гостиница
Дочь консьержки, Марина, боялась одного: задохнуться, хотя в их комнатенке всегда были распахнуты окна, по улицам гулял ветер, и астма ей не грозила. Может быть, сетка улиц не давала ей вздохнуть, одинаковые дома, перекрестки, точь-в-точь похожие один на другой. Но она выросла на этих улицах и вряд ли замечала их. Вселенная была составлена из одинаковых кирпичиков. Лужи в неровностях асфальта отражали подошвы прохожих.
Юноши и девушки города ставили на кон одиночество, ходили на танцы, бродили по площадям, толклись в подворотнях, кричали прохожим: «Полюби меня!», – ожидая, что их оттолкнут. И Марина надевала берет, короткую юбку, отправлялась на поиски обид и унижений. Мать провожала ее долгим взглядом перед тем, как заступить на дежурство. Она работала в гостинице, которая в то же время служила общежитием для иностранных студентов и тех, кто приезжал в командировку на месяц, а то и больше. Должность ее была «ночной администратор». Иногда ее называли просто-напросто «вахтерша», но она это слово не любила. Предпочитала: «консьержка» (в этом было что-то иностранное). Потому они с дочерью могли жить в сухой и светлой, хотя и полуподвальной, квартирке в торце гостиницы. Окна выходили во двор, и потому ничьи ноги не топали перед стеклом, только иногда бродячий кот заглядывал с любопытством, и один раз, во время сильной грозы, вода перелилась через подоконник.
Мать чувствовала свою вину за то, что, возвращаясь со службы под утро, проспала все детство Марины и должна была проспать ее юность. Когда дочь приходила из школы, мать пыталась поднять веки, но свинцовая усталость снова сдавливала их. Только вечером, выспавшись, мать бывала веселой, когда прилаживала перед зеркалом шиньон и густо, как было модно в дни ее молодости, подводила глаза. Каждая ночь обещала новых постояльцев. Взгляд матери скользил по лицам новоприбывших: ночные тени касались ее и позволяли мечтать; потом двигались дальше, исчезали.
Марина тоже пыталась заглянуть в зеркало, и мать вздыхала оттого, что дочь некрасива – но Марина пыталась переиграть судьбу, сдвигала берет на одно ухо, надевала высокие каблуки, шла на танцы и отплясывала так лихо, что все ахали (и всегда знала, что рано или поздно произойдет что-то невероятное). Телом она делала неприличные движения под музыку, но душа ее была совсем невинна.
Однажды ею был очарован мужчина с усиками. Когда музыка стихла, он долго жаловался Марине, что жена ушла к другому, взял телефон, позвонил через несколько дней, пригласил в кафе. И Марина, задыхаясь в трубку от радости, спросила: «Ты меня помнишь?» На что он ответил: «Конечно, дуреха», – и ей так стало приятно оттого, что он помнит и что они настолько, до «дурехи», уже близки. Встретив ее, он похвастался, что учился в одном классе с известным киноактером (который тогда еще не был актером и часто был бит этим мужчиной, тогда еще без усиков). Об ушедшей жене говорил мало, ему хотелось шуток, легкости; смеялся странным старчески смехом: кхе-хе, кхе-хе-хе! Марина чувствовала горячий кофе на губах и спешила их облизать. Ей хотелось, чтобы собеседник поцеловал ее.
Они должны были созвониться и опять увидеться, но жена вернулась, и потому свидания не произошло. Когда мать уходила на работу, Марина билась головой о стену, а потом губкой стирала капельки крови со штукатурки. Через месяц она увидала на улице кого-то с похожими усиками. Если это действительно был тот самый, то он не узнал ее – но и она не уверена, что это был он.
Как воин в битву, она продолжала ходить на дискотеку. Натягивала колготки в сеточку, кожаную юбку, красила губы, прыскалась духами, шла с надеждой и жаждой, которую ничто в мире не смогло бы удовлетворить. Молодость, как далеки от меня твои надежды, твои костюмы и твое отчаяние.
Она сказала матери: «Вчера я танцевала с индейцем». – «А, знаю – ответила та. – Он живет в сто пятом».