Чертова невеста
В том, что Александра Константиновна Заикина ведьма, нет ни у кого сомнения в слободке. Окна всегда занавешены– раз, забор и ворота глухие – два, телевизора не держит – три, черная кошка, пестрые куры – четыре. И главное – уезжает Александра Константиновна на два зимних месяца к внукам в Ленинград, запирает двор на два запора. Никто, заметьте, к ней не ходит, живность не кормит, а по весне хоть бы что – все живы-здоровы!
– И гордая, кривобочка! Я ее просила раз кровь заговорить, чтоб у Лешеньки моего чирьи прошли, так она в глаза посмеялась, – жалуется Танька Солодкова, заикинская соседка и ближайшая в былые времена ее подружка.
– Чего с ней взять, со стервы кривой, я б у нее и воды стакан не попросила.
– Нет, бабы, я знаю, она мне раньше заговаривала, пока с чертями не позналась, – уверяет Танька.
Про чертей Заикиных все знают.
Раньше, году в сорок седьмом-восьмом, Танька и Шурка дружили. Танька – я-те-дам была, а Шурка Заикина с детства кривобокая, грузная, Таньке не соперница – потому и вместе. На работе вместе – вечерами порознь. Танька гуляла с замполитом – Шурка утрами слушала, вздыхала про себя, но Таньке не завидовала. Танька – красавица, Шурка – недоделок, – каждому свое, так ее мама-покойница с детства воспитывала. Танька, к примеру, подавальщица в офицерской столовой, Шурка – посудомойка. А замполит красивый был мужик – сапоги на подковочках, блестят, ремни от портупеи коричневые. Холостой. Хохотун. И с Шуркой добрый – Шурка же их с Танькой к себе на сеновал пускала, жалко, что ли, дом пустой стоит.
И вот случилось же раз такое. Легла Шурка ночью, а дверь в избу закрыть забыла. Лежит, свет выключила, не спится ей. Танькины рассказы вспоминает. Какой тут сон. Мечтает Шурка. И вдруг слышит – легонько так: цок-цок-цок – вроде ходит кто-то в сенях. Одеяло на голову натянула. А дверь в дом сама и отворилась. И закрылась сама. Шурка в щелочку глядит – нет никого. Как вдруг – черный такой, пахучий, скрипучий, из угла к кровати шмыг – руки под одеяло запустил.
– Т-ш-ш-ш, – шипит.
– Ты кто? – сказала и замерла. А он:
– Черт!
И вовсе язык Шурка проглотила. А он навалился, подмял Шурку, щетиной колет, шепчет:
– Не бойся, я черт не страшный, кого люблю – озолотить могу.
И правда озолотил! А после исчез, как – Шурка и не заметила.
Утром маялась, ругала себя, знала же – не бывает чертей, а… как вспомнит, как он копытцами цокал… Ух, страшно же, ух, до чего же сладко вспоминать!
Промолчала в тот день – Таньке ни словечка. А ночью специально уже дверь не закрыла, только придумала хитрость – лампочку под кровать поставила. Как Он придет – включит, хоть посмотреть на него.
Ждала-гадала: придет – не придет. Не пришел. Пришел через два дня. Процокал. Шурка молчит, будто спит, а сама руку на выключателе держит. Он ее спрашивает: «Спишь?» А Шурка на кнопочку – чик! И не загорелось – от испуга лампа только под кроватью упала. А он забулькал даже: «О-хо-хо, черта видеть нельзя. Я свет одним своим присутствием отключаю». И опять на нее навалился. Бешеный!
Лампочка Шурку убедила. Утром все Таньке рассказала, а та – хохотать: «Тебе надо, Шурка, мужика раздобыть, а то совсем рехнешься. Хочешь, сведу, есть один на примете – неказист, но в дело годится».
– Нет, Танька, правда черт – свет от его присутствия тухнет.
– Ну тебя, дура, напридумаешь.
Про чертей Таньке неохота слушать – У нее замполит забыт, теперь цыган с деньгами появился. А Шурка обиделась, нагрубила Таньке. И рассорились. Навеки. «Дура кривобокая, бочка заклепанная», – это еще из самых мягких словечек, что на Шурку высыпались.
Шурка замкнулась. Ей теперь Танька ни к чему. Ей теперь день промечтать, а ночью он приходит. Как в сенях зацокает – свет сам и выключается, и он входит. Ласковый стал.
Ну ладно – черт так черт, но не хорошо же. Стала думать. И чем больше думала – тем страшнее. Стала припоминать, что мать про чертей рассказывала – ужас один. А он ей похваляется, как над землей летает, а ночью к ней, к Шурке.
– Ты ж, Шурка, ведьма. Присушила меня совсем. Шурке и радостно. А утром – страшно. Не вытерпела, в воскресенье пошла к попу. Поп старгородский, батюшка Амвросий, слушал ее невнимательно. Видно было – не верил. Надоело ему такие сказки слушать. Амвросий иподьяконом у митрополита ходил. Большие были надежды. А как умер митрополит – его сюда, в Старгород запхнули. Вот и конец карьере – читай книжки, исповедовай старух да дурочек. Наложил епитрахиль, отпустил грехи. Наказал сто поклонов бить, читать на сон грядущий Отче наш и Богородицу. Шурка и тут обиделась. Не того ждала.
В церковь ходить перестала. Но ждет. Как ночь – ждет. Слышит – шуршит крапива: он. По огороду идет.
– По улице, Шурка, нельзя мне: вдруг кто увидит – онемеет.
– А я почему не немею?
– Ты у меня другое дело…
И такого нарасскажет – голова кругом!
Месяца три прошло. Стала Шурка за собой замечать неладное. Пошла к старухе – та поглядела:
– Да ты, дева, беременная. От кого нагуляла?
– От черта.
– Я тебе дам, паскудница, в моем доме не греши. Признавайся как есть.
Призналась. Все рассказала. Бабка не верит, но на всякий случай дала ей иконку с Никитой-бесогоном и святой воды.
– Как придет – окропи, если человек – женится, а если и вправду…
– Что, бабушка?
– Не знаю, не знаю – иди…
Ночью побоялась сперва его окропить, но все рассказала. Он и хохотать: «Мне это не страшно!» Сам и виноват. Она его потихоньку и окропила.
А утром проснулась – пошла в сени, глядит, а под счетчиком пробка вывернутая валяется. Ввернула на место. Задумалась.
Ночью дверь открыла – не пришел. И на второй день. И на третий.
Вода ли святая, иконка ли, или ему и вправду не страшно это, кто знает, – не пришел больше.
Шурка родила. А по слободке слушок – приставали к ней, но Шурка молчит. Бабы не верят – стыдят, а она на своем – черт приходил! Не верили, не верили – поверили! А Шурку как подменили – одичала. Здороваться перестала. Из офицерской столовой перешла в ПТУ работать.
А столовую офицерскую скоро закрыли, аэродром военный ликвидировали – отдали поле городу, а военных перевели на Мотовиху.
Дальше – больше. Завела Шурка Заикина себе черную кошку, кур рябых. Сына вырастила бирюком истинным. С детских лет ребятишек сторонился – все вокруг мамки, да по дому, да в огороде, а в школе – одни пятерки! А как кончил школу, поступил в Ленинградский кораблестроительный. Теперь там уже начальником. Приезжает к матери на черной «Волге». С деревенскими не здоровается. И жена у него – то ли еврейка, то ли француженка. А в церкви староста говорила, что Антихрист из французов будет – такую книгу ученые в Палестине раскопали, там все сказано.
Сидит Александра Константиновна все больше дома. По огороду ковыляет, чай пьет. Танька говорит, что у нее в теплице и огурцы и помидоры раньше всех в слободке поспевают.
– А чтоб дать другим – жалко. Да и брать-то боязно ведьминские, ни за что б не взяла.
– Нет, – признается Танька, – я брала – не получается, они у нее заговоренные.
– А как же, конечно заговоренные.
Сидит Заикина на кухне, пьет чай с пряниками, а ребятишки ей на ворота железяк, подков набивают. Сын приедет из Питера – поснимает, а сама ни за что. Гордая хромоножка – пенсия с гулькин хвост, на базаре торгует – все чаи попивает да в огороде с боку на бок, с боку на бок переваливается.
– Заикин-то, Заикин, банками варенье возит!
– И откуда у нее столько сахару – одна ж ведьма?
– Как откуда? Начальник – значит ворует, известное дело.