Глава десятая
Баку. Ноябрь 1989 года
Я стояла в толпе у края фонтана и смотрела, как Самсон раздирал пасть льву. День был летний, солнце золотило мощные руки и икры Самсона, а лев рычал… или мне показалось это?.. Может, балует кто-то из толпы, подражая рычанию зверя? Я поглядела на ту сторону фонтана и вдруг увидела Ваню Мачихина. Он стоял там в своем мятом пиджачке среди женских цветастых платьев и, не мигая, смотрел на меня. Я замахала Ванечке, закричала и побежала к нему, а как добежишь, если он на другой стороне… а лев уже не рычал, а выл в могучих руках Самсона… Я бежала, бежала…
И проснулась. Сердце испуганно колотилось. За темным окном завывал норд.
Странно, что я, коренная бакинка, за целую-то жизнь не сумела привыкнуть к господствующему на Апшероне ветру. С детства не люблю норд, несущий в город тучи песка с нагорья. От него не было спасения даже за плотно закрытыми окнами – он ложился на мебель, на крашеный пол налетом мельчайшей пыли, – эти серые треугольники у каждого окна запомнились с детства.
Теперь на дворе ноябрь, пыли нет, но воет и свистит норд с не меньшей яростью, чем в давние годы. Ломится в окна, окропляя их потоками воды. Беспокойно мне от его волчьего завывания.
Мы пьем чай в кухне. За окном вой, дождь и темень. Мы едим творог моего изготовления, и Сережа рассказывает о своем сне.
– Давно не снились, полгода, наверно. А сегодня опять – здрасьте! – Он прикладывает ладонь к груди. – Здесь болит, когда появляются эти бабы. Почему они меня мучают?
О своем сне я помалкиваю. Ваня Мачихин – моя давняя боль. Сергею ни к чему знать о нем. И вообще – что толку говорить о снах…
Володя Аваков – вот кто придает снам серьезное значение. У него вообще интерес ко всему потустороннему. У нас в подкорке, говорит он, дремлет целый мир, не управляемый сознанием. Она-то, подкорка, и «выдает» сны с неожиданным содержанием. Это может быть все что угодно, записанное в генетической памяти человека, вплоть до зова, как он выразился, мохнатых предков. По словам Володи, возвратные сны могут в причудливой форме отражать переломное событие в жизни человека. Тут важно: видит ли человек в таком сне самого себя.
Но Сергей не видит. Значит… а кто, собственно, может объяснить, что это значит?
– Сережа, – говорю, – сегодня дети собираются куда-то в гости, они около четырех завезут к нам Олежку.
– Ну что ж. – Он допивает чай и, по старой своей привычке, переворачивает чашку кверху дном.
– Очень тебя прошу: не встречай их с надутой физиономией.
– Уж какая есть…
– Улыбнись им, Сережа. Что-нибудь шутливое скажи, ты ведь умеешь.
– Не до шуток, Юля, когда люди собираются уехать из родной страны.
– Да они не решили еще!
– Это по-твоему. Выдаешь желаемое за действительное.
– Ну не окончательно же еще! Мы должны их удержать, Сережа.
– Конечно. Но… Нина упряма до невозможности. На Павлика давит его родня.
К сожалению, это верно. У Павлика полно родственников, огромный клан инженеров, нефтяников – переплетения старинных бакинских семей, смешанные браки, – теперь все они засобирались уезжать – это мы знаем не только от Павлика, но и от его родителей, с которыми перезваниваемся.
– Я не представляю, как мы будем жить без Олежки. Это… это просто безумие…
– Это предательство.
– Ах, да перестань, Сережа, со своими громкими словами…
– Предательство, – повторяет он непререкаемо. – Иначе не назовешь. В стране трудное время, перестройка, нужна каждая пара крепких рук – как же можно? В нашей молодости тоже было трудное время, но мы не бежали. Мы понимали свой долг.
– Теперешнее трудное время совсем не похоже на то, что мы пережили. Тогда строили социализм, а теперь разрушаем.
– Ничего подобного! Речь идет не о разрушении, а об улучшении. Об устранении деформаций, которые…
– Знаю, знаю. А вот объясни, что такое приватизация? Разве это не передача в частную собственность? Разве это не капитализм?
– Нет! Командные высоты в экономике все равно останутся у государства. Никакого капитализма не может быть. Не может быть, – повторяет он, как заклинание.
Я уношу грязную посуду в мойку. Кран горячей воды издает жалкое шипение. С водой у нас плохо, особенно на верхних этажах.
– Все-таки странно, – говорю, ополаскивая чашки холодной водой, – жили при зрелом социализме, а теперь оказывается, что он не только не зрелый, но и вообще какой-то не тот. А что делается в соцстранах? Всюду демонстрации, прогоняют коммунистов, какие-то новые партии пришли к власти… В Чехословакии опять появился Дубчек… Как это понимать?..
– Так и понимай, – хмуро говорит Сергей, поднимаясь из-за кухонного стола и запуская в рот зубочистку. – Изменилась обстановка.
– Когда в шестьдесят восьмом наши ввели туда танки, ты говорил, что это вынужденная мера. Иначе Чехословакию захватила бы ФРГ. Помнишь?
– Что ты хочешь от меня, Юля?
– Ладно, ладно. Не раздражайся.
– Обстановка изменилась, вот и все.
Дескать, не приставай с глупыми вопросами. Партия и правительство знают, что делают. А ты знай свое место на кухне и не лезь не в свое дело. Я и стараюсь не думать обо всем этом – полно собственных забот. Но что поделаешь, если по телевидению, по радио – со всех сторон – только и слышишь: перестройка, реформы, Нагорный Карабах, новое мышление, события в Восточной Европе, ГДР хочет объединиться с ФРГ… Скоро опять откроется съезд, опять, как прошлым летом, будем сидеть перед ящиком, слушать неслыханные речи. Право, временами на меня накатывает что-то такое, хочется пробиться к государственному микрофону и выкричаться. О, я бы крикнула на всю страну, на весь мир. Я бы задала жару этим чертовым говорунам. Совершенствование социализма? – крикнула бы я. Да надоело, братцы, понимаете, надоело! Дайте людям пожить спокойно! Без вечных этих лозунгов, тезисов, базисов. Завезите в магазины мясо и геркулес! – вот что крикнула бы я.
Да, вот так. Недаром когда-то моя прабабка убежала с гусаром. Иногда я чувствую, как бунтует в жилах прабабкина кровь…
Сергей уходит в свою комнату – маленькую комнату, именуемую кабинетом. Опять будет что-то писать. Он ведь лектор. Обожает обкладываться газетами и крупным почерком писать-сочинять-начинять цитатами новую лекцию о международном положении.
А я, чтобы успокоить расходившиеся – от завываний норда? от неприятного разговора за чаем? – нервы, сажусь в большой комнате в кресло и принимаюсь вязать пуловер для Олежки. Вьется под спицами, свивается в петельки голубая нитка – ах, если б этой нитью накрепко привязать к себе маленького моего паршивца, мариниста сопливого, погибель мою…
А норд свистит и воет за окнами.
Около четырех во мне начинает нарастать тревога. Она поднимается, поднимается, как вода в графине под краном. Как изжога. Ну, изжогу понять можно: она, конечно, от съеденных за обедом рыбных котлет. Уж я постаралась сдобрить хек, пропущенный через мясорубку, зеленым луком, морковью. Но все равно, невкусная мороженая рыба остается невкусной мороженой рыбой.
А вот тревога отчего?
Ну, сказали, что приедут к четырем. Ну, четверть пятого. Ну, полпятого. Троллейбус номер восемь ходит неаккуратно, вечно переполнен, ничего нет проще опоздать, когда связываешься с восьмеркой. В конце концов смешно торчать у окна, заливаемого водой, дребезжащего под ударами ветра…
В начале шестого нервный двойной звонок, так всегда звонит Нина – ну наконец-то! Спешу в переднюю.
– Почему так по…
Вопрос замирает на губах. Господи, что случилось?
– Баба, – кидается ко мне Олежка, – папа подрался! – не то с испугом, не то с восторгом сообщает он.
А Нина – с порога в крик:
– Представляешь, нас обокрали! Сволочи! Павлик видел, хотел задержать, его ударили! Такие скоты! А в милиции! Смотрят вот так! – Она презрительно сузила глаза. – Как будто не нас, а мы обокрали! Ах, сволочи! Ну помоги же!
Это – Павлику. Он молча ставит в угол мокрый черный зонт, стягивает с Нининых ног мокрые сапоги, вешает ее пальто, потом, задрав бороду, разматывает с шеи длинное кашне. Его узкое лицо бледнее обычного.
А Нина и Олежка, перебивая друг друга, тараторят, проходят ко мне в комнату, и я пытаюсь угомонить их, чтоб рассказали по порядку, что же произошло, и тут входит Сергей, сутулясь и заранее напустив на себя обиженный вид (плотно сжатые губы скобкой кверху), который все чаще замечаю на его постаревшем лице.
– Что еще случилось? – спрашивает он.
– Да-да, здравствуй, – говорит Нина. – Павлик! – Она бежит в ванную, и оттуда доносится ее крик: – Мама, иди сюда!
Мои дети, не иначе, хотят меня уморить. Только теперь, войдя в ванную, я вижу, что у Павлика, разглядывающего свое лицо в зеркале, губа разбита в кровь. Дождь на улице смыл ее, но теперь губа опять кровоточит, и заметно, как в уголке между усами и бородой наливается синевой гематома.
– Да ничего… ничего страшного… – бормочет Павлик, промывая водой губу. – Перестань кричать…
А Нина – вот с такими глазищами, с растопыренными пальцами у пылающего лица – драматическим шепотом:
– Есть у тебя что-нибудь? Ну не знаю, свинцовая примочка?
– Да нет никакой примочки, – отвечаю. – Надо просто холодное. Сейчас, подожди минутку.
Такая маленькая круглая грелка есть у нас. Только где? На антресолях, что ли? Встаю на табурет, роюсь в старых сумках, пыльных тряпках.
– Юля, сейчас же слезь! Что ты ищешь?
– Подожди, Сережа… Куда она задевалась… Ты же не найдешь… Вот она!
С помощью Сергея слезаю с табурета, сердце колотится, колотится, – с нашими деточками не соскучишься, сумасшедший дом какой-то! Набираю в грелку, пахнущую старой резиной, холодной воды, завинчиваю пробку, даю Павлику:
– Держи у губы. Нужен холод. Только холод.
Наконец все усаживаются, и я прошу рассказать толком, что у них произошло, и Нина возбужденно начинает:
– Мы ехали в троллейбусе, было очень набито! У Азнефти освободилось место, я наклонилась, чтоб Олежку усадить, и тут Павлик увидел…
– Да не так, – прерывает ее Павлик, прижимая грелку к губе. – Со мной рядом женщина стояла, от нее здорово несло духами, вдруг она мне тихо говорит: «Смотрите, в сумку лезет». Я глянул и вижу, парень-азербайджанец, маленький, в такой вот коричневой кепке, – он свободной рукой сделал быстрый круг над головой, – жмется к Нине…
– Терпеть не могу этих троллейбусных прижимальщиков! – бурно прерывает Нина. – Локтем отпихнула его, он мне что-то по-азербайджански, а Павлик схватил его за руку…
– Не что-то, а по матушке он тебя! Скривился, смотрит с ненавистью, я его схватил, ты, говорю, в сумку залез, отдай деньги…
Олежка, сидящий рядом со мной на тахте, вскинулся:
– А он ка-ак даст папе!
– Замолчи! – орет на него Нина. – Не смей вмешиваться, когда взрослые разговаривают!
– Ничего он не дал! – Павлик взмахивает рукой с зажатой грелкой. – Он вырвался и юркнул в толпу, как змея, раз-раз, и не видно его. Я за ним. «Держите, – кричу, – вон он, в коричневой кепке!» А передо мной двое, усатые, тоже в таких кепках: «Зачем кричишь? Давай назад!» Я им: «Пустите! Нас обворовали!» И отталкиваю… Один из них – м-матерно меня… а второй ударил… и тоже… в толпу…
Павлик опускает голову, опять прижимает грелку к губе.
– Господи! – говорю я. – А дальше что? Действительно украли?
– Ну конечно! Сволочи, конверт с деньгами вытащили! Я кричу, визжу: «Помогите! Вор в троллейбусе!» А один, с наглой рожей: «Ты сама воровка!» А Павлик лезет вперед по проходу, тут троллейбус остановился у Баксовета, кто сходит, кто нет, орут: «Где, где вор?» – а мы с Олежкой пробираемся к передней двери, я кричу, чтоб водитель не ехал, надо милицию привести, а вокруг кричат: «Нам ехать надо!.. Да украли же у нее, пусть приведет милицию… Тебе не надо ехать, ты вылезай, жди милицию, а другие ехать хотят… Она сама воровка…» Я совсем остервенилась, кричу: «Воровской троллейбус!» А водитель из кабины вылез, стоит, сигарета в зубах, и говорит: «Езжай свой Тамбов, там хороший тарлебус»…
– Так и не поймали? – спрашиваю.
– Нет! – Олежка подпрыгивает на тахте. – Не поймали!
– Я заметил, – говорит Павлик, не поднимая головы, – когда остановились, я заметил, этот маленький выпрыгнул и смешался с толпой… Там же всегда полно народу, из метро выходят, и подземный переход… Я продрался к двери, выпрыгнул, озираюсь – нигде его не видно. Бросился к переходу, скорей всего, он туда нырнул, – но разве поймаешь… Хотел этого, усатого, задержать, который меня ударил, – но и его след простыл…
А Нина:
– Мы с Олежкой вышли, да не вышли, вытолкали нас, и сразу троллейбус пошел. Ну, что делать? Побежали в милицию, в ближайшее отделение. А там! Сидят, чай пьют, ала-бала, ала-бала, смотрят вот так, как на червяка. – Снова она состроила презрительную мину. – «Свидетели есть?» А какие свидетели? Никто, конечно, и не подумал… Женщина, которая видела, как он в сумку залез, не сошла, конечно. Зачем лишние хлопоты… Ах, сволочи! Ну можно разве тут жить?
У Нины потекли слезы, она лезет в сумку за платочком.
– Сколько у вас украли? – спрашиваю.
– Две тысячи.
– Ско-олько? – переспрашивает Сергей.
– Две тысячи! – с некоторым вызовом повторяет Нина. И Павлику: – Да-да, мы уговорились сделать обмен тихо, без лишних разговоров, но теперь, когда все это накрылось…
– Какой обмен? – Сергей морщит лоб до самой макушки.
– Ну на доллары. Что вы уставились? – говорит наша дочка, видя, как мы с Сергеем ошарашенно хлопаем глазами. – Нас познакомили с человеком, который продает валюту. Мы ехали к нему. Ехали, да не доехали…
– А ты знаешь, что валютные сделки противозаконны?
– Ах, да перестань, папа! Все, кто хотят уехать, стараются хоть немного валюты выменять. Мы же не крадем. Что тут незаконного?
– Незаконна валютная нажива.
– Какая нажива? Сто долларов за две тысячи рублей – это нажива? Вечно ты утрируешь…
– Я не утрирую! – повышает голос Сергей. – Я предупреждаю. Уж если вы не желаете считаться ни с мамиными чувствами, ни с моими убеждениями… с моей жизнью… то, по крайней мере, не выходите за рамки закона. Недопустимы такие сделки за спиной у государства!
Глаза у Сергея сделались оловянные. Я пугаюсь, пугаюсь, когда у него такие глаза…
– Абсолютно недопустимы! Понятно тебе?
Павлик резко поднимается со стула. Грелку бросил на тахту, и Олежка тут же завладевает ею.
– Сергей Егорович, – говорит Павлик. Видно, что ему больно шевелить разбитой губой. – Вот вы всегда радеете за интересы государства. А если государство не хочет защитить интересы своих граждан…
– Что значит – не хочет?
– Ну не может. Вот мы с Ниной вдвоем работаем и еле зарабатываем на жизнь.
– Однако ты нашел две тысячи!
– Сережа, успокойся, – прошу я. – Не кричи.
– Одну тысячу, – говорит Павлик. Худенький, узкоплечий, в бледно-голубой «варенке», он стоит перед моим грозным мужем, как перед прокурором. – Вторую тысячу дали мои родители. Два дипломированных архитектора за десять почти лет с трудом накопили тысячу рублей. Разве это нормально? Разве это зарплата? Надо всячески исхитряться, выходить, как вы говорите, за рамки закона, чтобы обеспечить своей семье сносную жизнь.
– Я никогда не исхитрялся, однако моя жена и дочь не голодали и не ходили в обносках. Я всегда зарабатывал на жизнь честным трудом.
– Ну и что дал вам честный труд? Вы можете купить дачу? Машину? Можете поехать отдохнуть на Багамские острова?
– Мне Багамские острова не нужны! Мы построили справедливое общество, где все равны… Мы защитили страну от германского фашизма…
– За это вам великое спасибо, – серьезно говорит Павлик. – Это действительно подвиг вашего поколения. Но что касается справедливого общества… Это не так, Сергей Егорович. Все равны – это только в газетах, на лозунгах. Никакого равенства нет между мной и, скажем, секретарем горкома… или между вами и директором колхозного рынка…
– К твоему сведению, у нас оплата по труду.
– Нет! Не по труду, а по должности! – Что-то я не узнаю всегда тихого, молчаливого Павлика. – А национальный вопрос? Да будь я самый разгениальный архитектор, как Оскар, например, Нимейер, все равно мне никогда не дадут тут хода, потому что я не азербайджанец.
– Здесь тебя, может, и не назначат директором института, но зато есть гарантированная работа. А там? Думаешь, тебя очень ждут? Да ты будешь там апельсины укладывать!
– Пускай апельсины! Зато я не буду чувствовать себя человеком второго сорта.
– Надо жить на родине! Как бы ни складывалась жизнь. Очень плохо, когда не понимают самые простые…
– А вы возьмите армян! – запальчиво возражает Павлик. – Они живут на родине, они в Азербайджане родились, а им учинили погром в Сумгаите! Их режут, насилуют – как в царские времена. И погромщики остались безнаказанными. Где же ваша справедливость?
– Погромщиков надо наказать! Но не кучка подонков представляет азербайджанский народ.
– Ой, ну хватит! – Нина со страдальческим выражением прижимает пальцы к вискам. – Надоело, надоело, эти вечные споры, ну сколько можно! Справедливое или не справедливое общество, а больше жить здесь я не хочу! И все!
Возникает молчание. Только слышно, как норд упорно ломится в окна.
– Ба-а, – ноет Олежка у меня под рукой, – ба-а, а что такое погром?