Ольга Лебедушкина
ПРОСТРАНСТВО ПРЕВРАЩЕНИЙ
На карте русской словесности один Старгород уже есть. Расположен он неподалеку от деревни Чмаровки, и если и заглядывает туда сторонний наблюдатель со своим интересом, то непременно в штиблетах апельсинного цвета и с астролябией в руке. Да и кому, кроме Остапа Бендера, придет в голову туда заглянуть…
Впрочем, Старгород звучит куда благороднее, чем, скажем, Скотопригоньевск или Глупов, и уж точно определеннее, чем вечный «город N». Что такое «хронотоп провинциального городка» в теории, знает каждый первокурсник филфака. На практике же в этом пространстве-времени обитают почти тридцать процентов всех горожан России, или двадцать два миллиона человек, и большинство из них даже не подозревают, что великая наша литература все о них сказала.
Или не все?
По крайней мере, Старгород Петра Алешковского находится где-то совсем в другой стороне от тех мест, которые нанесли на карту Ильф и Петров. И сторонний наблюдатель там – не Бендер, а свой человек, хоть и приезжий, но понимающий и добрый. И очень грустный. Даже когда смеется. Не случайно грусть «Старосветских помещиков» пришлась здесь к месту. Гоголевский Миргород к Старгороду ближе, но тоже не рядом, хотя о том же – о чудесах и тайнах незаметного человеческого бытия. Но миргородское захолустье хотя бы согрето ласковым южным солнцем, а Старгород расположен где-то на севере, окружен болотами и лесами. Судя по числу туристов, древних памятников и чудесных реликвий вроде Андроникова камня, он вполне мог бы быть копией Великого Новгорода.
И все же читатель, который взял в руки эту книгу, независимо от того, кто он – столичный житель или провинциал, однажды обязательно почувствует себя старгородцем. Потому что – здесь стоило бы сказать что-нибудь пафосное, вроде: Старгород – это Россия^ Да и скажем, пожалуй.
После таких слов, конечно, пора записывать автора по ведомству деревенской прозы, ныне вновь престижному и доходному. Но – вряд ли получится. Петр Алешковский не только не продолжатель этой линии – он ее откровенный оппонент. И дело не в социальном происхождении и не в месте рождения, которые для «деревенской прозы» – почти закон жанра, хотя понятно, что сложно попасть в «деревенщики» коренному москвичу из семьи ученых-историков, выпускнику истфака МГУ, а не Высших литературных курсов.
Для Алешковского город, городская цивилизация, да и цивилизация вообще – не враг и не зло. Провинция у него не противопоставлена столице ни со знаком «плюс», ни, впрочем, со знаком «минус». Скорби о разрушении патриархального лада и неприятия современности в этой книге – да и в других того же автора – не найти. Алешковский пишет не о родовом, а о единичном, и провинциальный город для него если не прием, то повод всмотреться в отдельные человеческие лица. На малолюдье человек заметнее.
Поэтому свой Старгород автор придумал давно. Сначала был одноименный сборник рассказов, написанных в конце 1980-х – начале 1990-х. Он составил вторую часть «Института сновидений». Но события повести «Чайки» (1989) происходят в Старгороде и окрестностях. И Данилка Хорев, герой повести «Жизнеописание Хорька» (1992), – тоже старгородец, да и вообще представить себе эту замечательную прозу без старгородской топологии сложно.
Собственно, Петр Алешковский создал единое вымышленное пространство для нескольких своих книг – можно рисовать план города и пригородов, отмечать на нем городской музей, набережную, пляж, Христофоровское кладбище, Андроников монастырь и чудесный камень рядом с ним, дом, где Данилка Хорев совершил свою страшную месть, «Лушкину горку», церковь, Озеро, на котором промышляют рыбацкие артели. Старгород с округой был обжит этой прозой до последнего закоулка, прежде чем автор оттуда ушел – сначала вроде бы поблизости в костромскую Пылаиху за старинным кладом («Владимир Чигринцев»), потом в московскую семейную хронику («Седьмой чемоданчик»), и наконец через всю Россию, из Азии – в Москву, вслед за своей героиней, мигранткой Верой («Рыба»).
А недавно Алешковский в Старгород вернулся.
Рассказы из рубрики «Случаи. Новый Старгород» в течение 2007 года публиковались на страницах «Русского репортера», журнала совсем не литературного, и на сайте журнала «Эксперт». Но читатели, вряд ли подозревавшие о существовании Старгорода «старого», истории из жизни старгородцев приняли и полюбили. И стали разгадывать, какой реальный город в старгородских подробностях спрятан, – верный признак того, что сказать нечто важное о жизни теперешней автору удалось.
Книга «Институт сновидений» – о жизни теперешней и «тогдашней». Истории Нового Старгорода – о наших днях. «Старый» Старгород – о закате советской эпохи. Топография общая. Темы, герои, сюжеты – разные, особенно на первый взгляд. Так что если уж мы начали с того, что провинциальный Старгород – вся Россия, то книга эта о России в двух временах, по ту и по эту сторону очередного исторического разлома. Автор не сравнивает, предоставляя это право нам, читателям. Он и сам изменился, как его старгородцы.
У сборника «Старгород», изданного в 1995 году, есть характерный подзаголовок – «Голоса из хора», и это действительно так, потому что голос автора постоянно уступает многочисленным рассказчикам, растворяется в стереофонии сказа. В этом смысле Новый Старгород – «моно». Здесь одна стратегия повествования – авторское слово.
Но и оно за полтора десятилетия стало другим. Язык ранней «старгородской» прозы Алешковского критика сравнивала с классической прозой XIX века, и это было абсолютно справедливо замеченное, сознательное следование любимым образцам. Новый Старгород (и вся книга в целом) открывается рассказом «Перемена сознания», начало которого скорее подходит для газетной колонки: «Недавно закончился Великий пост. Столичные социологи из Левада-центра уверяли, что в этом году 79 % россиян не собирались поститься». А дальше – не то фельетон, не то эссе, по паре фраз в каждом из жанров: «Двое „крутых“ запустили на крестный ход фейерверки. Их тут же зашикали. Не забуду стыдливый взгляд пацанов, они хотели, как лучше. Церковь теперь постоянно разъясняет: главное в пост – покаяние и молитва. Слово „покаяние“ родилось как толкование греческого термина „metanoia“, что означает перемену сознания, или даже выход за рамки разума, ума».
Так что сложно удержаться от соблазна и не наметить «сюжет» художественной биографии Алешковского – от «Старосветских помещиков» к газетно-журнальному публицистическому слову. Правда, все построения такого рода рассыпаются, как только эта «лжеколонка» перерастает в рассказ, абсолютно классический по форме.
Но основной жанр в обеих частях книги – все же не рассказ, а сказка.
Сегодня отечественная словесность переживает настоящий «сказочный бум». Как известно, о тенденциях говорят в том случае, когда похожие вещи начинают делать авторы, абсолютно не зависимые друг от друга, эстетически друг другу не родственные. А здесь речь идет не только об авторах, а о целых книжных сериях: есть «Сказки НЛО», есть уже шесть выпусков «Русских инородных сказок» издательства «Амфора» под редакцией Макса Фрая, и под их обложками – несколько десятков современных сказочников. И есть авторские «брэнды» – «Московские сказки» Александра Кабакова, «Дикие животные сказки» Людмилы Петрушевской. В том, что издательства сказку поставили «на поток», нет никакого рыночного умысла и никакой далеко идущей стратегии – наоборот, это реакция на изменение культурной атмосферы, своего рода общественную и литературную погоду. Проблема в том, что в потоке всегда сложно отличить старших от младших, первопроходцев от идущих следом.
В этом смысле «Новый Старгород» с его сказочными сюжетами – не новость. Но Петр Алешковский стал сказочником не сегодня. Стоит внимательнее присмотреться к традиционно реалистическим на вид рассказам из второй части, и проявится то главное, что делает сказку сказкой, – чудо. Герои старого «Старгорода» многого не хотят, довольствуются малым, сознательно отказываясь от большого, – тем и спасаются, как будто в последний момент их что-то отводит от края. Иногда они и сами не подозревают, что чудом живут и что происходящее с ними – чудеса. Что драгоценные капли счастья собираются, как влага на пустынных растениях – по чуть-чуть («Живой колодец пустыни»). Обходят чудо и счастье только злых или совсем уж скудных душой, вроде инструктора Веревкина с турбазы («Счастье»). Даже у одиноких и обиженных – романтической продавщицы из книжного («Машенька»), Катюшки-девчушки («Отец и дочь»), маленького мальчика из рассказа «Эне, мене, мнай» – рано или поздно все образуется, хотя временами за них больно и страшно.
Есть в Старгороде и своя ведьма («Чертова невеста»), и свои юродивые – Васька Грозный («Две шапки») и Райка Портнова («Чудо и явление»), и свой праведник – Серафим Данилыч, из беспоповцев («Комолый и матушка Любовь»).
И все же чудо выходит здесь на поверхность жизни лишь однажды – в рассказе «Чудо и явление», да и то свидетельствует о нем экскаваторщик Горзелентреста Яков Смирнов в письме в редакцию журнала «Наука и религия». Оказывается, на старгородской земле может разыграться настоящая мистерия, со спором беса и ангелов за человеческие душу и тело и с обязательным посрамлением беса в конце. А сама Райка Портнова в своем зеленом пальто (уж не шинелишке ли?) и мужской шапке – чем не Ксения Петербургская, хотя до канонизации старгородской юродивой вряд ли дойдет дело – с ее-то шестью детьми от шести мужей. Разве что в Бога верила да медный крест носила.
Зато в Старгороде Новом – чудеса на каждом шагу. Обилие чудес – истинных и ложных – вот что отличает в этой книге Россию нынешнюю от России позднесоветской. Местная актриса бросается в воду и становится ундиной («Русалка»), тракторист Коля, въехавший в бандитскую «ауди», спасается от преследователей, превратившись в солёный огурец в бочке («Огурец и „змейка“»), Красавица жжет шкуру Чудовища, и оно превращается в отчисленного из Госавтоинспекции лейтенанта Иванца («Красавица и Чудовище»), а в окрестностях Христофоровского кладбища бродит жалобный оборотень в погонах («Взятка»). В каждой из новых старгородских историй обязательно есть превращение, даже если и обходится без видимого волшебства. Чем не превращение – покаяние («Перемена сознания») или внезапная перемена жизни к лучшему, когда неотвратимое одиночество отступает («Институт сновидений»)?
Да и сами сюжеты Алешковского – сюжеты-оборотни, вечные истории человечества, пересказанные на языке современности. При желании можно разыскать все литературные и мифологические источники – и лежащие на поверхности, и хитро спрятанные автором. Но сталкиваясь с непридуманными случаями из самой жизни, с реальными историческими фактами, старые повествовательные схемы преображаются и оживают.
Не случайно тема оборотничества в прозе Петра Алешковского (не только в этой книге) – одна из постоянных. Его герои живут во времена перемен, выбрасывающие человека из привычных ролей и ниш, заставляющие его изменяться не постепенно и естественно, а очень быстро, – перекидываться, одним словом. Так происходят превращения в волшебных сказках: ударился Иван-Царевич оземь, и полетел соколом в небесах. Вот и летают: кто – соколом, а кто, как новый хозяин Старгорода Мелкой, – сорокой-воровкой, которая, как известно, птица недобрая, ведьмовская и мистическая («Горизонталь и вертикаль»). Бывший «афганец», бизнесмен Сашка Пугач, затравленный местным милицейским начальством, мстит своим обидчикам в образе огромного сома («53: 76»). Криминальный авторитет и прежний властелин города временами уходит в лес и обрастает чешуей доисторического чудища. И, как доисторическое чудище, гибнет, пристреленный из карабина новыми хозяевами жизни – генералом и его свитой («Ящер»).
Расхожие метафоры, вроде «ящеров, которые вымерли, этот последний остался» или знаменитых «оборотней в погонах», вдруг становятся буквальными, разворачиваются в сюжет, одновременно и древний, и новый. Человеческое и звериное сосуществуют в героях Алешковского как-то особенно близко, вне этих метафор и банальной басенной морали. И здесь, видимо, не в одной только меняющейся современности дело.
От людей или от собственной совести, обиженные или согрешившие, эти герои бегут прочь, в лес.
Вот расплата настигает вора Витьку в повести «Чайки»: «И озноб по телу пробежал, заколотило, и глянул на руки, а потом в зеркальце – глаз! Глаз! Черт! Кровью налитой! И руки – лапы! И шерсть медвежья, и когти, и клыки, и рыло, и пиджак, где пиджак – шерсть голимая! И зарычал, натурально зарычал и по тормозам!.. и… кубарем в канаву, и на четвереньках к лесу, к спасительному лесу.»
Но чаще все же бывает по-другому. Как, например здесь: «Деньги кое-какие у него имелись, но он старался не тратить, разве только на клеклый деревенский хлеб – копеечные закупки; чаще кружил около жилья, подобно своему родственнику хорю, вынюхивал добычу и ночами бесшумно – это доставляло высшее наслаждение – пробирался в курятник, душил тощих, линяющих хохлушек и рывками, низко прижавшись к земле, рвал в лес, далеко, глубоко – приспособленные к темноте глаза сгодились наконец для стоящего дела». Это движется по направлению от людей и человеческой жизни вообще на своих коротких ногах (лапах?) Данилка Хорев из «Жизнеописания Хорька», человек-животное. Особенный внутренний сюжет этой повести – постепенное и очень трудное движение от зверя к человеку, превращение, так до конца и не завершенное, потому что даже ставший «таким, как все» Хорек продолжает искать тишины в лесу, куда-то исчезает и возвращается к жене лишь под ночь. И вот парадокс: чем дальше от людей – тем ближе к человеческому в себе, но чем ближе к звериному – тем ближе к Богу.
История бандита Фомки («Святой обезьян») из «Нового Старгорода» в этом смысле примыкает к «Жизнеописанию Хорька». История эта абсолютно немыслима с точки зрения канонического христианства, для которого обезьяна – существо, напрямую связанное с дьяволом, воплощение всех человеческих пороков. Но что немыслимо для любой высокой, книжной, культуры, то само собой разумеется для культуры народной, для которой расстояние между человеком и зверем, между животным и святым минимально, а иногда его и нет вообще. И при этом народная культура в любом случае предшествует всякой иной, проникает исподволь на верхние этажи «культуры ученых».
Не зря и Хорек, и Фомка, и местный оборотень в погонах кружат по одним и тем же дорожкам Христофоровского кладбища и возле кладбищенской церкви, в которой висит икона древнего письма с изображением Святого Христофора-Песьеглавца, святого с собачьей головой.
Соотношение подвижной и суетной современности и древней основы жизни, меняющегося и неизменного, то, как оба эти измерения бытия уживаются в каждом из нас и что с нами поэтому происходит, – так, наверное, можно обозначить внутренний смысл новой книги Петра Алешковского. Внешне это собрание занимательных историй, современных сказок, которые так любит сегодняшний читатель. Но при этом достаточно быстро в книге обнаруживается тот «второй план», во имя которого все и задумано…
А кроме того, получилась книга о непрерывности жизни. В Старгороде сменилось поколение его жителей, изменился уклад и общественный строй, но городской кремль на месте, и Христофоровское кладбище, и Монастырь у Озера. И лавочка старого перса Камбиза, огнепоклонника и тайного воина Добра в его вечной битве со Злом, стоит на месте. И если кто-то отказывается от волшебных игрушечных крыльев, купленных в его лавке, то обязательно найдется какая-нибудь пятнадцатилетняя девчонка, чтобы их нацепить и – полететь («Крылья»). Одни и те же «письма счастья» продолжают циркулировать по городу, и ведь рано или поздно кому-нибудь и правда всерьез повезет («Счастье», «Волшебное письмо»), говорят, у них, у этих писем, цикл – объявляются раз в пять лет.
Алешковский – мастер хеппи-эндов, на которые так небогаты и наша жизнь, и наша литература. Это вовсе не по адресу нынешнего заказа на «позитив». Когда заказывали «негатив», вдруг обнаруживался живым и невредимым после странного исчезновения на Андрониковом камне Хорек. И наследница крупного состояния Эльза Гофф оказывалась спасена от мошенника («Умная Эльза»). Даже когда умирает мученической смертью старгородский юродивый Васька Грозный по прозвищу Две Шапки, заканчивается все тем, что, вспоминая его, городские мужички смеются. Не обидным смехом – радостным.
Нужно обладать завидной смелостью, чтобы называть рассказы так, как называются некоторые в этой книге – «Счастье», «Доброта». Причем «Счастье» – о старпоме, которого несправедливо списали на берег, потом от него ушла жена, потом тяжело заболела и умерла мать, ему самому поставили диагноз «лейкемия», после чего сразу же уволили с работы. Но – выдал терминал в «Связном» странный чек со словом «счастье» и изображением рыбы, и вскоре позвонили с рыбацкой турбазы, где его ждут, и Генка Мурманский счастлив – отправился ловить главного сома в своей жизни.
А «Доброта» вообще построена по канонам святочного рассказа. Нищая старушка, которую приютила несчастная и одинокая героиня, превращается в миллионершу, вычисляющую точный процент добрых людей. После чего с ее помощью и несчастная Марина превращается в женщину счастливую и процветающую. Такое уж пространство превращений этот Старгород.