Глава одиннадцатая
СИРЕНЕВЫЙ ТУМАН
1
Рыжюкас долго стоял и смотрел на Ленкины окна. Что-то снова его сюда привело после разговора с братом. Было около восьми часов вечера, уже стемнело, но света в них не было, почти во всем доме свет не горел. Только на втором этаже разговаривали и смеялись. Там, наверное, были гости.
– Слабо свистнуть?
Рыжюкас оглянулся. На улице никого не было. Свет фонаря тихо падал на булыжники мостовой. Как вымерли, подумал он, и поднес четыре пальца ко рту…
Получилось. Как у паровоза на перегоне. Дом аж присел в темноте, а в окнах напротив задрожали стекла.
Окно наверху распахнулось, из него выглянул пожилой человек с усиками и в подтяжках. «Мистика, – подумал Рыжюкас. – Я же его по телефону видел».
– Безобразие какое-то! – сказал человек с усиками, явно ища у него поддержки. – Хулиганство.
…Нет, степенным старцем он себя не ощущал. Тем более немощным. Хотя некоторую тупиковость ситуации все же чувствовал.
Об этом он и думал весь день, после ухода брата. Перечитывая свою злополучную рукопись и соображая, как же с нею поступить.
2
Приближение немощи, конечно же, его пугало, но с годами – как ни странно – все реже.
Оказалось, что жизнь неплохо подготавливает своих «клиентов» к закату. Потихоньку меняя шкалу ценностей, она позволяет привыкнуть к мысли о неизбежном и успокаивает ранее неизвестными средствами.
Так, к примеру, раньше Рыжюкас абсолютно не умел ждать. Он был настолько нетерпелив, что чайник чаще всего снимал не вполне закипевшим. Даже на диване он старался быстренько полежать, как подтрунивали над ним его жены. Любое ожидание – письма ли, признания заслуг, обеда, весны или телефонного звонка – для него всегда было мукой. Постоянно куда-то летая, он перед каждой командировкой подолгу выверял маршрут, стараясь выстроить его так, чтобы нигде не застревать в мучительном ожидании пересадки.
А сейчас – никаких тебе мучений. Просвет в расписании самолетов или поездов сулит лишь радость повнимательнее всмотреться.
Люди куда-то идут, как их всюду много (в рабочее-то время!), ремонтируется дорога, грейдер не может развернуться (заденет или не заденет «жигуль» у бордюра?); пес домашний (ошейник) деловито бежит (знает куда?), да еще и застыл на переходе, явно поджидая хозяина (или зеленый свет?), низкие тучи зацепились за трубу котельной, буфетчица протягивает бумажный стаканчик кофе со сливками нечесаному и замызганному бомжу (это ж любовь!)…
Или взять, к примеру, одиночество. Оно всегда бывало невыносимым, а стало блаженством. За этот месяц в Вильнюсе чтобы вот так ни с кем не пообщаться, – да раньше он бы просто свихнулся! Но что-то пока не пришлось поскучать…
С годами и бессонница оказалось благом: как замечательно: проснувшись среди ночи, лишний часок поразмыслить!
Или тот же склероз…
Попросил недавно секретаршу записать пришедшую ему в голову мысль. Она записала, но листок затеряла. А он забыл – и мысль, и то, что она должна быть записана. Промучился неделю, так и не вспомнив. Та приходит, винится: нашла, мол, запись. А записано дословно вот что: «Когда человек помнит, что он что-то забыл – он мается, когда и этого не помнит, он спокоен и счастлив».
Сколько ерунды он теперь вообще не помнит. Ключи от машины – это ладно, недавно полдня искал свою машину, забыв, куда ее поставил, сначала забыв, что на машине приехал… А зачем она вообще нужна – эта машина?.. Про совещание в Литфонде, извините, забыл, сто дурацких обязательств запамятовал, имя этого, ну, этого гения мирового кино забыл, название книги вообще не прочел – забыл на обложку глянуть, книгу закончив и вернув приятелю… И еще миллион ненужностей успешно канули, освободив сознание…
Зато сколько всего всплывает в памяти, казалось, давно забытого!
Шум струй, медленно повернувших замшелое мельничное колесо, а мельница уж сорок лет как сгорела; тени рыб у грота в Гурзуфе врассыпную метнулись, навсегда отпечатавшись в памяти; клюква в стакане со сметаной и сахаром на заимке под Ханты-Мансийском пронзает мозг иголками, истошно кричит паровозик-«кукушка» с узкоколейки за домом полвека назад; обалденно пахнет стерляжья уха на Оби, когда на костре уже закипает картошка, а ты еще только закидываешь снасти; баржа на Москве-реке, в самом центре, под Каменным мостом медленно уплывает куда-то вбок: на веревке сохнет белье, малыш на палубе плещется в тазу и играет гармошка; старый жестянщик идет дворами от дома к дому: «Па-а-ять, па-аправлять, крышки-донышки вста-авлять, па-а-ять…» – злой язык паяльной лампы не отпускает взор; низко стелется туман над заливными лугами под Рязанью, куда студентом с похмелья уходил в траве отсыпаться; шелестит скирда соломы, когда поутру выбравшись из нее с будущей женой, навсегда уткнулись восторженным взглядом в белую церквуху Покрова-на-Нерли; восьмиклассницы на переменке жмутся к печке, чтобы согреться, их отталкиваешь, а ладонь упирается в девичью грудь; вертолет МИ-6 низко летит над зимней тундрой вдоль «Мертвой дороги» под Салехардом; старуха-проститутка с фиолетовыми подтеками на мясистых обнаженных плечах так и стоит на улице Сен-Дени в Париже; заснеженные ели застыли, не шелохнувшись в сугробах на бывшей даче Бонч-Бруевичей в подмосковной Барвихе; аист взлетает с крыши хутора под Вирбалисом, плавный взмах его крыла на вираже поднимает в душе сто завихрений, а звон кузнечной наковальни в бесконечной дали не оставляет, как утренний колокол…
Тут склероз не помеха. Кто из великих (Маркес?) сказал: покажите мне старца, который не помнит, где он прячет деньги? Нужное – не забывается.
3
Ясно видится и то, что… как бы и не происходило… А если и было, то не замечалось… Было, не было, а вот надо же, прорезалось! Близоруким вроде бы и не считался, а жил в тумане, ни хрена не сумел разглядеть, а теперь – дальнозоркость, во всяком случае, чем больше все отдаляется, тем становится яснее.
И проявляется, но не без разбору, а точно по заказу. Чему научился, так это настраивать память, чтобы видеть и выделять исключительно нужное.
Вот и сейчас… Погрузился и поплыл по милейшей речке с названием Первая Любовь. Устроил себе осень волнующих воспоминаний.
Битый месяц им предаваясь, ни разу про целую остальную жизнь не вспомнил. Никакой тебе своры блядей, никаких судебных разводов, парткомов, исключений из институтов (в которых прошастал за совсем ненужным, как оказалось, дипломом одиннадцать лет), увольнений и вышвыриваний, митингов и «народных фронтов», финансовых разборок с придурками от власти… Никаких предательств, ударов ножом ниже печени… Вся жизнь кроме – побоку.
Память податлива как пластилин. И услужлива, как девица по вызову. Рондо так рондо. Взял тему, как камертоном ноту, и ведь ни разу с нее не соскочил. Переживая все снова – до мельчайших и, казалось бы, несущественных деталей. Разумеется, подгоняя под удобную мерку, заново пересортировав… Хотя ничего вернуть и исправить нельзя. И совсем не потому, что, поссорившись из-за какого-то Витюка, они расстались, а потом его школьная любовь уехала с матерью к отчиму за границу. Среди множества возможностей у Ленки была и такая. В «железном занавесе» тогда уже появились первые прорехи…
Граница, конечно, мешает, ограничивая свободу перемещения. Но могла ли Ленка остаться? Прошлое всегда отделено. Никуда не уезжая, он, в конце концов, тоже оказался за границей. И здесь, в Вильнюсе, и там, в Беларуси. Но разве в этом дело?
Остаться там, где все они жили, увы, никому не дано.
4
Впрочем… Кто сказал, что в прошлом ничего нельзя изменить?
Вот бокалы со звоном разбиты на счастье – под ноги молодых. Попытки собрать осколки, чтобы их склеить, конечно, бессмысленны: никогда им уже не звенеть. Как говорится, за свадьбу уплачено вперед, а бой посуды внесен в калькуляцию. Но прошли годы, и свадьба откатилась в прошлое, которое вообще ничего не значит – вне наших представлений о нем, а им-то как раз и свойственно постоянно меняться. И еще не однажды зазвенят эти разбитые бокалы – не только весело, но и с досадой, если, скажем, после свадьбы не все сложилось. А то и вовсе с печалью, как на похоронах…
Нет, думал он, только в прошлом и удается все перекроить и переиначить, перелицевав, как старый пиджак. Забыв и вспомнив, но уже таким, как захотелось. Но если память так податлива, тем легче себя оправдывать, что бы ты там ни наделал, каких бы ошибок ни совершил…
Хуже, конечно, если ты чего-то не сделал. Послушавшись умных советов, побоявшись ошибиться и не использовав возможности.
Несделанного не поправишь…
Почему не настоял, не вытащил, не вырвал, не вернул ее? Почему же он не сделал этого? Рыжюкас подумал, что именно в этом ему и надо бы разобраться.
Но вот перечитал свою рукопись и ужаснулся. Ничего про это в ней нет.
И вообще ничего нет из того, что было на самом деле. Ну, скажем, того, как он отомстил Ленке. С первой в жизни любовницей.
5
Первая Любовница была старше его аж лет на десять. Она его боготворила, восхваляя его мужские достоинства, как если бы там и впрямь было что хвалить.
Ее звали Сильва Константиновна, она была грозной учительницей английского языка, самой строгой училкой в их школе, у которой за контрольную больше тройки никто не получал. Ей было лет двадцать пять, может быть, тридцать. Она жила в одном подъезде с его одноклассницей Елкой и дружила с ее матерью. Однажды они встретились на дне рождения у Елки, потом Рыжук поднялся к ней починить магнитофон и надолго застрял, после того как она строго спросила, умеет ли он целоваться.
Две недели он заходил к ней в интервале с трех до шести, пока муж не звонил ей с работы, сообщая, что выезжает. Она с восторгом слушала школьные завирания про его настоящую и безответную любовь. И сочувствовала ему изо всех сил, уверяя, что эта дуреха не стоит и его мизинца. Потом они заваливались на тахту и целовались, она играла с ним, как кошка с мышонком, и чуть не угробила, раз за разом доводя до исступления и бесстыдно дразня, но не позволяя взять ее совсем, а потом однажды заявив:
– Сегодня можно. Муж уехал, приходи ровно в семь. Постарайся отпроситься дома на всю ночь.
– Хорошо, – сказал он важно, – только, пожалуйста, надень ситцевый халатик прямо на голое тело.
Без трех минут семь Рыжик заявился, проторчав возле дома минут сорок. Его колотило.
– Что ты дрожишь? – спросила она, когда, заграбастав ее прямо с порога, он сорвал халатик и швырнул ее на тахту, не заметив всех ее приготовлений: ни тихой джазовой музыки, ни мягкого света торшера у журнального столика, ни вина и фруктов на нем, ни букетика подснежников в изголовье…
Эту ночь она промаялась с ним, ничего не добившись. Она затащила его под душ, после чего его зазнобило, как в лихорадке. Она попробовала с ним потанцевать, но его ватные ноги подкашивались, а бутылки на столике грохнулись, когда он неосторожно ее крутнул, едва не упав. Она попыталась его отвлечь и успокоить, поцеловав его член и игриво взяв его в рот, отчего он шарахнулся от нее, как от ненормальной… Под утро он ушел, измотанный и пустой. Друзья дожидались его на лавочке. На вопрос «Ну как?», он только махнул рукой, многозначительно промолчав. У него не хватило сил даже соврать что-нибудь достойное.
Он струсил не на шутку, вообразив себя законченным импотентом, он только об этом и думал, он комплексовал, избегая ее и пропуская не только ее уроки, но и все дни, когда английский стоял в расписании.
Она отловила его у соседей, было уже лето, она увезла их с Елкой на Зеленые озера, они взяли лодку и уплыли на глухой берег. Пока Елка загорала, Сильва позвала его прокатиться, едва уселись – он на веслах, она на корме – бесстыдно сняла трусы и раздвинула ноги: от невозможности такого Рыжук озверел, и все произошло тут же в лодке, в пятнадцати метрах от берега, прямо на глазах Елки, которая потом призналась Рыжюкасу, что от увиденного чуть не сошла с ума. Но Сильва Константиновна была взрослой и умной женщиной, Рыжук ей нравился, она понимала, что той ночью натворила и, исправляя свою оплошность, пошла на все, чтобы снять с него закомплексованность. И она его вытащила. А потом, всего за несколько встреч, преподала ему такие уроки, которых хватило на всю оставшуюся жизнь.
При третьей встрече, когда они продвинулись уже достаточно далеко, он почувствовал себя мэтром и предложил ей… заняться наконец настоящим развратом. На что она, засмеявшись, сказала:
– Мальчик, думаешь, ты знаешь, что такое разврат?
Что это такое, он узнал много лет спустя, хотя направление поиска она ему задала. Заботливый учитель ведь не кормит рыбой, а вручает удочку.
К слову, ее тройки с минусом по английскому Рыжуку хватило тоже на всю жизнь: и на «файв» при поступлении в институт, и на госэкзамен на пятом курсе, сданный им на отлично, и на то, чтобы до сих пор как-то объясняться за границей.
6
И дальше все было отнюдь не так возвышенно, как вспоминается, когда бродишь по городу детства.
Сдал он свою Первую Любовь легко и не слишком задумываясь, едва ему прищемили хвост. Это когда в институтской спецчасти строгий дядечка, листавший папку с его личным делом, сурово спросил: «А причем здесь заграница?». Рыжук сказал, что заграница ни при чем. Она и действительно была уже ни при чем – так, детские глупости. «А переписка?» Рыжук, вспомнив Витюка, твердо (это все тогда с институтом и решило, хоть и не надолго) сказал, что никакой переписки уже нет. Была, мол, со школьной подругой, которая с мамой уехала в ФРГ…
– Вы понимаете, что она изменница Родины?
Изменница родины. Боже, каким смешным сейчас это кажется. Хотя тогда представлялось, что, уезжая, она сразу теряет все. Он действительно думал, что у них с Ленкой все равно бы ничего не получилось.
Короче, нашел себе оправдание, выскользнул.
А потом всю жизнь, отрываясь от бытовых мерзостей, пописывал возвышенную повесть, в которой все сочинил, все переврал, как будто с детства был глуховатым слепцом.
7
Слава богу, что ее не напечатали, вышвырнув из журнального номера и расссыпав набор, когда ее прочел главный редактор, написавший «Повесть о настоящем человеке», а не о каком-то самовлюбленном слюнтяе… В чем опять же ему повезло. Как они сегодня читают то, что раньше писали? Тот же Василий Аксенов – про «Звездный билет» с «комсомольским компостером», Анатолий Гладилин – свои комсомольские же «хроники», любимый поэт Андрей Вознесенский о Ленине:
Нам страшно тяжело. Но солнечно и страстно
прозрачное чело горит лампообразно.
В каком же тумане – в глазах свечки (М. Булгаков), нужно было парить, чтобы однажды голова мавзолейной высохшей мумии представилась вдруг «прозрачным челом», которое горит «солнечно и страстно», да еще и «лампообразно»…
Вот эта лампа им и светила…
Рыжюкас вспомнил, с каким подъемом они проговаривали речитативом эти стихи в студенческом спектакле, медленно ступая к авансцене на фоне эпидиаскопной проекции фото мавзолея… «Мы движемся из тьмы, как шорох кинолентин. Скажите, Ленин, мы – каких вы ждали, Ленин? Скажите, в суете мы суть не проглядели?»
Нет, решительно подумал он, чего уж не хотелось бы, так это снова туда, в прыщавую комсомольскую суть. И уж вовсе неприлично ее описывать, предаваясь умильным воспоминаниям, и, как нарочно, забыв о том, где он жил, где все они жили, и что с ними и вокруг на самом деле происходило. А разбираться с этим по-серьезному, когда развеялось, – попросту скучно. Да и бесперспективно: развеялось-то развеялось, но не слишком что-то прояснилось…
8
Вернувшись домой, Рыжюкас посмотрел на ходики на стене. Была только четверть девятого. Вечерами он никогда не работал. Но до прихода калиниградского поезда оставалось еще больше пяти часов. Чтобы как-то убить время, он порылся в ящике, нашел коробочку с лентой и, провозившись совсем недолго, заправил ленту в машинку. Она, конечно, тоже подсохла, но только вначале, и вскоре буквы на бумаге стали достаточно четкими. Чертыхаясь из-за клавиш, которые западали, он вывел наконец название и давно сочиненную им первую фразу:
ВЕРНУТЬ КОРОЛЕВУ
Это было давно, даже трудно представить, как давно это было…
Посмотрев на страницу, он еще с минуту помедлил… Потом что-то тренькнуло и потихонечку, строчка за строчкой, начало продвигаться. Как у печника, который, долго примеряясь и пристраиваясь, кропотливо вывел угол, потом первый ряд и погнал наконец кладку, уже не разгибаясь…
Впервые в жизни он начал и закончил работу в один присест.
Разумеется, это была уже не повесть и, тем более, не роман. Никому – брат прав – кроме автора, это не интересно… Хотя дело вовсе не в том, что наговорил ему старший брат, потому что если следовать его советам, выбрав из них главный, то нужно и впрямь удавиться. Но увидев наконец, что, сколько бы он ни упрямился и ни упирался, юношескую повесть ему не вытащить, он и придумал разделаться с ней, уместив все на нескольких страницах, оставив только суть.
Работа над киносценариями приучила: если история есть, она может быть рассказана несколькими словами. Если истории нет – словоблудие не спасает. Он перечел все только что написанное, безжалостно чёркая. Переписал набело, снова выправил и переписал. Потом перечитал снова и понял, что он ничего не хочет добавить или изменить.
Однажды что-то подобное он проделал с монографией своего друга профессора экономики Макса. Тот попросил пройтись по тексту на предмет прояснений и сокращений. Самый талантливый в республике политэконом, он вложил в четыреста листов монографии итог размышлений всей жизни. Он хотел разобраться с основными противоречиями социализма и по примеру учителя всех советских политэкономов и автора многопудового «Капитала» написал «Социал». Рыжюкас пропыхтел над рукописью две недели. Потом пришел к Максу и выложил ему на стол полторы страницы.
– И это все? – удивленно спросил тот.
– Это все. Извини, но больше здесь, – Рыжюкас показал на объемную рукопись, – нет ничего.
Макс обиделся. Потом прочел эти полторы страницы. Долго молчал, насупившись. Поднял голову обескураженно:
– Неужели у нас за душой и впрямь всего так мало?
9
Пожалуй, и впрямь было немного, подумал он сейчас. Разве что и набралось, так вот еще – на пару страничек «сиреневого тумана».
Жили, казалось бы, славно. А оглянуться – так ничего и не осталось, кроме, как с глухим упрямством уговаривать себя, что жили все замечательно. Да, мол, и глупо, и наивно, и впотьмах, но ведь и радостно. И нечестно теперь выбрасывать из песни слова. Такое было время.
Хотя, на самом деле, время тут ни при чем…
Люди всегда так жили и сейчас живут. Та же Маленькая – вона бултыхается в своем болотце, в своих «несмешных» терзаниях и проблемах… Возвышенная Любовь, преданность, измена… Человеку, хотя бы в юности, как живительный воздух, необходим сиреневый туман… Ей, что ли, этот опус и посвятить?..
Еще раз просмотрев страницы, Рыжюкас понял, что с его Первой Любовью, по крайней мере, на бумаге, у него покончено. Получилось похоже на прощальный спич. Может быть, завещание?..
Но уж чего человеку совсем не нужно, подумал он, как бы уговаривая себя не вышвырнуть все написанное в корзину, – так это умнеть и взрослеть прежде времени. И раньше поры открывать глаза на прозу жизни, тем более, на ее скучную правду.
Сиреневый туман – далеко не самое худшее из того, что нам было отпущено. С какой бы иронией и как бы скептически мы к нему не относились. И не так уж это мало.
Сложив листки вдвое, чего тоже никогда раньше не делал, он отыскал в ящике стола пожелтевший фирменный конверт Агентства печати Новости, где когда-то работал собкором, и затолкал их в него.
Он и подумать не мог, что это последнее, что он в жизни напишет…
Рыжюкас надел плащ, посмотрел на себя в зеркало, поднял воротник и вышел на улицу.
Моросил дождь.
Хотелось вина и арбузов.