Книга: Лада, или Радость
Назад: 11. Таинственный пришлец
Дальше: 13. Неосуществимая коза

12. Чушь собачья!

Ты непородист был, нескладен и невзрачен,
И постоянно зол, и постоянно мрачен;
Не гладила тебя почти ничья рука, —
И только иногда приятель-забияка
Мне скажет, над тобой глумяся свысока:
“Какая у тебя противная собака!”
Когда ж тебя недуг сломил и одолел,
Все в голос крикнули: “Насилу околел!”
Мой бедный, бедный Чур! Тобою надругались,
Тобою брезгали, а в дверь войти боялись,
Не постучавшися: за дверью ждал их ты!
Бог с ними, с пришлыми!.. Свои тебя любили,
Не требуя с тебя статей и красоты,
Ласкали, холили — и, верно, не забыли.
А я... Но ты — со мной, я знаю — ты со мной,
Мой неотходный пес, ворчун неугомонный,
Простороживший мне дни жизни молодой —
От утренней зари до полночи бессонной!
Один ты был, один свидетелем тогда
Моей немой тоски и пытки горделивой,
Моих ревнивых грез, моей слезы ревнивой
И одинокого, упорного труда...
Свернувшися клубком, смирнехонько, бывало,
Ты ляжешь, чуть дыша, у самых ног моих,
И мне глядишь в глаза, и чуешь каждый стих...
Когда же от сердца порою отлегало
И с места я вставал, довольный чем-нибудь,
И ты вставал за мной — и прыгал мне на грудь,
И припадал к земле, мотая головою,
И пестрой лапой заигрывал со мною...
Прошли уже давно былые времена,
Давно уж нет тебя, но странно: ни одна
Собака у меня с тех пор не уживалась,
Как будто тень твоя с угрозой им являлась...
Теперь ты стал еще любовнее ко мне:
Повсюду и везде охранником незримым
Следишь ты за своим хозяином любимым;
Я слышу днем тебя, я слышу и во сне,
Как ты у ног моих лежишь и дремлешь чутко...
Пережила ль тебя животная побудка
И силой жизненной осталась на земле,
Иль бедный разум мой блуждает в тайной мгле —
Не спрашиваю я: на то ответ — у Бога...
Но, Чур, от моего не отходи порога
И береги покой моей родной семьи!
Ты твердо знаешь — кто чужие и свои:
Остерегай же нас от недруга лихого,
От друга ложного и ябедника злого,
От переносчика усердного вестей,
От вора тайного и незваных гостей;
Ворчи на них, рычи и лай на них, не труся,
А я на голос твой в глухой ночи проснуся.
Смотри же, узнавай их поверху чутьем,
А впустят — сторожи всей сметкой и умом
И будь, как был всегда, доверия достоин...
Дай лапу мне... Вот так... Теперь я успокоен:
Есть сторож у меня!.. Пускай нас осмеют,
Как прежде, многие: немногие поймут.

Лев Александрович Мей
Боюсь, что даже и “немногие” не поймут и не одобрят такого непомерного эпиграфа. Ну простите, ради Бога! Ну уж очень мне кажется трогательным и забавным это, глуповатое даже для Мея, но в некотором смысле необыкновенно мудрое и глубокое стихотворение. Так что хотелось поделиться.
И еще вот какие праздные мечтания побудили меня к размещению этого послания мертвому псу на страницах моей книжки — а вдруг какой-нибудь читатель очаруется и решит узнать, кто такой этот Мей. Собак ведь у нас многие искренне любят, а вот поэтов второй половины позапрошлого века почти никто не знает. И вот наберет пытливый юноша в Яндексе “Лев Мей” и прочтет еще какие-нибудь стихи, например, “Сплю, но сердце мое чуткое не спит...” или “Хотел бы в единое слово я слить мою грусть и печаль”. А там, глядишь, наткнулся бы, пойдя по ссылкам, и на Аполлона Майкова и прочитал бы: “Дух века ваш кумир: а век ваш — краткий миг”, и на Полонского с его потрясающим “Колокольчиком”, и на Случевского:
Смерть песне, смерть! Пускай не существует!..
Вздор рифмы, вздор стихи! Нелепости оне!..
А Ярославна все-таки тоскует
В урочный час на каменной стене…

В общем, обнаружил бы этот любитель собак благодаря Чуру всех безвременно исчезающих в нагло вспучившейся и вышедшей из берегов Лете русских стихотворцев — от Апухтина Алексея Николаевича до Яниш Каролины Карловны. Вот и будет этому невежественному, но любознательному читателю польза от моей книги. А мне — огромное творческое удовлетворение, потому что я-то, в сущности, именно этого и добиваюсь. Ну не только этого, конечно, но этого в первую очередь. Правда-правда.
Жаль только, про собак этот гипотетический читатель поэтических сайтов ничего у сих стремительно забываемых авторов не найдет. Вот разве что натолкнется у Владимира Соловьева, который был, кстати, озорь почище Жорика, на такое описание пророка будущего:
А когда порой в селение
Он задумчиво входил,
Всех собак в недоумение
Образ дивный приводил!

Или в эпитафии себе самому, выдающемуся, между прочим, религиозному философу:
Он душу потерял,
Не говоря о теле:
Ее диавол взял,
Его ж собаки съели.

Если и существуют в природе такие взбесившиеся и осатаневшие псы, которые способны пожрать останки автора “Оправдания добра” и “Смысла любви”, то Лада была, конечно, не из их числа. Она и укусить-то никого не могла, а в еде была не то чтобы прихотлива, но довольно брезглива. Чем сильно усложнила и без того не самую легкую жизнь Александры Егоровны, но это уже потом, на первых порах выручали харчевниковские поражающие воображение бабы Шуры припасы.
Капитан действительно оставил Егоровне почти полный тринадцатикилограммовый пакет сухого корма (мешок этот с портретом задорного золотистого ретривера потом долго еще пригождался в хозяйстве) и несколько банок каких-то собачьих консервов.
С этими консервами вышел конфуз. Когда Егоровна открывала первую банку, аромат тушеной говядины оказался таким аппетитным и странным, что старушка не выдержала, отколупнула ложечкой маленький кусочек, съела, подумала про себя: “А ничего!” и тут только заметила, что на нее во все глаза смотрит прибежавшая на знакомый звук и запах Ладка, и, застигнутая врасплох, стала смущенно оправдываться: “Да я только попробовала! Один кусочек!”.
Помню, в незабвенные годы ускорения и гласности кинорежиссер всея Руси скорбел с экрана телевизора о бедах и злосчастьях русского народа и привел в качестве примера душераздирающую картину — мужики на его глазах закусывали водяру собачьими консервами. Я тут же проникся сочувствием к этим бедолагам — ну действительно, что же это такое?! Но Ленка Борисова тут же разрушила мое намечающееся единодушие с вальяжным властителем дум: “Да они ж дорогие страшно! Дороже всякой тушенки!”. Интересно, а сейчас дороже?
Ну и, конечно, ни о какой цыганской конуре не могло быть теперь и речи. Поначалу Александра Егоровна еще пыталась соблюдать деревенские приличия и не пускать Ладу в жилые помещения, собачья подстилка из траченного молью зимнего пальто и алюминиевые плошки были разложены в холодных сенях, прошмыгивания в избу строго пресекались весь первый день, но когда настало время тушить свет и отходить ко сну, скулящая и царапающая дверь нахалка добилась-таки своего. Во-первых, чересчур свежи были воспоминания о той кошмарной ночи, когда собачка неистовствовала, что твой Роланд, во-вторых, Ладу и вправду было жалко — как она там одна в темноте и холоде чужого жилища, такая маленькая, беленькая и глупая.
Вообще-то не такая уж и маленькая и не очень беленькая. Белыми у Лады навсегда остались только грудка, передние лапы, загривок и кончик хвоста. Все остальное было окрашено в бежевые тона различной интенсивности — от совсем светлого до почти рыжего. Роста же она была среднего, ну, может, чуть ниже, сантиметров пятьдесят в холке.
А уши большие, почти как у того французского лиса, которого цитировал Жора, но на концах трогательно загнутые вперед и распрямляемые на манер овчарочьих только в моменты особого возбуждения и настороженности. Вообще статью Лада (особенно в профиль) была очень похожа на немецкую овчарку.
Тут мне вспоминается одна моя квартирная хозяйка, добрейшая Валентина Ивановна, которая после пропажи своего любимца Гоши (безобразно толстого сиамского кота, сбежавшего, кажется, от непреодолимого отвращения ко мне) подобрала на бульваре Карбышева какую-то жалкую облезлую собачонку. Своей телефонной подруге она ее описывала так: “Ну вот знаешь колли?.. Ну колли, шотландская овчарка?.. Ну вот она — вылитая колли… Да, только очень маленькая… и черненькая… Нет, еще меньше”.
Вот и Лада была вылитая немка, но сильно уменьшенная, портативная и улучшенного дизайна.
В частности, глаза ее казались еще больше и выразительнее, потому что были обведены, можно сказать, подведены, как тушью, тонким темно-коричневым контуром. И так же были украшены губы, ну в смысле пасть. Ну и хвост, конечно, не овчарочий, а лихим дворняжьим кренделем.
Шерстка же Ладина была на ощупь удивительно приятной, “лосной”, как говорила Александра Егоровна. А уж до чего нежненьким и тепленьким было Ладино розовое подбрюшье — это вообще ни в сказке сказать, ни пером описать.
В общем, чудо как хороша была новая гогушинская жиличка, и надо было быть такой стервой, как Зойка Харчевникова, или таким законченным себялюбцем и эгоцентриком, как Барсик, чтобы при взгляде на нее не умилиться и не почувствовать глубокой симпатии.
Со всем вышесказанным Александра Егоровна полностью согласна, но просит, чтобы я еще и про запах написал, мол, и пахнет ее собачка изумительно и чудесно — то ли медом, то ли черемухой. Ну что тут можно сказать? Видимо, любовь не только слепа, но и начисто лишена обоняния, потому что, на мой нюх (притупленный, впрочем, многолетним курением), пахнет Лада обыкновенной псиной, ну, может быть, чуть тоньше и слаще.
Была ли Лада умна? Да вроде не очень, во всяком случае, ничего особо умного никогда не делала. Возможно, она, как Наташа Ростова, просто не удостаивала нас с вами быть умной. И черт ли нам в ее уме, когда она столь обворожительна?
Нрав же и темперамент Лады являли редкое и счастливое сочетание неутомимой сангвинической жизнерадостности и баловства с мудрым спокойствием флегматика и ленивца, игра и беготня на улице так быстро и резко сменялись сладким сном у теплой печки, что трудно было поверить, что эта разоспавшаяся и ленящаяся обратить внимание даже на провокации Барсика собака буквально три минуты назад еще мучила покорного Чебурека, заставляя его вновь и вновь бросать апортируемую и обслюнявленную ею палку.
Вот и нам бы так, правда? Только играть бескорыстно, скитаться здесь и там, дивясь красотам, обливаясь слезами над вымыслом, совершая приготовленные просвещеньем чудные открытия, и дремать блаженно под сенью каких-нибудь струй!
Ох, мы-то бы и рады в этот младенческий рай, да первородный грех не пускает, надо в муках рожать, и в поте лица своего вкалывать, и омрачать небо скрипучим трудом, да еще и, как сказал бы Жора, мериться х..ми.
Разница между этими двумя фазами Ладиного бытия была столь велика, что иногда даже пугала Александру Егоровну: “Миланка, да ты не заболела ли?”. Но миланка только томно потягивалась, лизала гладящую ее руку и опять проваливалась в дремоту — до приема пищи или прогулки. И иногда довольно громко храпела, веселя смешливую хозяйку и выводя из себя ненавистника-кота.
С Барсиком отношения не складывались. Лада постоянно лезла играть, он страшно шипел и царапался, при этом нахально подворовывал собачью еду, вызывая справедливое негодование и гневный лай.
Большую же часть времени одноглазый разбойник проводил на недоступном для Лады шифоньере или, чтобы унизить собаку и подчеркнуть свои привилегии, валялся на кровати, а своими прямыми профессиональными обязанностями стал демонстративно манкировать. Мыши в этой связи расхрабрились и обнаглели, и самая предприимчивая и отважная из этих любимиц Ходасевича однажды прямо среди белого дня выбежала на середину комнаты. Этого Барсик, естественно, вытерпеть уже не смог и прямо с шифоньера одним Багириным прыжком настиг зарвавшуюся норушку. Ну и стал с ней играть по жестокому кошачьему обыкновению. Тут уж не вытерпела пробужденная шумом Лада, ей показалось, что настал подходящий момент забыть прошлое и соединиться в общем веселье. Мышь была упущена и, славя своего покровителя Аполлона, дала деру, Барсик, рассвирепев, бросился на Ладу, Лада, обидевшись, — на Барсика, тот — на кровать, Лада — за ним, тот — на кухонный стол, Лада — на табурет и за ним — в общем, когда появилась встревоженная грохотом хозяйка, она застала Ладу стоящей на столе да еще и вылизывающей перевернутую сахарницу.
В этот раз удары веника были совсем не шуточными, Егоровна действительно осерчала. Но потом, минут через пять, глядя на униженную и скорбную собачку, лежащую покорно на своем месте, но умоляющую глазами о прощении и милости, хозяйка устыдилась и даже, чего делать, по-моему, не стоило, дала Ладе долизать остаток сахара-песка.
И конечно, иногда, глядя в Ладины карие глаза, испытывала Егоровна то чудно€е, жутковатое чувство, знакомое, наверно, каждому сколько-нибудь чуткому владельцу собаки, то, что некогда ощутил и описал Алеша Арсеньев, правда, по поводу другого домашнего животного, нам уже совершенно неведомого: “Страшна была ее роковая бессловесность, это вовеки ничем не могущее быть расторгнутым молчание, немота существа, столь мне близкого и такого же, как я, живого, разумного, чувствующего, думающего, и еще страшней — сказочная возможность, что она вдруг нарушит свое молчание…”.
Интересно, что даже классик марксизма-ленинизма Фридрих Энгельс, судя по всему, переживал нечто подобное и даже давал этому строго материалистическое объяснение: “Всякий, кому много приходилось иметь дела с такими животными, едва ли может отказаться от убеждения, что имеется немало случаев, когда они свою неспособность говорить ощущают теперь как недостаток. К сожалению, их голосовые органы настолько специализированы в определенном направлении, что этому их горю уже никак нельзя помочь”. (Цитируется по книге “О чем лают собаки”. М.: “Патриот”, 1991. В этом же издании, кстати, на стр. 74 изображена собачка, очень похожая на Ладу.)
Назад: 11. Таинственный пришлец
Дальше: 13. Неосуществимая коза