Книга: Романчик
Назад: Глава одиннадцатая Гурий Лишний и Ляля Нестреляй
Дальше: Глава тринадцатая Полет в Новороссию

Глава двенадцатая
В «ДОПРах» («Цыганочка»)

Ночь уже началась и ступала по Москве страстно и немо. Она шла, но никто ее не слышал. Хотя все мы – дядя Коля пожарник с банкой грибов, трехзвездочный мильтон, водитель, двое в штатском и я – были этой ночью поглощены, были растворены в ней до шерстинки, до косточки, до потери пульса, ума и сознания!
Опьяненный дивной ночью, я пришел в себя только в КПЗ.
«Клоповник», «обезьянник» – все эти чарующие наименования появились позже, потом. А тогда КПЗ – это была просто камера предварительного заключения. И все. Без всяких метафор.
В отделенческом КПЗ, расположенном где-то в центре – улицу я определить не смог, – никого, кроме спавшего прямо на полу старика не было. Что лежит старик – я установил по костылю, притулившемуся в углу камеры и по торчащей вбок сивой бороденке.
Погоревав о пропавшей ночи, я уже приготовился где-нибудь пристроиться и уснуть, как вдруг дверь камеры отворилась, и вошел суетливый, очень высокий и плотный человек в штатском. Лицо штатского было подобно красному болгарскому перцу. За штатским робко выступал мильтон в форме.
– Ну? Кого мочить? – прорычал суетливый, и болгарская краска чуть отхлынула от его лица. Это показалось неестественным, потому как и суетиться, и бледнеть «перцу» было абсолютно незачем. Мышцы были при нем, ноги торчали столбами, шея – пеньком. Не понял я и значения слова «мочить». В непрямом значении я слышал это слово впервые. Почему-то подумалось о прачечной, а потом о милицейско-тюремной дезинфекции.
Мысль о том, что суетливый здоровяк запросто может оказаться банщиком или парикмахером, может остричь мои длинные, так нравившиеся Ляле Нестреляй, О-Ё-Ёй и Мите Цапину волосы, слегка сдавила горло.
– Ну, тебя спрашивают! – Здоровяк пнул ногой старика с костылем. Старик оказался не таким уж и старым. Он сел, сморкнулся и хитро стрельнул глазами в мою сторону, словно вопрос о дезинфекционном макании в хлорку относился больше ко мне, чем к нему. Потом неожиданно рассмеялся:
– А я почем знаю?
– Не знаешь? А ты? Ты тоже не знаешь? – обернулся здоровяк ко мне и вдруг подбросил – нервно и негодующе – руки к своему подбородку.
Руки здоровяка заметно вздрагивали. Не дрожали, а именно время от времени конвульсивно вздрагивали.
– Мочить! Мочить! Кого? Где? – задергался, не находя рукам дела, здоровяк.
Тут из-за спины нервного здоровяка вышел незнакомый младший лейтенант. Он сказал:
– Кончай людей пугать, Юрчишин! А вы, гражданин Евсеев, идемте со мной. Так приказано.
– А я? Я? – как-то весело и не к месту отважно выкрикнул бородач с костылем. Костыль он теперь держал в руках и даже легонько им по цементному полу постукивал.
– А ты подождешь. Невелик барин.
Бородач тут же засунулся в норку, то есть вмиг закрыл глаза и картинно загородился от милиционеров лохмотьями…
В кабинете второго этажа сидел капитан. Видимо, начальник или заместитель начальника. Он с выражением сугубого неодобрения разглядывал у себя на столе какие-то бумажки.
– Ну, – не то спросил, не то приказал он.
– Вот, доставили как приказано, товарищ капитан.
– Вижу, что доставили. Как же так, – он заглянул в бумажку, – Борислав Тимофеевич?
Не зная, что отвечать, я недоуменно пожал плечами.
– Личность мы вашу уже установили. Это нам – раз пукнуть. Но вот что-то ни личность ваша, ни поведение у нас симпатии не вызывают. Да еще и паспорт предъявить не сумели… Куда это он девался, ваш паспорт? А?
Я опустил голову пониже, чтобы не рассмеяться, потому что вспомнил не про паспорт, а про то, как нежно-иерусалимская и московская ослица Ляля еще недавно называла меня «синпонпончиком».
То, что я опустил голову, капитану понравилось.
– Вот видите – теперь вам стыдно.
Я опять пожал плечами, потому что не понимал, чего такого постыдного я сотворил.
Капитан со значением помолчал. Чтобы не дать паузе перерасти в полный отказ от слов, который, как я знал, всегда ведет к взрыву опасных жестов и поступков, я спросил:
– А где дядя Коля пожарник?
– Цыц ты! Еще вопросы задает! Кто здесь задает вопросы?
– Вы, – стараясь быть законопослушным, со вздохом ответил я.
– То-то же.
– Да я не вопрос, я просто, товарищ капитан, подумал: где он? Нога у него болит, а идти ему отсюда далековато.
– Слышь, Гаврилыч, где этот козел волосатый? Документы у него есть?
– Нашлись.
– А сам он где?
– Внизу, в «предбаннике».
– А че это он там околачивается? Нам он даром не нужен.
– Домой уходить не хочет.
– То есть как это не хочет? Тогда давай его сюда. Посмотрим, что это еще за пожарник такой.
Дядя Коля вступил в кабинет стремительно, как актер Ефремов, виденный мной незадолго перед этим в роли Дон Кихота во МХАТе. Причем, дядю Колю от знаменитого актера – в плане выхода на сцену – почти ничего не отличало. Разве только то, что в движениях он был слегка тяжеловат, а в руках держал литровую, закатанную золотистой крышечкой банку.
– Р-р-ребята! Это вам! – прогремел дядя Коля и выставил банку перед собой на пол. – Поганки!
Младший мильтон Гаврилыч подошел к банке и, наклонившись, подозрительно понюхал воздух над ней.
– Так, – сказал капитан. – Вы, я вижу, и здесь продолжаете свою клоунаду.
– У вас, товарищ капитан восьмого ранга, открывалка есть? Вы откройте, попробуйте. Кой-кто еще не верит в целительную силу поганок. А я – верю. Вы гляньте на меня! – дядя Коля пожарник снова, уже в который раз за вечер, расстегнул и спустил с плеч кожаную коричневую куртку. Обнажились волосатые плечи, белая грудь, частично живот. – Здоровье от них так и прет, так и прет!
– Прикажете принести? – младший мильтон Гаврилыч дернулся к двери.
– Чего принести, горе ты мое?
– Ну… эту… открывалку.
– Ты что, не видишь – он нам мозги пудрит? Кто ж это будет поганки есть? Их и нюхать-то нельзя!
– Давайте я попробую, – неожиданно для себя вызвался я.
– Молчать! Заткнуться! Поганки он тут пробовать будет! Стать к стене лицом!
Я подошел к стене, но встал вполоборота, так, чтобы все-таки увидеть: попробуют мильтоны дармовых поганок или нет?
– Подать сюда банку! – приказал младшему Гаврилычу капитан-начальник. Он внимательно повертел банку перед глазами, даже перевернул ее вверх дном. – Поганки… – задумчиво произнес капитан. – Настоящие. Мы у бабки моей в огороде такие каблуками давили.
– Конечно, поганки! – весело закричал дядя Коля. – Другие грибы – это же так, баловство. А поганка – гриб настоящий. Да я их при вас счас все съем! Всю банку с крышкой!
Стараясь ступать торжественно, дядя Коля подошел к капитанскому столу, перехватил банку двумя пальцами, открыл рот, положил ободок крышки на зуб – и… крышки на банке как не бывало! То есть она на банке пока еще крепилась, но большую часть крышки дядя Коля отогнул зубами вертикально вверх. Тут же он полез пальцем в банку и, приговаривая: «Ух грибочек, ух поганочка!» – сунул один гриб за щеку, пожевал его и проглотил.
Целую минуту милиционеры прожили как в столбняке. Ожидая немедленной дяди Колиной смерти, корчей и прочих судорог, капитан даже приподнялся со стула.
Однако ничего такого не последовало.
– Дай суда! – гаркнул капитан.
Он еще раз осмотрел грибы и даже понюхал их. Смертельный запах яда и тлена тонкой струйкой втянулся в его ноздрю. Капитан в страхе от банки отпрянул и зловещим шепотом сказал:
– Поставь свою банку на пол, гадюка! Мы ее на экспертизу сдадим. И шоб духу твоего тут не было!
Смиренно выполнив приказание, дядя Коля потопал к выходу.
– Стой! – гаркнул вдруг капитан. – Это самое… Гаврилыч! Пусть часок посидит у нас внизу. Если через час не подохнет – пусть валит домой. Утомил он меня своими поганками, ох, утомил!
Дядя Коля пожарник с младшим мильтоном ушли вниз, потом младший вернулся, а капитан все сидел и ничего не говорил.
– Прикажете банку поганок взять на экспертизу? – нарочито бодрясь, подступил к столу поближе младший мильтон Гаврилыч.
– Поганки… Сами мы поганки! – скривился вдруг как от кислятины капитан. – Парня зря тут мытарим… Слышь, как тебя?
– Евсеев, – подсказал памятливый Гаврилыч.
– Ну да, Евсеев. Ты чего это, братуха, паспортами разбрасываешься? Не дорожишь, а?
– Да он у меня непонятно как пропал… – решил я сознаться во всем и сразу.
– Непонятно? Это как раз очень даже понятно. Откуда ты только взялся со своим паспортом на мою голову! Ну что, скажи на милость, мне с ним делать? – обратился капитан к Гаврилычу. – Района он не нашего. А ответственность, если что – на нас. Ну что?
– А отзвонить этим… которые… Пусть сами с ним разбираются. Или… – Гаврилыч слегка засомневался.
– Отзвонить, говоришь?.. А ну, айда со мной!
– Идем, идем, – захихикал Гаврилыч. И даже потер руки от радости.
– А вы, младший лейтенант Гаврилов, останьтесь здесь!
Гаврилыч разочарованно сник.
Мы с капитаном спустились вниз.
Отделение милиции помещалось в старом двухэтажном особняке. К особняку – это я понял потом – лепилась небольшая пристройка. В этой пристройке сарайного типа, в самой глубине ее – была комната. В комнате – стол, нары и очко туалета. Туалет был устаревшей конструкции, без сиденья: просто выгребная яма.
– Смотри сюда. – Капитан чуть помялся, но потом вдруг ловко выдернул двумя пальцами из какой-то щели в стене книжечку паспорта. Он раскрыл паспорт и показал мне его издалека.
Но сблизка ли, издалека ли – а свой паспорт я узнал сразу!
Я сделал шаг вперед и умоляюще протянул руку. Капитан тоже сделал шаг. Но не ко мне навстречу, а вглубь комнатенки.
Я ступнул еще раз. Он – тоже. Я прыгнул…
И тогда капитан, как держал, двумя пальцами – большим и средним – то ли брезгливо, то ли небрежно поднял паспорт повыше и тут же его выронил.
Дрогнув, как рыба, черно-сизой своей чешуей, паспорт исчез в очке сортира.
Я со всех ног кинулся к очку и заглянул в него.
Гадкое облачко сернисто-болотного, подземного газа было мне ответом. Недра сортира будто только моего паспорта и ждали! Они жадно – словно туда уронили пудовую гирю – забулькали, книжечку паспорта вмиг переварили и навсегда унесли…

 

Ты тогда, конечно, не знал и не мог знать про то, что на другом конце сильно наклоненной сортирной трубы сидит человек. Сидит, вылавливает скинутые в очко паспорта, удостоверения, свидетельства.
Человек в противогазе, с ловко обрезанным хоботом и заткнутой ватой дырой, в сером рабочем халатике и в калошах, ловко орудуя двумя палочками, как тот базарный китаец, выхватывал из бурлящей клоаки за бумажкой бумажку. Стоящие документы, однако, среди прочего говна попадались редко. Документы, конечно, уже не имели своего первоначального, хрустко-зазывного вида. Но вполне годились для того, чтобы перекантоваться по ним какое-то время. Ты не знал, конечно, и того, кто эту штуку с пропавшими документами ущучил. Кто и для каких нужд заставляет ею заниматься капитана-начальника…
Тонкий редкий смешок привел меня в чувство. Смеялся капитан. Я смелей глянул ему в глаза, и в сознании моем произошел малый государственный переворот.
О, паспорт! О, любовь моя и боль! О, воздетая ввысь Маяковским, пусть и не красная, а все ж таки дорогая сердцу книжечка! В глазах капитана-начальника ты скукожился до гадкой сортирной бумаженции и надолго утратил мое уважение и сердечное к тебе почтенье!
– Ладно, пошли, – сказал вдруг ставший угрюмым капитан. – Увидел и забудь. Вот он где теперь, твой паспорт. В параше. Надо бы, конечно, тебя за глупость проучить, как из «конторы глубокого бурения» просили. Да уж прощу для первого раза. – Капитан снисходительно наклонил свою тяжкую лысоватую голову. – Видали мы в гробу такие просьбы. – Он подмигнул мне лукаво. – Уничтожить! Это ж надо? Советский паспорт уничтожить! Паспортами они тут будут командовать! Мы сами скомандуем как надо.
Не слишком торопясь, возвратились мы в кабинет на втором этаже.
Капитан сел за стол думать. А я остался мучиться у дверей, все пытаясь взять в толк, что бы этот поход вниз, за пропавшим паспортом, мог для меня значить.
На стульях развалился младший мильтон Гаврилыч. Вдалеке, на изящном журнальном столике (в кабинет заместителя начальника NN-го отделения милиции города Москвы неясно как затесавшемся) стояла вскрытая банка поганок.
– Муторно мне, тяжко… Оххх! – простонал вдруг капитан. – Еще и поганки эти… Даже от водки отвращают!
– Может вынести банку? – Я с готовностью сделал шаг вперед.
– Пусть стоит где стояла! А ты… Тебя ведь, дура, до утра приказано задержать… А там… Ну да ладно! Не будь я капитан Бойцов… Садись, – вдруг собрался с мыслями капитан, и голос его стал твердым. – Садись, дурак. Пиши заявление. Понедельником ему оформишь. Слышь, Гаврилыч?
– А чего это он к нам-то писать будет? Ему в свое, в Дзержинское отделение, писать надо.
– Не умничай мне! Так – нужно, – голосом прижал Гаврилыча к стулу начальник. – Пиши, стало быть: вчера, на Воронцовской улице, в одиннадцать часов вечера, неизвестными при попытке ограбления у меня был отобран паспорт. Все. Подпись. Число – понедельником.
От удивления я округлил глаза, как плошки. И даже раззявил было рот, чтобы, вывалив свой глупезный язык, ляпнуть: никто никогда меня еще не грабил, потому что брать у меня нечего. Да и паспорт в тот день я потерял скорей всего на Алексеевском кладбище… и…
– Пиши, дура! – Капитан скривился, будто это не дядя Коля пожарник, а он сам проглотил маринованную поганку. – Утром суда прокуратура с «конторой» заявятся! Они тебе враз лычки с погон пообрывают! Не знаю, что к тебе те козлы и эти маралы имеют. А по нашей линии за тобой ничего нет. Верно, Гаврилыч?
– Так точно, товарищ капитан!
– Ну а раз нет, чего парня зря мытарить!
Я сел писать, а капитан стал ходить ломаными линиями по кабинету. Иногда он приговаривал: «Муторно мне, тошно», а иногда заглядывал ко мне через плечо.
Через три минуты заявление было готово.
– И что теперь с ним будем делать? – недоумевал младший мильтон Гаврилыч.
– А вот что. Ты у нас скрипач, да?
– Учусь я, мусинец, студент.
– Знаем. Мы про тебя уже все знаем. А на гитаре – могешь? У меня гитара в шкафу стоит. Только ненастроенная. Ты хоть настрой мне ее. Гаврилыч! Вынь ему гитару.
На гитаре я играл едва-едва. Знал штук восемь аккордов. Настроив инструмент, ощущая возвышенность и дикую красоту момента, я запел недавно услышанное:
В сон мне – желтые огни,
И кричу во сне я:
«Повремени, повремени,
Утро мудренея!»

Милиционеры этой песни раньше, видать, не слыхали. Младший дернул щекой и широко раззявил рот, а капитан тихо ляснул себя ладонью по плечу, потом по груди потом по коленке и, сразу вслед за позорно смазанным мною проигрышем, задвигался «цыганочке» в такт.
Младший мильтон Гаврилыч, которому не было, наверное, и двадцати пяти, сначала тоже хотел пуститься в пляс, но, видя, что за начальником ему не угнаться, только хлопал себя ошарашенно по бокам.
В кабаках – зеленый штоф,
Белые салфетки, —
Рай для нищих и шутов.
Мне ж – как птице в клетке.

В церкви – смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви все не так,
Все не так, как надо!

Эх, ля – до – ми-фа-ми!
Эх, соль – си – ми-фа-ми!
Эх, ля – ре – фа-соль-фа!
Ми, ми, ми!

Старательно выбирал я негодными к грубой гитарной игре скрипичными пальцами меленькие ноты, и ночь цыганской удали и ласки, ночь странно-необъяснимых милицейских поступков текла безостановочно. Другими становились ее очертания, другой – нездешней – влагой пылала принесенная откуда-то водочка, которую пили капитан и младший лейтенант, и которой я только полоскал рот и сразу выплевывал в отвердевшую землю под дохлым фикусом. Выплевывал, потому что знал: пить и играть я не смогу.
Меня заставляли повторять одну и ту же песню снова и снова. Каждый раз я заново приспосабливался к режущим пальцы струнам и клял нежнейшую скрипку, которая со своей мелкой техникой так плохо соотносилась с грубо-топорной жизнью.
Сперва я считал про себя, сколько раз была исполнена песня Семеныча Высоцкого. Но после десятого раза сбился и считать перестал.
– Вот она! Еще, еще! Понеслась! – бешено кричал капитан и стукал крепкими каблуками об пол.
– Давай, давай, наярива-а-а… – варнякал быстро набравшийся и склонявшийся теперь не к веселью, а к слезам Гаврилыч.
Гаврилычу в особенности нравились гитарные проигрыши.
Капитан Бойцов больше переживал от слов. В неистовый раж приводил его невинный куплет:
Я – на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло…

– Не вышло-о-о! – орал капитан, контрапунктируя моему пению.
А на горе стоит ольха…

– Ольха! Понимаешь?
А под горою – вишня!

– Вишня же, олух, волокешь?! – стращал капитан вытаращенными глазами опупевшего от плясок, поганок и водки Гаврилыча.
Хоть бы склон увить плющом —
Мне б и то отрада…

– Отрада! Вон оно, где пряталась!
Хоть бы что-нибудь еще…
Все не так, как надо!

– Не так! Не та-а-ак! – выл и пытался укусить себя за погон горестный капитан Бойцов.
Кстати, с той самой минуты, как я прочел на табличке фамилию капитана, я стал проникаться к нему ничем не оправданной симпатией. Мне показалось: раз заместителем начальника отделения является капитан Бойцов – все будет «в жилу». Правда, вскоре я в этом засомневался. С каждым повтором песни, которую не так давно написал растворившийся в ресторанной мгле Семеныч Высоцкий, капитан становился резче в движениях, опасней. В глазах его двумя перламутровыми гвоздиками от скрипичных «пуговиц» сияли два неугасимых звериных огонька.
И ни церковь, ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, все не так!
Все не так, ребята…

– Все, – опуская гитару и едва раскрыв левую ладонь с косыми черными углублениями-порезами на подушечках пальцев, сказал я. – Больше играть не могу.
– Играй, лярва! – ступил ко мне пьяненький, но еще державшийся на ногах Гаврилыч. – Игр-рай!
– Ладно, брось его. – Капитан Бойцов устало завалился сразу на три стула и поманил меня к себе.
Я подошел.
– Ближе, – сказал капитан. – Ближе. Ухо давай суда.
Я подставил ухо. Мне казалось, сейчас капитан повторит нашу дурацкую, студенческую, для музыкантов опасную шутку: клацнет языком в ухо, и оно минут на пятнадцать оглохнет от стонущего звона.
Но капитан в ухо клацать не стал, а зашипел:
– Я тебя щас-с-с – отпущу. Заяву твою обработают и все проверят… но через месяц. На месяц куда-нибудь сгинь! А через месяц – тебе по закону новый паспорт выдадут. А то нас эти суки заставят тебя как злостного нарушителя паспортного режима на пятнадцать суток для начала… А там… Там, гдядишь, и чего похуже дождешься. Чем-то ты им, скрипачонок, не угодил. Ох, не угодил! Так что после пятнадцати суток они тобой по-всякому распорядиться могут. Сгинь!
– Куда сейчас поедете, Евсеев? – явно напоказ, для пьяненького, но бойко мерцавшего глазками Гаврилыча, грозно спросил капитан.
– В общежитие, – соврал я.
– Так… Понятно! – гаркнул вдруг капитан и тут же обратился к подчиненному: – Младший лейтенант Гаврилов! Вы песни по ночам любите?
– Чтобы верней сказать… То есть точно так: люблю! – попытался вытянуться в струнку пьяненький Гаврилыч.
– Так это вы их дома любить можете! А здесь па-ач-чему песни радио и кино развели? Не успел ваш начальник, так сказать, по делу отлучиться… как вы… вы… Устроили, понимаете ли, тут! С притопом и прихлопом!
Гаврилыч изумленно выкатил зенки.
– Доложите: откуда на столе у начальника поганки?
– Так что… Предварительно задержанный оставил. Для экспертизы и… и… В виде подношения.
– Подношения?! Вашу мать… Взять эту гитару и этих поганок! Взять – и выкинуть. Поганки в сортир отнесете лично вы, Гаврилов. Да утопить, утопить их там!
– Есть утопить! – отрапортовал довольный поручением Гаврилыч и запел:
А девочку-мартышку-у-у
В убо-о-орной утопил…

– Прекратить пение! Повторяю: поганки выкинете вы, а гитару выкинет задержанный. Хватит нам этих непристойных песен! Как ваша фамилия, задержанный?
– Евсеенко, – услужливо подсказал Гаврилыч.
– Вот именно! Вот именно – Евсеенко! – обрадовался чему-то капитан. – Ну! Бери поганки, Гаврилыч. Да осторожней, мать их так. Они же ядовитые!
Двумя руками относя от себя банку как можно дальше, медленно и торжественно ступая по новенькому линолеуму, Гаврилыч удалился.
– Бери гитару! Вали! – зашипел теперь уже не в ухо, а прямо мне в глаза капитан Бойцов. – Через месяц вертайся. Да на Воронцовской этой сраной улице показываться не вздумай!
Крадучись и на цыпочках покинул я двухэтажный, крашеный снаружи и слегка запустелый внутри милицейский особняк.
Под мышкой у меня была чужая гитара без чехла. Пальцы левой руки пылали и ныли.
Гитару я тут же решил продать и, взяв у О-Ё-Ёй десятку-другую (должны же у нее быть деньги в заначке?) лететь в Новороссию: в Николаев, в Одессу, в Херсон.
Все так же, крадучись, под мостами и эстакадами, двинулся я по онемевшей Москве на Воронцовскую улицу.

 

Денег на билет дал мне Авик.
Разыскивая меня, он утром пришел на Воронцовскую улицу, во двор шестого дома.
Было без четверти восемь.
Я собирался уезжать. В крохотной, перегороженной шкафом комнате недовольная О-Ё-Ёй кидала в мою сумку какую-то ерунду без разбору. Авик скромно уселся на выпиленную саморучно О-Ё-Ёй из корявого пенька табуретку.
– Ну? И все, и все? – несколько раз перебивал Авик мой рассказ о вчерашних песнях и плясках в отделении милиции.
В это время очень тихо, словно кто-то подбирал к ней ключи, звякнула железная калитка.
– Ты калитку ночью отпирал? – спросила меня О-Ё-Ёй.
– У меня же нет ключа.
– А… правда… Пойду посмотрю, кто там балуется.
О-Ё-Ёй, пританцовывая, ушла.
– Скорее! Быстро! – Авик, уже выслушавший часть моего рассказа про капитана Бойцова и про его совет «сгинуть», схватил мой портфель и наполовину набитую вещами сумку. – Давай через забор, на Большие Каменщики!
Убегая на улицу Большие Каменщики, мы сквозь высоченный, в рост человека, бурьян видели и слышали: у закрытой калитки посвечивает боками черная новенькая «Волга», а бойкая О-Ё-Ёй через забор раздельно выкрикивает:
– Я сторож… А здесь никого и нет. Ключ у начальника конторы. Он приедет минут через пятнадцать, в восемь. Да не гремите вы калиткой! Я ж говорю: ровно в восемь!
В аэропорту «Быково» Авик купил мне билет до Одессы по своему паспорту.
– Прижми нос к подбородку, Автандил Иваныч! А то на грузина ты не шибко похож. Больно нос у тебя… того… ровный. И толстоват не в меру. Ломать тебе пора нос, ломать! – Авик радостно рассмеялся. – Не забудь позвонить в деканат, как будто берешь академотпуск. А через месяц – поглядим…
Назад: Глава одиннадцатая Гурий Лишний и Ляля Нестреляй
Дальше: Глава тринадцатая Полет в Новороссию