54. ПО-СОБАЧЬЕМУ
Не та, не та столица…
А было время, какая соблюдалась конспирация!
Пол-на-я.
Тайные пустые квартиры в неведомых большинству районах – дико зеленых, даром что центральных.
Злобные, но вышколенные консьержки, никогда не ошибавшиеся в том, кому задать вопрос, кому – не надо.
Запретные плоды советской цивилизации: то магазин в глубине двора, набитый чем хочешь, включая – страшно подумать! – сырки, глазированные в шоколаде, то кофейня с натуральным – прямо над стойкой написано! – крепким кофе, то газетный киоск с открытками – болгарскими, не какими-нибудь, – на которых хочешь Беата Тышкевич, хочешь Элизабет Тейлор, а хочешь и Жан Маре собственной персоной!
Скромные плоды цивилизации западной: биковские зажигалки, швановские шариковые ручки, жвачки-риглей, кёльнишес вассер «4711», шоколадки-тоблерон… красота-кто-понимает.
Бывало, скользнешь в подворотню – и поминай как звали: загулял! Причем и денег больших не надо: совсем другая жизнь – а за те же копейки. Когда двадцать семь, когда тридцать две, когда восемьдесят, значит, копеек. Женщины без возраста в мехах, представительные мужчины в дубленках. «Волги», «шкоды»… изредка – одинокий «траби». Попьешь пивка с соленым арахисом, поглазеешь вокруг, побродишь дотемна под газовыми фонарями…
Твоя Москва!
А тут ведь – сплошное предательство и скотоложество! Все взгляду открыто, да чужое: и москвичи, и гости столицы прямо повсюду шныряют, окончательно уже границы стерлись. Им что тайная улочка, что явная – один хрен… ишь, идет – пальто по земле волочится, плечи весь тротуар закрыли: кум королю, брат министру! А ведь быдло быдлом – собачье мясо за говядину где-нибудь на Преображенке продает. Но идет-вышагивает, гадина… – вон к «шевролю» подошел: старенький «шевроль»-то, а «шевроль»! И на бывшей секретной улице припаркован – тут, помню, парикмахерская для «своих» была: постригут – и египетским «Айсбергом» с французскими наклейками побрызгают: за-а-апах…
Мордвинов опять вздохнул: «Не та, не та Москва…» – и с ненавистью посмотрел на пустой пьедестал в центре Лубянской Дзержинки: хоть бы эстетики ради кого-нибудь водрузили!..
Ему отсюда в сторону Солянки надо было – эх, любил он раньше этот маршрут: шагаешь – ни души кругом, одни коммунисты на ответственную работу спешат. Кого ни встретишь – не сомневайся: коммунист. Приятное место. А другим там делать было нечего, да и опасались многие приближаться – потому-то и была там заповедная, стало быть, зона: войдешь на территорию – гуляй не хочу. Бродвей, Шанз Элизе… другой мир! Отсюда и пути во всю потаенную Москву вели, да и не только в Москву: прямой дорожкой куда угодно добраться можно было – хоть в Белград, хоть в Рим, коли охота есть! Это благоверная его по Европам теперь все на самолетах да на поездах, а ему самому тогда никакого транспорта не требовалось: ррраз – и пожалуйте: Злата, что называется, Прага.
Э-эх… куда все девалось! Сегодня это территория скучная, административная – и совсем уж непонятно кто на ней обосновался. Хоть и самого Рафалова возьми: имя – известнее не бывает, а откуда взялся – поди разбери. Иные говорят: да он всегда, дескать, был… только какое же там «всегда», если лет десять назад о нем и не слышал никто!
Рафалов встретил его в пустой комнате-для-переговоров: стол и два стула… словно Мордвинов не уважаемый человек, а арестант какой-нибудь! На Рафалове форма – Мордвинов первый раз его в форме видит: нехороший знак. Даже на звезды не смотрит: страшно убедиться…
Ни здравствуй, ни садись – как хочешь, так и понимай.
– Не сбывается прогноз-то Ратнеровский, Владимир Афанасьевич?
– Сбудется… Бог даст.
– Вы не в религию ли ударились, вроде президента нашего многострадального? А прогнозу когда ж теперь сбыться… другой век на подступах, Владимир Афанасьевич. Или Вы часов с Еленой Антоновной не наблюдаете?
И сведения у них не обновляются, выходит: какая теперь Елена Антоновна, когда она предала его так, как злейший враг не предаст.
– Наблюдаю, ясное дело, – усмехнулся Мордвинов. – А до другого века год почти еще… авось, и выровняется все, как ожидалось.
– Кем же ожидалось-то, мил-человек? Ратнером, выходит, одним и ожидалось. Но нам ведь не ожидания его, требовались, а точное чутье.
– Да точного чутья не может быть у нас в стране… Вам ли не знать?
– Что мне знать, чего не знать – дело сугубо мое, Владимир Афанасьевич, личное. Я прогнозов геополитических не составляю, с меня какой спрос? А вот наверху обеспокоены все: страна в прямо противоположную сторону идет, заграница со смеху помирает, самолеты падают, люди нужные гибнут… вот как оно получается, Владимир Афанасьевич.
Да понятно, что хреново получается… тут и говорить нечего! Сейчас бы сдать этого Ратнера со всеми потрохами: полное ничтожество, дескать… да – глупо: сам ведь он кандидатуру Ратнера утверждал. Нет чтобы Устинова, Устинов тогда еще крепкий был дед, или, вон, Струнка предложить… – так бес имя Ратнера на ухо шепнул! Бес и Коля Петров: ведь вот не полюбил же Мордвинов Колю с первого взгляда – и было, получается, за что.
– Я только напомнить хочу, – вяло вступил Мордвинов, – что Ратнер же считался соответствовавшим национальной идее, вот и…
– Вы национальную идею, Владимир Афанасьевич, не трогайте, не Вашего она, мил-человек, ума дело. Тем более что национальная идея правильной оказалась: ничего, что не пошел народ в ту мистику – в другую мистику пошел, в православную! Не один ли черт, Владимир Афанасьевич? Так что нам раскаиваться, вроде как, и не в чем, а вот Вы-то раскаиваетесь?
– Да в чем же мне-то раскаиваться, помилуйте? Я работу свою не сам нашел: поставили на ответственный участок, так я, что ж… верой и правдой, как говорится, никаких претензий столько лет!
Тут Рафалов ни с того ни с сего перестал быть добреньким и как заорет:
– А в том Вам раскаиваться надо, что ответственный участок этот Вы завалили, понятно? Что по старикам безвредным лупите – по Крутицкому, по Устинову, а Ратнера на волю гулять отпустили, понятно? И в то самое время, когда наказать его давно пора, он цветет махровым цветом и с бывшими союзными республиками амуры крутит. Слыхали, что Ратнер филиал академии своей гребаной открывать надумал? Не слыхали! Зачем на свете живете? Зря живете, только небо коптите.
– На какие же он деньги…
– Да уж не на наши с Вами, Владимир Афанасьевич. На дикие деньги… диких денег теперь навалом, Вам ли неизвестно! – Рафалов походил по комнате. – Сворачивать мы Ваш институт надумали. И то уж долго агонизировал. Стоит дорого, а пользы никакой.
– Как же… как же – никакой, когда… пятьдесят пять сотрудников… пятьдесят пять параграфов…
– Вы бредить-то кончайте тут у меня, – приструнил его Рафалов. – И чего Вы занервничали, когда нам с Вами так и так на пенсию пора?
– Нет, ну а все это сооружение… весь кадровый состав… – чуть членораздельнее обозначил проблему Мордвинов.
– Это все не пропадет, Владимир Афанасьевич, и врагу не достанется. Перепрофилируем – и опять в дорогу.
– Так меня-то… без меня?
– А Вас – на заслуженный отдых.
Ага. Институт, значит, не сворачивают – это его одного, Мордвинова Владимира Афанасьевича, сворачивают. За столько лет безупречной работы!
Видимо, последнее предложение он произнес вслух.
Рафалова именно оно больше всего и разозлило:
– Так вот и дело-то в том, что небезупречной, мил-человек! Перед институтом задача какая поставлена была, а?
Рафалов ждал.
А Мордвинов изо всех сил соображал, что сказать в ответ на вопрос, но в голове его только одиноко топорщилась часть бесхозной фразы: «…как в мирное, так и в военное время…»
– Как в мирное, так и в военное время… – произнес он и умолк, в первый раз осознав: он понятия не имел, какая задача была поставлена перед институтом. Институту, вроде, полагалось собирать людей с гиперразвитыми способностями и исследовать эти способности, а вот для чего… не для нужд же народного хозяйства! Было, конечно, у Мордвинова подозрение, что людей таких, с гиперразвитыми способностями, институту следовало «обезвреживать»… гм, выводить из строя, но представить себе, что это и есть та самая задача, он всегда внутренне отказывался – он и теперь отказывался, и никакая сила не могла бы заставить Мордвинова озвучить свои подозрения. Ибо не умел он сырье – хоть и человеческое сырье – зря разбазаривать.
– Так что насчет задачи, Владимир Афанасьевич?
– Мне это… мне это не положено было знать, – выдавил из себя Мордвинов. Выдавленное некрасиво повисло на губах.
– Интересно, – сухо произнес Рафалов, стараясь не смотреть на выдавленное. Он нарочно подождал долго – минуту или даже две – и только потом добавил: – А кому же, если не Вам, это знать-то полагалось? Вам и полагалось, Владимир Афанасьевич. Только Вы свою задачу в том видели, чтобы институт содержать, деньги под него выколачивать, неплохую зарплату получать да сотрудников ублажать… мелковато! Недаром, значит, возникли сомнения в состоятельности Вашей, недаром на последнем совещании в министерстве было сказано, что не креативный Вы человек. Но оно и понятно: старая школа, Владимир Афанасьевич. Исполнитель Вы, конечно, прекрасный, но время исполнителей прошло.
– Мне сколько доработать дадут? – напрямую спросил Мордвинов.
– И формулируете Вы в лоб, – вздохнул Рафалов. – Старым казачьим способом. Да работайте пока, до новых распоряжений.
– Сколько? – уперся Мордвинов.
– Ну, сколько… месяц, два, три – сколько Вам надо, мы ж не звери!
– Полгода, – влепил Мордвинов.
– Сказано – сделано, – неожиданно согласился Рафалов. – Значит, до ноября. Вот и договорились.
До ноября… До ноября… До ноября. Больше ничего не осталось в голове Мордвинова.
Он вышел «на территорию» – территорию скучную и административную, как его старая жизнь. Глаза бы мои этой территории не видели! Ничего тут не узнать больше: где Бродвей, Шанз Элизе… другой мир, заповедный край, куда оно все теперь подевалось? А ноги, по старой памяти, уже повели его налево – была там крохотная одна безымянная забегаловка: хватанешь грамм пятьдесят «Джонни Уокера», с Катенькой за стойкой потреплешься и – через маленький зальчик, к задней двери, а там…
Нету, конечно, никакой забегаловки, никакой Катеньки, никакой задней двери. И никакого «там» больше нет – только «здесь» есть. Стекло тонированное, трава искусственная, шумные красные пиджаки, болтливые шелковые галстуки и, как их, визитки… барсетки, в разные стороны растопыренные. Люди на карликов похожи – которым любая одежда велика. На кого ни посмотришь – масса тряпья болтается, а человека – че-ло-ве-ка! – не видно почти… И домов каких-то нелепых понастроили: вроде прозрачные, но что в них – хрен разглядишь: все переливается, отсвечивает, плывет. Время, значит, такое… креативное! А мое время не креативное было, и оно прошло… это когда же, получается?
Мордвинов попал в странный некий район – незнакомый. Стоял перед ним терем… теремок – не низок, не высок, как полагается. Вроде, трехэтажный, а вроде, и нет! Непонятная такая архитектура: плоскости не там, где надо, пересекаются, а там, где пришлось. И теремков таких чертова прорва вокруг: друг от друга мало чем отличаются, но спутать трудно… – причем каждый теремок того и гляди в облака улетит, вот ведь креативные строители постарались! Дальше – дворы не дворы… угодья, скорее, а за ними – склады, бесконечные складские помещения, ангары – на целый километр каждый. Мальчонка пробежал – стащил, наверное, где-нибудь чего-нибудь.
– Эй, малец!
А тот возьми да и образуйся рядом – чумазый, оборванный… бездомный, небось.
– Как место-то это называется?
– Раменское, – говорит.
– Я те дам «Раменское», бандит ты малолетний! Думаешь, не знаю, сколько до Раменского… когда я и шел-то пятнадцать минут всего?
– Откуда шел, дяденька? – А ближе – боится, не подходит.
– Да от Китай-города, откуда!
Мальчонка почесал грязную ногу, подумал.
– Нет такого города.
– Я те дам «нет»!
А мальчишка уж и свистит, что твой казак-разбойник. И – откуда ни возьмись – несутся, значит, вдоль ангаров такие же, как он: кто постарше, кто помладше, глаза горят…
Когда Мордвинов очнулся, ничего при нем не было – вообще ничего, даже и пиджака не было. Брюки, слава Богу, остались с вывороченными наружу карманами – и рубашка, только порванная: карман на груди болтается. Грамотно ребятки поработали… А вот ботинок нету на ногах – носки только. Ну, и чего делать теперь? Ух ты… сзади-то вся голова в крови запекшейся: хор-рошенькое дело. Понятно, чем-то по башке огрели, чтобы сознание потерял. Только не особо поживились детки: сколько-то тысяч поганых в бумажнике лежало, а документов с собой Мордвинов сроду не носил никаких. И портфелей или сумок там… визиток-барсеток, чтоб их, с пустыми руками целую жизнь проходил: все, что нужно – в карманах, а нужно – немного.
Так-так-так… посмотрим тогда, куда это мы попали – и, главное, как это мы сюда попали, товарищ Мордвинов, Владимир Афанасьевич? Шли себе, значит, шли – и вот тебе раз… не узнаем родной столицы? Новое, значит, время – новые тайники, или как тут у вас? Небось, и тайники креативные – вроде самого времени? А мое время, говорите, прошло?
Вот я вам покажу сейчас, как оно прошло!
И – зашагал Мордвинов, чеканным военным шагом зашагал: вперед и вперед, как учили. Плевать, что у них тут ангары, плевать, что лабиринт, – принцип-то старый, знакомый: один временной срез от другого изолировать! Он вам не лох какой-нибудь, он в свое время из существующей Москвы в несуществующую и обратно только так ходил – смеясь над чайниками, которые у какого-нибудь незнакомого перекрестка глазами хлопали и глазам – не верили. На сто восемьдесят градусов разворачивались – и давай отсюда: дескать, чур меня, не было здесь никакой улицы, не должно быть, а значит, и нет! Он-то, Мордвинов, эту Москву сразу понял: коварный город, да только не для таких калачей тертых, как он. Его-то уж Москве заморочить не удавалось, он все ее хитрости за версту видел и твердо знал: есть седьмая улица Соколиной горы – значит, и шестая есть, не на того напали… И – находил шестую, и гулял по ней, как у себя дома: ишь, говорил, чего надумали: его, Мордвинова, от всех земных благ изолировать – врешь, не обманешь! Уж если тогда – всей этой секретной громадой – не обманули, то теперь-то – новыми райончиками нарождающимися – и подавно.
Мордвинов протискивался между ангарами, проползал на животе какие-то бесконечные трубы, расковыривывал кровоточащими пальцами трещины, раскидывал завалы камней… Стиснув зубы и вращая глазами, он ломился из этой новой теремочной Москвы без окон, без дверей, давя ступнями в носках всех мышек-норушек, лягушек-квакушек, сильными руками сворачивая шеи петушкам-золотым-гребешкам и разрывая на куски лисичек-сестричек, волков-зубами-щелков… и кто тут еще у вас поселился в этой вашей Москве, снова огородившей себя и от общей, и от моей Москвы!
И – никакого мне чтоб тут Раменского!
Через несколько часов, ближе к вечеру, Мордвинов вышел в знакомые места – вышел возле Казанского, у киосков, и победоносно сверкнул глазами назад: видели, дескать? Наша взяла! Он даже не очень отличался от обычных тут нищих и бомжей: подумаешь, рваная рубаха в крови да болтающиеся лохмотьями штаны! Видавшие виды менты и ухом не вели – проходя сквозь него, слово он призрак, и в упор его не замечая. Слава Богу, на метро можно было не ехать – пешком доковылял Мордвинов до дома на Немецкой улице, ввалился в подъезд, потребовал запасные ключи у полуобморочной консьержки («Владимир Афанасьевич… дорогой, кто же Вас так?») а, войдя в пустую свою квартиру, бросился на ковер в прихожей и завыл.
По-собачьему.