18. СЕЙЧАС ПЕРЕСТАНЕТ
Часы в прихожей показывают полдвенадцатого. Деда Антонио нет дома.
Из вазы на столике в прихожей торчит свернутая в трубочку записка: так работает домашняя почта.
«Вышел пройтись. А то тебя долго нет, и от этого тревожно. Дед».
Лев присел на маленький детский стульчик в прихожей: стульчик стоял здесь с момента появления Льва в квартире деда – и дед Антонио стульчик убирать не хотел. «Ты всегда будешь садиться на него – и становиться шестилетним львенком. И опять все понимать – с этого стульчика».
Лев прикрыл глаза, равнодушно ощутив теперь уже привычную резь под веками.
Станет он сейчас шестилетним львенком? Смотри-ка… стал!
– Дед Антонио, почему бабушку звали «змея»?
– Бабушку звали «змея», потому что она умела свиваться в кольцо.
– А почему говорят, что она «пропала»? Как это – «пропала»?
– Никто не знает как, Лев. Пропала – и все. В этой стране, видишь ли, люди иногда пропадают…
– Дед Антонио, почему ты меня «львенок» зовешь?
– Ты же пока еще не большой лев и мало что можешь…
– А большой все может?
– Конечно, все. Он царь зверей.
– Каких зверей?
– Всех. Вообще всех зверей.
– И людей?
– Про людей – не знаю.
Лев хорошо помнил этот разговор. И пришедшую после него легкость: когда-нибудь я все смогу. Ничего, что пока не все получается: настанет время – и я смогу. Интересно, оно уже настало, это время, – или я до сих пор львенок? «Львенок», – сказала Вера. Значит, пока львенок. Я не могу сделать то, что было сегодня, не бывшим. Жизнь линейна – и прошлое неотменимо. На то и существует история, чтобы документировать неотменимость прошлого. Именно поэтому я не люблю историю. Иван Грозный никогда не станет Иваном Кротким. Пушкин никогда не застрелит Дантеса. Революция пятого года не победит никогда. Вот и все, что нужно понять. И никакой лев, никакой царь не может изменить того, что уже случилось. Настоящая сила не там, где влияют на будущее, – настоящая сила там, где меняют прошлое. Где Иван Грозный становится Иваном Кротким, Пушкину удается застрелить Дантеса и революция пятого года торжествует. А историческая необходимость… исторически необходимо только одно: чтобы добро побеждало зло. Но за это у нас, слава Богу, отвечает грамматика: предложение «добро побеждает зло» справедливо всегда, оно в обе стороны справедливо. Так что история может не волноваться.
Он встал со стульчика и направился к двери. Маршруты деда Антонио были ему давно и хорошо известны. Но сейчас это знание не нужно Льву, потому что дед Антонио ушел в никуда. Такого маршрута не знал Лев – и просто пошел как пошлось… пошлось – налево.
Он направлялся в прошлое деда Антонио – в совсем недалекое, правда, прошлое… сколько? – час назад, полчаса назад дед, должно быть, шел здесь. Или не шел? Какая разница – шел, не шел! Впервые за весь этот невыносимо длинный вечер Лев улыбнулся: если дед Антонио и не шел здесь, то что мешает Льву изменить хотя бы это, ближайшее к нему, прошлое? А каким образом… да вот каким: берется, значит, желаемое событие – и назначается прошлым. Берется смертоносный выстрел Пушкина в грудь Дантесу, в самое сердце, чтоб не мучился, – берется и, стало быть, назначается фактом. И Дантес падает на снег у Черной речки, а Пушкин…
Времени на то, чтобы разбираться с Пушкиным, который отныне жив и невредим и должен, получается, создать великое множество новых бессмертных произведений, у Льва не было – Лев шел по пути деда Антонио или по тому пути, который назначил «путем деда Антонио». Надо постараться не думать, надо постараться стать собакой: собаку нюх ведет, а не мысль. Чтобы не думать, он про себя принялся повторять – в такт быстрым шагам по февральскому снежку: деда, деда, деда, деда… Голова сделалась пуста, и слово «деда» сначала расчленилось на слоги – де-да-де-да-де-да-де-да, – а потом слоги эти потеряли всякое значение и могли быть теперь заменены любыми другими, скажем – при-бе-жа-ли-в-из-бу-де-ти-тя-тя-тя-тя-на-ши-се-ти…
Скоро от детей этих совсем не стало покоя, и Лев побежал. Он бежал по какому-то незнакомому двору, по обеим сторонам которого тянулись проволочные заграждения – сети! – образовавшие узенький коридор. По коридору этому и бежал Лев, отбиваясь от надоедливых детей… – пока сети наконец не вытолкнули прямо перед ним мертвеца: дед Антонио, белый от встречной поземки, медленно брел в направлении к нему. Казалось, дед ничего не видел, но, дойдя до Льва, остановился и отчитался:
– Я не знаю, жив ли я на данный момент.
– Ты, слава Богу, жив, – выдохнул Лев и прижал холодного деда Антонио к себе. – Только ты очень заснеженный.
– Я заснеженный артист республики, – сказал дед и улыбнулся.
Они насилу выбрались из этого проволочного двора: ни тот ни другой не помнили, как очутились тут. А когда выбрались, дед уже знал все подробности этого дня – все, кроме встречи с Леночкой, только так и не говорил пока ничего. Вдруг сказал: яблоко хочешь? – и протянул Льву яблоко.
– Поздно, – крутя яблоко в руках, полуулыбнулся Лев. – Грехопадение произошло уже… Дед Антонио, говори что-нибудь, наконец!
– Что ж говорить? – развел руками тот. – «Грехопадение»! Ну и словарь у тебя… твое преосвященство! Что говорить-то мне?
– Ну… как все дальше теперь будет!
– Поживем – увидим, – буднично сказал дед Антонио.
Лев подождал еще чего-нибудь, но ничего больше не получил. Кроме короткого вопроса:
– Так Вера одна там сейчас?
И они – на такси, которое дед Антонио мгновенно выколдовал из темноты, – поехали к Вере: 8-я Песчаная, дом 9, квартира 10… а-риф-ме-ти-че-ска-я про-грес-си-я.
– Восьмая Песчаная? – с усмешкой в голосе спросил шофер. – Ну, садитесь. Там разберемся.
И – разобрался: опытного таксиста выколдовал дед Антонио. Правда, ехали чуть ли не в два раза дольше, чем на автобусе.
Вера открыла дверь, даже не спросив, кто там. А увидев Антона Петровича, вздохнула настолько явно счастливым вздохом, что Лев просто остолбенел на пороге. Между тем Антон Петрович уже бросил на спинку засаленного плюшевого кресла щегольское свое пальто с бобровым воротником, осмотрелся по сторонам, сказал: «М-да… невесело тут жить» – и, взяв Веру за руку, повел ее в кухню.
– К чаю у нас что? – услышал Лев, все еще стоя в прихожей.
– Торт… правда, начатый уже, – прошелестела Вера.
– Закончим, – пообещал дед Антонио. – Ставь чайник.
– Он вскипел только что, опять… Я ждала вас все время.
Антон Петрович сразу уселся за стол и, отхлебывая из огромной чашки, которую сам же в буфете и нашел, принялся за торт – словно за этим как раз и явился… во втором-то часу ночи. Глядя на него, Вера вдруг сказала:
– Какое счастье, что Вы есть! Какое счастье…
– Садись. – Дед Антонио подвинул к ней стул. – И ты присаживайся, Лев. Чего вы оба выстроились тут передо мной? Я же вам не генерал… я вам… этот, как его, заснеженный артист республики.
– Заснеженный… – повторила Вера и улыбнулась.
– Ну не идиот ли, прости Господи, все эти почетные звания придумывает! Не может человек быть «заслуженным», никак не может – он только заслужившим может быть… причем не заслужившим вообще, а заслужившим что-нибудь. Скажем, заслуживший пинок под зад… артист республики – извините, конечно, за выражение. «Заслуженный»! Как будто я подарок какой-нибудь – заслуженный кем-то…
Помолчали.
– Антон Петрович, – совсем тихо сказала Вера, – Лев не виноват ни в чем. Это я… я одна.
– Ве-е-ра, – нахмурился Антон Петрович. – Я же вас не судить пришел, Бог с тобой. Я вас утешать пришел: сказать, что дураки вы, мол… и все такое.
– Нет, нет, Антон Петрович, Лев тут совсем ни при чем! – Похоже, она давно приготовила свою речь, и надо было дать ей возможность эту речь произнести. – Лев даже не догадывался, какая я… могу быть. Он в гости пришел, он не знал ничего! Лев ведь меня не любит, это я его люблю – вот и… вот и получилось так, Вы простите меня. Не «простите», конечно… глупо так говорить, я знаю, что нет мне прощения, но Лев – он такой волшебный… таких даже не бывает: как будто Вы его сами… из воздуха… как голубя! Что-то я не то говорю, но Вы только не перебивайте, пожалуйста, а то я запутаюсь. Я и так запутываюсь… что за чем говорить: долго очень репетировала, почти четыре часа. А случилось вот что… я, Антон Петрович, вдруг стала как безумная и себя не узнала даже. Потом, Лев ушел уже, я пыталась вспомнить, когда ж это я раздеться-то успела, – и не вспомнила. Вспомнила только, что я со всеми простилась: с родителями, со школой, с жизнью… даже со Львом простилась и – вниз прыгнула. Я тогда уже все понимала, я понимала, что я делаю, что я это делаю. Понимала, а делала – словно не понимала. Все сознание ушло, только радость и страх остались. Радость потому, что все кончено уже было со мною… и ни о чем можно не думать теперь. А страх – что меня отец убьет, он строгий… он, в общем, животное – простите, что я так говорю, но Вы ведь с ним не знакомы. Он тут поблизости на секретном заводе работает и – наверное, от этого – пьет, и бьет маму, и мама тогда кричит – как я, когда она меня бьет, она еще хуже, чем отец бьет… больнее! Потому что отец руками бьет, а она обязательно чем-нибудь… даже один раз она меня сапогом била и каблуком попала вот сюда, над глазом… только Вы не волнуйтесь. Все равно она меня убить не может, она опомнится! А отец – он может, я знаю… он такой часто становится совсем темный, страшный. И я, когда это делала, то понимала: конец мне, всему конец. Но Лев не понимал, я видела! В нем ни страха, ни радости не было – удивление одно… изумление. Я-то уже сразу знала, что потеряла все, – я только потом опомнилась, когда он ушел, а я все повторяла… я точно не скажу, я приблизительно: о, как ты долго будешь вспоминать та-та-та-та, та-та-та-та-та-та-та, и в городах задумчивых искать ту улицу, которой нет на плане. И я понимала, что у меня ничего и не было никогда, – один французский был. Только вот… по-французски больше теперь мне не говорить, нельзя мне стало по-французски. Ну, это ничего, глупости, по-французски говорить и необязательно. Вот… и еще я сказать хотела, что, если отец ничего мне не сделает, а я ребеночка рожу, то, Вы не думайте, никто не узнает, что это от Льва. Я все для Льва сделать могу, но убить ребеночка не смогу, мне жалко очень… Я, честное слово, вот чем хотите клянусь, никогда Льва не выдам! Я же понимаю, что Лев не как все… мы. Что он не просто так на свет появился – жизнь свою прожить. Только вот… глаза ему беречь надо, а он забывает. Так что… так что Вы не ругайте меня, Антон Петрович, ради Бога.
Антон Петрович замотал головой так, что у него щеки запрыгали.
– Нет, девочка, нет, я… я защищать тебя буду! Святость в тебе…
– Не надо! – крикнула Вера и испугалась, что кричит. – Не надо, Антон Петрович, миленький, не надо так со мной, я не стою. Я боюсь, когда так…
– Святость в тебе, – угрюмо повторил Антон Петрович. – Ее ни в ком не осталось – в тебе только осталась. Ты ничего не говори родителям, ладно? Ты попробуй промолчать, а как живот видно будет – я тебя к себе заберу. И станешь ты со мной жить – до самой смерти моей. А Льва мы к маме отправим.
Насчет Льва дед Антонио пошутить хотел – видит Бог, только пошутить хотел. Не надо было так шутить, дед Антонио.
– К маме, к маме, – пропел он, чтобы как-то усугубить… и тем самым на нет свести смысл страшных своих слов.
Лев испуганно вскинул голову:
– Деда… так ты меня – от себя? Из-за этой вот…
– Что значит – «этой вот»? – собрался было срочно остановить его дед Антонио, но не успел.
– Из-за этой вот… кошки? Ну, вперед тогда, деда! Весело тебе с ней будет. На старости лет.
Вот, стало быть, и все.
Спустя три – три? – года разорвал, значит, Лев наконец серебряную паутинку. Крепкую серебряную паутинку в руках Антонио Феери. Паутинка лопнула со свистом – и под свист этот Лев пулей вылетел из комнаты.
– Львенок! – так дед Антонио не кричал никогда: он весь в крик ушел – ничего не оставив за пределами крика. И криком вышел – весь, потому что, когда, выкрикнув «львенок», снова открыл рот, слов во рту уже не было. Дед Антонио глотнул воздуха – немного, четверть глотка – и начал медленно крениться вбок, пока не почувствовал, что падает, и не ухватился за край стола.
– Антон Петрович!.. – Бросившись к нему, Вера едва успела удержать его от падения лицом вниз.
Она трясла деда Антонио, пытаясь вспомнить, где у них в доме нашатырный спирт, но тот уже пришел в себя и тихо попросил:
– Верочка, капли бы какие-нибудь – сердечные, валокордин или что…
Рюмка с каплями тут же и возникла перед его глазами, благоухая эфирными маслами, – дед Антонио легонько поцеловал на лету запястье Веры.
– Ой, что Вы, Антон Петрович… – смутилась та, но руки не отдернула. – Может быть, скорую помощь, а? Вдруг что-нибудь… совсем серьезное?
– Нет, лучше бы такси, – попросил дед Антонио и покачал головой: – Какой же я дурак, дурак старый… испортил все вам обоим! Но Вы умница, за Вас я покоен – и потом у нас с Вами уговор, правда?
– Правда, – солгала Вера.
Она долго стояла у окна, прижав к груди руки и как будто все еще продолжая видеть так долго плутавшее, но наконец нашедшее 8-ю Песчаную и теперь увозившее деда Антонио такси. Потом подошла к зеркалу и некоторое время смотрела на свое отражение, пытаясь представить себе, что беременна. Но ничего такого в зеркале не отразилось – отразились кожа да кости и сосульки волос…
– Кошка! – сказала она своему отражению и, осмотревшись по сторонам, деловито добавила: – Ну что ж…
А дед Антонио, полускрючившись на заднем сидении такси, ехал и с удивлением прислушивался к стуку сердца, которое то и дело сбивалось – словно забыло какую-то мелодию и, все пытаясь и пытаясь вспомнить, никак не могло найти правильного рисунка… останавливалось – и возвращалось к самому началу, где опять топталось на месте и опять ошибалось в количестве тактов.
– Ну чего, отец, плохо? – спросил шофер.
– Пройдет, – пообещал дед Антонио.
– А то! – заверил его шофер. – Ты не боись, я тебя как пушинку домчу!
И домчал-таки как пушинку – не тряхнув вообще ни разу и ни слова не говоря.
Пушинкою же взлетел дед Антонио на третий свой этаж, даже не подумав по дороге, что сердце – сердце, которое болело, – предпочло бы лифт.
– Львенок, прости меня! – крикнул он с порога.
Лев сидел на маленьком стульчике в прихожей. С открытыми глазами – воспаленными, распухшими. Уснул? Впрочем, крик деда Антонио он, скорее всего, глазами и услышал – глаза внезапно ожили, и бросились к деду Антонио, и прильнули к нему, и ввели его в гостиную, где дед Антонио сразу же не сел даже, а осел в кресло.
– Нехорошо тебе?
– Хорошо, львенок, хорошо. Теперь хорошо. Я так испугался, что… что уже не увижу тебя. Что никогда не увижу! – Он сделал несколько осторожных вдохов и сморщился от боли. – Прости меня.
– Да что ты, деда…
– Просто скажи: прощаю, мол, – и все.
– Прощаю, мол, – испуганно проговорил Лев. – Я врача вызову.
– Нет-нет, я сам, – одними губами попросил его дед Антонио и закрыл глаза.
На лбу его вдруг образовалось множество капелек. Лев стер капельки. Они были ледяными. Дед начал задыхаться.
Лев сорвался было к телефону, но замер на пути, пригвожденный к месту волной холодного воздуха: она примчалась сзади, от оставленного в кресле деда Антонио. Одним шагом перемахнув через эту волну, Лев громко сказал ей одно только слово: «нет» – и волна отхлынула. А Лев держал уже руки деда Антонио в своих руках – и руки деда Антонио были даже холоднее, чем – только что – ледяные капельки на лбу. И еще руки были безжизненными. Как это может быть… этого же никак не может быть, дед Антонио здоров, он на сердце никогда не жаловался, у него все хорошо, а сердце сейчас отпустит!
Сейчас отпустит.
Сейчас отпустит.
Сейчас.
– Деда, деда… – зашептал Лев, – деда, послушай-ка: во ку… во кузнице, во ку… во кузнице, во кузнице молодые кузнецы, во кузнице молодые кузнецы! Они… они куют, они… они куют, они куют, приговаривают, к себе Дунюшку приманивают: «Пойдем, пойдем, Дуня, пойдем, пойдем, Дуня, пойдем, Дуня, в огород, в огород, сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!» Слышишь, деда? Слушай, что я говорю тебе: во ку… говорю, во кузнице, во ку… во кузнице, во кузнице молодые кузнецы, во кузнице молодые кузнецы! Слушай, что я говорю: они… они куют, они… они куют, они куют, приговаривают, к себе Дунюшку приманивают…
Лев скандировал пустые эти, неизвестно как залетевшие в его обезумевшее сознание слова громким, страшным шепотом – скандировал с яростью, с нечеловеческим отчаянием, сжимая в такт случайному, но безупречному ритму руки деда Антонио, которые – не отвечали.
– Что? – вдруг открыл глаза дед Антонио, сердцем поймав настойчивое чередование ударных и безударных слогов.
Но Лев ничего уже не мог ответить на это «что»: не осталось у него сил – никаких. Ни единой силы не осталось. Кружилась голова, метались точки перед глазами – и знобкий липучий пот тек по всему телу. Он отпустил руки деда Антонио.
Дед Антонио потер грудь и вопросительно посмотрел на Льва – совсем, вроде, не понимая, что происходит и почему Лев такой потный.
– Голова закружилась, – отчитался Лев. – Сейчас перестанет.