Перемена сознания
Недавно закончился Великий пост. Столичные социологи из Левада-центра уверяли, что в этом году 79 % россиян не собирались поститься. Двое «крутых» запустили на крестный ход фейерверки. Их тут же зашикали. Не забуду стыдливый взгляд пацанов, они хотели как лучше. Церковь теперь постоянно разъясняет: главное в пост – покаяние и молитва. Слово «покаяние» родилось как толкование греческого термина «metanoia», что означает перемену сознания, или даже выход за рамки разума, ума. То есть имеется в виду особая духовная операция, переводящая сознание верующего с одного бытийного плана на другой. Но вот вычитал в «Старгородском глашатае»: «Покаяние – отличительная черта нашего национального характера». Читать дальше расхотелось. Подумал, и вспомнил такую историю.
В конце 80-х мне случилось подрабатывать в бригаде реставраторов в Покровском соборе у староверов в Рогожском конце Старгорода. Им запрещали строить церкви, похожие на православные храмы. С улицы знаменитое строение архитектора Казакова – большая коробка, увенчанная куполами. Внутри – не отличимое, скажем, от Новгородской Софии. Улетающие вверх стены. Грозные иконы древнего письма. Монументальная живопись им под стать. Полумрак, восковые свечи в массивных серебряных подсвечниках. Запах ладана мешается с непривычно восточным, древним распевом. Музыка, странная для уха, воспитанного на барочном многоголосии. Старуха за входной дверью ревниво оберегала этот мир от чужаков.
Каждое утро мы поднимались на леса, мыли стены специальным раствором-«мыловаром», и все три недели привратница Мария Лукинична смотрела на нас с нескрываемым отвращением. Курить в ограде собора запрещалось. Мы относили ведра с «мыловаром» в хозяйственную пристройку, ставили их на газ и уходили в сквер. Покурив, шли назад. Почти всегда газ под ведрами оказывался выключенным. Старуха приходила кипятить свой чайник, и пакостила нам сознательно – свободных конфорок было хоть отбавляй. Пойманная за руку, в переговоры не вступала. Рот вытягивался в презрительную ниточку, глаза утыкались в пол. Лукинична держала бойкот, как будто дала обет. Сверху, с лесов, мы видели: все свободное время она чистила храмовое серебро, терла доски пола или молилась, отбивая несчетные поклоны. Однажды мы засекли, как старая гневно отчитывала пьяницу-чтеца: «Что ж все жрешь и жрешь, заглотит тебя Зеленый змий!» Мужичок, понурившись, только успевал вставлять: «Каюсь, матушка». «Каюсь, батюшка», – в унисон гремела Лукинична и тут же начинала опять, с самой свирепой ноты.
Тут случился большой праздник. Приехал сам митрополит из Москвы. Перед этим, понятно, бабки дня два драили храм так, что не снилось и генералам, готовящим плац и казармы к маршальской инспекции. Действо затянулось – скоро молиться старообрядцы не умеют. Часть ребят осталась на лесах, мы с приятелем, выработав дневную норму, спустились с небес на землю, на цыпочках обошли молящихся и вышли на воздух. Неподалеку оказалась шашлычная, где мы съели люля-кебаб с жареной картошкой, запив его портвейном «777», подававшимся в «бомбах» по 0,8. Выпили, добавили, взяли еще с собой, и зачем-то решили вернуться. Забрались под купол, где, поскользнувшись на мокрой доске, я задел ведро с грязной водой. Как оно летело, помню до сих пор. Ударилось донцем и взорвалось, обдав собравшихся. Но не дрогнули митрополит и священство, только утерлись рукавами риз. Ни один из стоящих на службе не прервал действо, словно и не было взрыва вовсе. Потом мы поспали немного на лесах и ретировались домой.
Утром следующего дня я шел на работу, мне было стыдно и страшно. Я молил, чтобы старуха-привратница заболела, исчезла. Не тут-то было! Два огненных глаза впились в меня, живые и страшные, как глаза пророка с иконы. Ноги подогнулись сами собой, я бухнулся на колени и громко сказал: «Лукинична, прости урода, напился вчера. Это я ведро уронил».
Не раздумывая, она рухнула на пол – так падает на чурку колун – с размаху впечаталась лбом в пол. Эхо разлетелось по собору. Не в силах остановиться, она била и била лбом в отмытые доски пола и, рыдая, выговаривала: «Прости меня, родной, я ведь тебя за изверга почитала, прости!» Я дрожал, встать с колен не было сил. Она меня подняла, усадила на стул. Оценила мое состояние, посоветовала: «Иди домой, выпей сто грамм, заспи». Я помотал головой и полез на леса.
Газ под «мыловаром» больше никогда не выключался. Лукинична теперь поила нас на кухне чаем, мягко журила за никонианство. С тех пор я не пью портвейн, даже самый дорогой, коллекционный.