были, право, безупречны. Где ж теперь та привязанность и та дружба? Так давно уже Фанни не получала от нее никаких писем, что не без оснований усомнилась она в дружбе, о которой прежде столько размышляла. Уже давным-давно у ней не было вестей о мисс Крофорд и ее лондонском окружении, кроме того, что писали из Мэнсфилда, и она стала подумывать, что, пожалуй, пока они не встретятся с мистером Крофордом, она так и не узнает, поехал ли он опять в Норфолк, и этой весной уже не получит более известий от его сестры, но вдруг пришло письмо, которое оживило старые чувства и породило новые.
"Простите меня поскорей, душенька Фанни, за мое долгое молчание и поступите, пожалуйста, так, как если б могли простить меня тотчас же. Это моя нижайшая просьба и надежда, ведь Вы такая хорошая, и потому я жду, что Вы отнесетесь ко мне лучше, чем я заслуживаю, и пишу сейчас, чтоб попросить Вас ответить мне немедля. Я хочу знать, как обстоят дела в Мэнсфилд-парке, и Вы, без сомнения, можете мне об этом сообщить. Надо быть вовсе уж бесчувственной, чтоб не пожалеть их в таком несчастье; и по тому, что я слышу, у бедного мистера Бертрама едва ли есть надежда на выздоровление. Поначалу меня мало беспокоила его болезнь. Я думала, что с ним чересчур нянчатся и он сам с собою нянчится при всяком пустячном недомогании, и огорчалась более за тех, кому приходилось за ним ухаживать; но теперь с уверенностью говорят, что его жизнь и вправду в опасности, что признаки самые тревожные, и что, по крайней мере, некоторым членам семьи это известно. Если это так, Вы, конечно же, входите в их число, в число проницательных, и потому умоляю Вас, напишите мне, насколько верны мои сведения. Мне нет надобности говорить, как Вы меня обрадуете, если окажется, что они не совсем верны, но мнение это слишком распространено, и, признаюсь, меня бросает от него в дрожь. Как было бы печально, если б жизнь такого прекрасного молодого человека оборвалась в расцвете дней. Для бедного сэра Томаса это будет ужасный удар. Я и вправду очень этим взволнована. Фанни, Фанни вижу, как Вы улыбаетесь и глядите испытующе, но, клянусь, я никогда в жизни не подкупала врача. Бедный мистер Бертрам! Если ему суждено умереть, на свете станет двумя бедными молодыми людьми меньше; и не побоюсь, глядя в лицо кому угодно, сказать, что богатство и положение достанутся тому, кто их достоин более всех на свете. То, что совершилось на Рождество, – плод безрассудной поспешности, но зло тех нескольких дней можно отчасти стереть. Лак и позолота каких только пятен не скрывают. Его же только нельзя будет именовать эсквайром. Когда любовь настоящая, как у меня, Фанни, можно и еще кой на что посмотреть сквозь пальцы. Напишите ко мне с обратной почтой, судите сами о моем волнении и не смейтесь надо мною. Скажите мне истинную правду, ту, что Вам известна из первых уст. А еще не мучьте себя, не стыдитесь моих чувств или своих собственных. Поверьте мне, они не только естественны, но и заключают в себе и человеколюбие и добродетель. Судите сами, разве, получив титул сэра, и все владения Бертрамов, Эдмунд не сделает больше добра, чем любой другой возможный наследник титула. Когда б Гранты были дома, я не стала бы Вас затруднять, но сейчас Вы единственная, от кого я могу узнать правду, так как сестры его для меня вне досягаемости. Миссис Рашуот, как Вам, конечно, известно, проводит Пасху у Эймлеров в Туикенеме и еще не воротилась, а Джулия сейчас у кузин где-то поблизости от Бедфорд-сквер, но я забыла их фамилию и название улицы. Однако даже когда б я могла тотчас обратиться к любой из них, я б все равно предпочла бы Вас, – мне бросилось в глаза, что им обеим слишком жаль расставаться со своими развлечениями, и потому они не желают видеть правду. Я думаю, пасхальные каникулы миссис Рашуот подходят к концу; для нее это, несомненно, доподлинные каникулы. Эймлеры милые люди, а так как мистер Рашуот в отъезде, ей остается только наслаждаться жизнью. Отдаю ей должное, что она укрепила его желание исполнить сыновний долг, поехать в Бат за матерью, но как она уживется под одной крышей с этой достопочтенной вдовицей? Моего брата сейчас нет рядом, так что от него мне нечего передать. Вам не кажется, что если б не болезнь мистера Бертрама, Эдмунд давно бы уж был в Лондоне?
Всегда Ваша, Мэри.
Я уже стала складывать письмо, но тут вошел Генри. Он, однако, не принес никаких известий, которые помешали бы отправить письмо. Миссис Р. знает, что опасаются за жизнь больного; Генри виделся с нею нынче утром, она сегодня возвращается на Уимпол-стрит, старая дама приезжает. Пожалуйста, не беспокойтесь и ничего не воображайте, оттого что он провел несколько дней в Ричмонде. Он всегда ездит туда по весне. Не сомневайтесь, он не думает ни о ком, кроме Вас. В эту самую минуту он до безумия жаждет Вас видеть и занят лишь тем, что изобретает возможности для встречи и для того, чтобы она тоже доставила удовольствие и Вам. В доказательство он повторяет, и еще горячей, то, что сказал в Портсмуте, что мы будем рады доставить Вас домой, и я всем сердцем присоединяюсь. Милочка Фанни, напишите тотчас и велите нам приехать. Нам всем это будет в радость. Мы с ним, понятно, можем поехать в пасторат и нисколько не обременим наших друзей в Мэнсфилд-парке. Право же, приятно будет снова всех их увидеть, а некоторое прибавление общества может оказаться им как нельзя более кстати; а что до Вас, Вы, конечно, чувствуете, сколь Вы там нужны, и при Вашей совестливости не можете сознательно оставаться в стороне, когда у Вас есть возможность воротиться. Мне недостает времени и терпенья передать Вам и половину тех слов, что желал бы Вам передать Генри, знайте только, что все они пронизаны неизменной любовью".
Большая часть этого письма вызывала у Фанни такое отвращенье и так ей не хотелось способствовать встрече той, которая его писала, с Эдмундом, что она не способна была (и сама это чувствовала) судить беспристрастно, следует ли ей принять предложение, содержащееся в конце. Для нее самой то был величайший соблазн. Через каких-нибудь три дня, быть может, очутиться в Мэнсфилде – большего счастья и представить невозможно, но в нем заключался бы существенный изъян: быть обязанной таким счастьем людям, в чьих чувствах и поведении она сейчас столь много осуждала; чувства сестры и поведение брата… ее хладнокровное домогательство… его беспечная суетность. Чтоб он продолжал знакомство, а возможно, и флиртовал с миссис Рашуот! Фанни была оскорблена. Она думала о нем лучше. Однако, по счастью, ей не нужно было взвешивать и выбирать, какое из противоположных стремлений, из вызывающих сомненье понятий предпочесть; не ей решать, удерживать ли Мэри и Эдмунда врозь. У ней было правило: во всех случаях жизни представить, как отнесся бы к этому дядюшка. Она благоговела перед ним, боялась выйти из его воли, а потому тотчас поняла, как ей должно поступить. Она безусловно должна отклонить предложение мисс Крофорд. Если бы дядюшка желал ее приезда, он бы послал за нею; и уже само ее предложение воротиться ранее было бы самонадеянностью, которую едва ли можно чем-то оправдать. Она поблагодарила мисс Крофорд, но наотрез отказалась. Как она понимает, написала она, дядюшка намерен сам за ней заехать; а раз кузен болен уже столько недель и се присутствие не сочли необходимым, стало быть, сейчас ее возвращение нежелательно и она только чувствовала бы себя обузой.
Нынешнее состояние кузена она описала в точности таким, как сама о нем понимала, таким, какое, вероятно, внушит ее жизнерадостной корреспондентке надежду, что все ее желания сбудутся. При определенном богатстве Эдмунду, верно, простится, что он стал священником; этим, должно быть, и объясняется победа над предрассудком, с которою он готов был себя поздравить. По мнению мисс Крофорд, на свете нет ничего важнее денег.