13. ЧТО-ТО ОКОЛО ТОГО
Настоящий костюм, первый в жизни… Из-за костюма Льву не хотелось снимать куртку – любимую дурацкую куртку, добросовестно скрывавшую под собой это взрослое безобразие. Но куртку снять, конечно, придется. Снять – и предстать во всем своем смешном великолепии.
– Ой, Лев, забавный ты какой! – тихонько сказала Вера и одним пальчиком, причем совершенно безымянным, прикоснулась к светлой полоске на темном фоне.
Костюм шили в ателье, ткань выбирал дед Антонио – причем выбирал по принципу чего-бы-мне-самому-хотелось-шестьдесят-лет-назад. Лев не возражал: он был настолько против костюма как жанра, что… из чего сошьют, из того и сошьют – какая разница!
Сшили, стало быть, вот из этого вот…
Перебраться в костюм из джинсов – хоть и на один вечер – было для Льва все равно что перебраться из какой-нибудь Ялты на Северный полюс…
Он опасливо посмотрел на себя в одно из беспощадных зеркал театрального фойе: вот, дорогие мои, андерманир штук, фиговый вид – Лев при галстуке стоит. И скривился: на-кого-только-похож-господи! Видимо, он это вслух сказал, потому что Вера тут же ответила:
– На члена партии с семи лет.
– Тогда бы я в темно-сером был!
– Ну… на малоактивного члена партии с семи лет!
Юмор у Веры просто держись… у нее все просто держись.
Сам дед Антонио от нее без ума. Правда, до сих пор «толстушкой» называет – говорит, по привычке. А в Вере килограммов сорок всего от силы. «Но столько же и в первом классе было! – смеется Антон Петрович, а потом добавляет: – Причем одних мозгов килограммов на тридцать».
Насчет мозгов он определенно прав.
Сейчас, глядя на Веру-в-зеркале (серое платье нарочно грубой вязки, очки в тонюсенькой черной оправе), Лев был даже уверен, что она всего Бомарше в оригинале читала. Да и понятно, на французское отделение человек собирается. А он сам и «Безумный день» не осилил: дальше первой – первой! – строчки не продвинулся. Почему не продвинулся – дед Антонио вошел и стал про Маневича рассказывать, что тот умер. Рассказывал и плакал…
Странный дед.
Между тем «Безумный день» должен был вот-вот начаться, и Вера – спеша и сбиваясь – полушепотом досказывала Льву содержание первого акта. Лев делал вид, что слушает, но Веру не обманешь…
– Тебе неинтересно, – сказала Вера.
Неинтересно. Знала бы она, сколько всякого ему неинтересно и каких усилий стоит скрывать это от нее… Взять вот хоть и «Безумный день», на который народ с самого начала гастролей валом валит – это несмотря на то, что в Москве свой «Безумный день» показывают. «В каждом городе свой безумный день», – сказал дед Антонио. Но даже на этот, гастрольный, спектакль билеты только по блату покупаются…
у Ленки Завьяловой родителей блат, причем всем блатам блат: целый класс на «Безумный день», хоть и не московский, провести – серьезная штука.
Лев смотрел вокруг и пытался понять, откуда в Москве, в восьмидесятых, эта неумеренно горячая страсть к Бомарше? Что такое случилось, если парикмахер из итальянской провинции прошлого века вдруг сделался выразителем взглядов сразу всех современников? Льву было обидно за современников, именно чувство современности и унижавших в нем.
Пару дней назад он пытался объясниться по этому поводу на уроке литературы, но услышан не был – впрочем, как обычно. Тогда Игорь Ильич ни с того ни с сего битый час разглагольствовал о том, насколько Пушкин удивительно-современен. Но доказательств тому сам не предъявлял – требовал доказательств от учащихся: словно это они – а не он! – считали Пушкина удивительно-современным. Ну и ясное дело: все напрягались как могли, выискивая в произведениях несчастного классика всё новые и новые идеи, близкие-любому-из-нас. Когда очередь дошла до Льва, тот вдруг ни с того ни с сего сказал: «Может быть, уже достаточно доказательств? Как бы не получилось, что Пушкин современнее Вас, Игорь Ильич!»
И не то чтобы Льву так уж хотелось лезть на рожон – лезть на рожон ему никогда не хотелось. В сущности, он и сам не понимал, почему время от времени произносит те или иные слова. Не понимал даже, он ли их произносит… – слово вылетало само, вроде того не-воробья из пословицы, и ничего уже было не сделать. Он эту напасть с детства знал – было время, маленький совсем, даже спрашивал у всех вокруг: кто во мне сидит и говорит? Но постепенно убедили-таки его в том, что никто в нем не сидит и не говорит. И Лев перестал об этом спрашивать. Даже думать перестал, только кто-то все равно в нем сидел и время от времени говорил.
Вот и тут… сказал.
– Ты, Лев, другого мнения о Пушкине? – живо-преживо откликнулся Игорь Ильич.
Ну и интонация! Ему бы, Игорю Ильичу, самое место на Лубянке – на достойном каком-нибудь этаже.
– Да я вообще не о Пушкине, а о том, что… если современные идеи требуются, так чего их в прошлом веке-то искать? Вот у Вас, например, я уверен, современных идей гораздо больше, чем у Пушкина.
Видимо, как раз в таких случаях говорят: черт за язык тянет. Лев ощущает это почти физически: подходит черт, хватается лапкой за кончик языка и начинает тянуть… и тянет. Тянет-потянет-вытянуть-не-может. Кошмар.
На то чтобы сравнить себя с Пушкиным, у Игоря Ильича уходит некоторое время. Однако профессиональный долг все-таки заставляет его в конце концов отдать пальму первенства мертвому солнцу русской поэзии, и Игорь Ильич голосом приносящего жертву объявляет:
– Я же не Пушкин!
И в классе сразу становится очень весело. Первый раунд – за Львом.
Понятное дело, сидящие впереди уже развернулись в сторону Льва и смотрят с интересом: далеко ли он собирается зайти? Только в глазах Веры – сыро: она словно знает, что это все не Лев говорит – это все тот-кто-в-нем-сидит-и говорит говорит!
Не бойся, Вера, я как-нибудь выкручусь.
– Не Пушкин. – Лев не педалирует. – Но Вы живете в современности. И все мы в ней живем. А это значит, что… зачем нам за современностью куда-то ходить? Можно ведь просто какую хотите теперешнюю книгу взять…
Класс больше не хихикает.
Лев знает, что класс всегда выбирает меньшее из двух зол. И что меньшее из двух зол – это не он, Лев. Лев в классе – большее, главное зло. Чтобы восторжествовать над ним, класс готов даже на некоторое время объединиться с нелюбимым тут Игорем Ильичом: это он, Игорь Ильич, сейчас – меньшее из двух зол. Значит, на помощь Игорю Ильичу! Который, кстати, знает: класс не подведет, класс – сила.
А подать-ка сюда этого Льва!
– И кто же из поэтов, по-вашему, современнее Пушкина? – чувствуя под рукою плечо класса, игриво спрашивает Игорь Ильич.
– Да кто угодно! – принимает вызов Лев. – Любой Асадов, Тряпкин любой.
И опять весело в классе, только теперь Игорь Ильич веселится вместе с другими. Все изменилось, значит. И пяти минут не прошло, а соотношение сил уже прямо противоположное.
– Неизвестно еще, захотел бы Пушкин вообще нашим современником быть!
Это Лев сдался уже… раунд проигран. Да и вся битва проиграна. Во взгляде Игоря Ильича терпеливое сострадание – определенно по Игорю Ильичу Лубянка плачет! Или не плачет? Может, он как раз и есть оттуда – судя по репертуару реакций!
– А что уж такого плохого в нашей с тобой современности, Лев?
Ну, вот… к этому, конечно, все и шло: у Игоря Ильича к этому всегда все идет.
Не отвечай, Лев!
– Не отвечай, Лев.
Разве не сам он говорит себе это? Выходит, что нет, – раз все теперь уже смотрят на Веру. Между тем как Вера смотрит прямо перед собой – словно вовсе и не ко Льву обращается.
– Что такое… не расслышал? – с удовольствием переспрашивает Игорь Ильич.
Вера поднимает глаза. Она останавливает взгляд на Игоре Ильиче: долгий-долгий, кроткий-кроткий взгляд – и повторяет сказанное: как будто ее переспросили о том, который час.
– Не отвечай, Лев, – говорит она, глядя в самую душу Игорю Ильичу.
И Игорь Ильич вдруг отступает на один шаг… на два шага: к доске, значит, отступает, где ему и место.
Никто не смеется в классе.
Медленно идут восьмидесятые.
И кружится над партами черный ворон: кого заденет крылом – тот и его.
Лев молчит.
Потом, на перемене или после школы, Вере, конечно, придется несладко: Жорка Ганелия не преминет пропеть ей вслед: «Сэ-э-эрдцэ, тэбэ нэ хочется покоя!» Но сейчас – пролетел черный ворон, пролетел…
Черный ворон, я не твой…
– Тебе неинтересно, Лев.
Причем тут это? Ах, да… «Безумный день», гвоздь сезона, поход в театр всем классом. Нет-нет, почему же, Вера? Очень даже интересно… альтернативная-постановка-обязательно-надо-видеть, как же может быть неинтересно?
Лев улыбается Вере – виновато. И, чтобы получилось еще убедительнее, – открывает программку.
Фигаро, Альмавива, Розина…
Он не успел прочитать «Безумный день», но знает эти имена: Фигаро, Альмавива, Розина.
А источник информации… источник информации неизвестен. У этой информации нет источника. Как и у доброй половины всего того, что знает Лев. Фокус-покус!
Фигаро, Альмавива, Розина…
В классе Льва не любят… внуком Антонио Феери трудно быть. Сначала, маленькие еще, все требовали деда разоблачать… А как он шарики глотает – взаправду глотает и потом выплевывает? Или просто вид делает? А голуби у него живые – или чучела? Почему тогда такие тихие, если живые? Лев на вопросы редко отвечал… на половину он и сам-то не знал ответов. Пробовал, конечно, выведать у деда Антонио, да от него разве чего добьешься? Глаза страшные сделает да скажет: «Передай им, что шарики я взаправду глотаю, и потом, дома, они целыми днями в унитазе плавают, никак утонуть не могут!»
В общем, помалкивать Лев в классе старался – вроде, отстали на некоторое время. Зато потом, постарше уже, от самого Льва принялись фокусов требовать: разве тебя дед не учит? Быть такого не может! Хоть карточные-то фокусы знаешь? Их ведь любой дурак знает! Вот… хочешь, карту сквозь простыню научим протягивать? Обратную сторону ладони слюнями намочи да ладонь этой стороной на колоду – бух! Карта прилипнет, потом тащи ее под простыню, ладонь только не переворачивай: карта на той стороне простыни и окажется! Как – не знал? Ну, ты даешь, Лев!
Неужели дед Антонио тоже – слюнями?
Потом-то Лев, конечно, от деда Антонио кое-чего перенял да тайком рабочих тетрадок дедовых почитал, только одноклассникам этого мало: им давай, значит, чудес – да почаще!
Короче, и тут в конце концов неустойка вышла… нету у Льва дедова таланта фокусника и рук дедовых нет. Не ручной он львенок. А в классе, понятное дело, к этому как отнеслись…
– Ну и не надо… подууумаешь!
Так прямо и отнеслись: дескать, конечно, все-то он, этот Лев, знает и умеет, но, если не хочет, – пусть не рассказывает и не показывает. Обойдемся!
Сейчас, когда Лев в девятом, друг тут у него один-единственный – Вера. Правда, такой друг, что, может, всей школы стоит, только ведь и ей из-за него достается. Ишь-какая-цаца-на-колесиках… теперь уже забыто, кто именно это сказал, но «цаца-на-колесиках» так и продолжает катиться за Верой по гулкому школьному коридору. Хотя Веру-то за что не любить? Вокруг нее знаменитостей сроду никаких не водилось!.. А ты сам, Лев?
Фигаро, Альмавива, Розина…
Правы в классе: все-то он знает. Сначала кружится голова, кружится все сильнее и сильнее, точки перед глазами, а потом – ррраз! – и он… знает. Не все, конечно, это глупости, что все. Но иногда кажется, что гораздо больше, чем ему требуется.
Фигаро, Альмавива, Розина… голова начинает кружиться.
Сейчас откроется занавес – и Фигаро… Фигаро, Альмавива, Розина… Фигаро произнесет девятнадцать на двадцать шесть. Зачем он это произнесет – и что это значит? Ничего не значит. Ни-че-го – как и все остальное. «Девятнадцать на двадцать шесть», – было написано в книге, и дальше девятнадцать на двадцать шесть Лев не продвинулся: сразу умер Маневич.
Когда Льву было – сколько? – не то десять, не то одиннадцать-двенадцать, он иногда играл в одну игру… тайную. Возле метро играл: вставал у барьера и ждал, когда в толпе возникнет лицо, которое покажется знакомым. Тут важно было не вглядываться в лица, а просто равнодушно смотреть вниз – туда, откуда они всплывали: одно за другим. Вглядываться надо было потом, когда лицо знакомым уже показалось: как будто бы Лев знал этого человека.
Он вглядывался, вглядывался, и кружилась голова, и перед глазами мелькали точки, и становилось ясно: с человеком этим он действительно знаком – и даже видит какие-то, смутные правда, картины из его жизни.
– Здрасьте, Дмитрий Сергеевич!
– Здравствуй, здравствуй… – ответивший явно не имеет никакого представления о том, с кем только что поздоровался, но так и здороваются с детьми: не задумываясь.
– Всё по-старому? Настасья Федоровна до сих пор в Ленинграде?
О таких вещах надо спрашивать специальным голосом – равнодушным и взрослым.
– В Ленинграде пока, приедет через месяц… а ты кто же – чей же будешь?
– Да я Лев, не помните?
И – сбежать вниз по ступенькам метро, в подземный переход. И наблюдать с противоположной стороны, как, вконец растерянный, человек еще постоит у ступенек, а может быть, даже опять начнет спускаться вниз, потом махнет рукой: какая разница! И пойдет своей дорогой.
Совсем даже и не плохая игра, но рассказать о ней деду Антонио или даже Вере все равно что-то мешало… стыдность была в игре этой, стыдность и грешность, тогда, в детстве, еще не знавшие своих имен.
– Ну-ка, ну-ка, дорогой…
Сильно пахнувший водкой дядька схватил его за руку, словно вора, – и крепко держал. Лев трясся всем телом – правда, осознал это уже потом: заметив, что трясется.
– Ты чего трясешься-то, как овечий хвост… зовут тебя как?
– Лев…
– Хищник, стало быть. Только я ведь не знаю тебя, Лев. И ты меня не знаешь. А вот откуда тебе имя-отчество мое известно и как жену мою величают – это мы сейчас выясним.
И руку, выше локтя, Льву все сильнее жмет – того и гляди сломает. Притягивая Льва к себе, к пальто водочному, мокрому – лицом прямо к пальто.
– Отпустите меня, – кричит Лев. – Больно!
– Что ж ты над мальцом-то мудруешься, глаза твои бесстыжие? Не слышишь, больно ему?
Беленькая старушка, похожая на овечку, останавливается около них. Дядька ослабляет хватку – и, вырвавшись, Лев убегает в подземный переход. А потом долго смотрит с противоположной стороны улицы, как овечка учит дядьку уму-разуму. Кстати, на расстоянии дядька оказывается совсем не страшным.
Только все равно после этого Лев к метро не ходил больше. Кончилась игра. И даже забылось потом – ходил, не ходил? Это теперь вот вспомнилось, что ходил, вроде…
Если бы Льву снились сны, он сказал бы: может, и приснилось. Однако снов не снилось ему – открытыми глазами он по ночам, при свете лампы, видел вокруг себя то же, что и наяву, но как бы в перспективе… и потому Лев даже не знал, спит ли он когда-нибудь вообще. Или, наоборот, он спит всегда?
Фигаро, Альмавива, Розина…
Занавес уже открыт. На сцене Фигаро, обмеряющий пол.
– Девятнадцать на двадцать шесть, – говорит Фигаро и, выпрямившись, бросает взгляд на Льва. В шестой ряд, на девятое место – точно. И взгляда не отводит.
У Льва начинается совсем легкий озноб. Он отодвигается от Веры, чтобы та, не дай Бог, не заметила.
Впрочем, Вера давно уже в Севилье – или где у них там все это происходит. А Фигаро, похоже, еще тут. Правда, он перестал смотреть на Льва в упор, но то и дело вскидывает глаза, словно проверяя, на месте ли тот.
И в глазах Фигаро – вопрос…
Сюзанна. Доказывать, что у меня есть на то причины, значит допустить, что у меня может не быть их вовсе. Послушный ты раб моих желаний или нет? – произносит Сюзанна.
«Чушь какая-то», – думает Лев.
– Чушь какая-то, – говорит Фигаро.
Пока в зале недоумевают трое: Фигаро, Сюзанна и Лев. Сюзанна смотрит на Фигаро, Фигаро – на Льва. Лев смотрит на Веру. Но Вера в Севилье.
Сюзанна. Интрига и деньги – это твоя область.
Фигаро молчит, не сводя глаз с девятого места в шестом ряду. Чего он ждет? Лев не читал «Безумного дня», только одну строчку читал: «Девятнадцать на двадцать шесть»… Так что единственное, чем он может помочь, – это девятнадцать на двадцать шесть…
– Девятнадцать на двадцать шесть, – повторяет Фигаро.
Сюзанна улыбается вынужденной улыбкой. Вынужденная улыбка отдаленно напоминает добровольную и принимается публикой без колебаний. Да и откуда бы взяться колебаниям? Фигаро только что обмерял пол.
Сюзанна пытается проследить взгляд Фигаро и найти того или ту… но тут же и отказывается от своей попытки: зрители сидят слишком плотно. Тогда, набрав воздуха, она делает еще один шаг вперед – практически на цыпочках.
Сюзанна. Графиня проснулась. Она очень меня просила, чтобы в день моей свадьбы я первая пришла к ней.
Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
Наиболее смекалистые в зале уже фыркают, разгадав, что где-то-тут-должно-быть-смешно: неоднократно повторяемая реплика призвана начинать смешить с третьего раза. Те, кому пока не смешно, стыдливо косятся на фыркнувших, за которыми они уже не успели. Но любая следующая реплика Фигаро, можно не сомневаться, откликнется хохотом в зале.
В глазах Сюзанны слезы: впечатлительная душа, актриса…
Сюзанна. Пастух – говорит – что – это – приносит – счастье – покинутым – женам.
Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
Хохот в зале. В принципе он мог бы быть и потише: совсем ведь не обязательно так остро чувствовать юмор. Однако что ж… прием явно достиг цели.
Аплодисменты. Редкий случай: почти сразу после начала спектакля.
Льву становится жутко. Прошедший было озноб опять уже здесь: не начать бы зубами стучать… Быстрый взгляд на Веру – смеющуюся и аплодирующую. Впрочем, Вера как раз смекалистая. Театральный завсегдатай. Одна из тех, кто раскусил прием еще с третьего раза.
Господи, что делать…
Сюзанны почти не видно: она слилась с кулисой, стала одной из ее складок. И складка эта пытается что-то прошелестеть.
Сюзанна. Чтобы я целовала сегодня моего возлюбленного? Вот тебе раз! А что скажет завтра мой муж?
Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
Нет, ну могла бы ведь понять уже Сюзанна, что не имеет смысла продолжать нестись вперед… В конце концов это ее, а не чей-нибудь долг сказать стоп: кроме нее и явно сбрендившего Фигаро на сцене нет никого! Хотя… благодарная публика даже не хохочет – она воет, воем выражая высшую степень понимания эффективности художественного приема, на пятый раз сразившего даже тех, кто вообще не догадывался о наличии у себя чувства юмора.
Лев не двигается. Если он позволит себе пошевельнуть хоть мизинцем, озноб просто разнесет его на куски… Он совсем перестает дышать, видя, как Сюзанна делает вдох, чтобы произнести следующую реплику.
Сюзанна. Когда наконец вы перестанете, несносный, твердить об этом с утра до вечера?
Ах, спасибо, спасибо, спасибо, мсье Бомарше! Так угадать, так предвидеть то, что в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году, двадцать второго февраля, произойдет на одной из столичных сцен… так спасти положение! Неужели Сюзанна, несмотря на сопротивление партнера-идиота, именно сюда и вела нас – в тихое лоно уместной этой реплики, решительно ставящей все на свои места? Даже немножко заерзавшая было в последний раз группа смекалистых – и та расслабилась,
Но -
Фигаро. Девятнадцать на двадцать шесть.
– и все наконец испорчено безнадежно.
Лев понимает это по взгляду Веры, покинувшей Севилью и уже здесь, в Москве, беспомощными очками ищущей поддержки Льва. Ищущей, но не находящей: весь в испарине, Лев не дышит и смотрит на нее глазами, в которых нет ничего.
– Лев, Лев! – Она бы крикнула, но она не в Севилье. Она изо всех сил старается не привлечь внимания девятого «А», раскиданного по всему зрительному залу. – Лев, что с тобой… дыши, Лев!
Вера даже не слышит, что в зале уже шумно. Не видит, что полотно занавеса отрезает Москву от Севильи, где уставившийся в одну точку Фигаро продолжает долдонить «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть», «девятнадцать на двадцать шесть»…
Схватив явно слишком много воздуха, Лев почти давится им, но, слава Богу, справляется. Вера просовывает руку между спинкой кресла и мокрой тканью пиджака Льва, сжимает его плечи. Жест немножко не публичный, но дела до них нет никому: судьба Фигаро – вот что сейчас занимает зал.
Фигаро, наверное, осматривают за занавесом.
Ощупывают.
Обнюхивают, не пьян ли.
Нет, он не знает, что с ним… а что с ним? Он, правда, почти не помнит, как отыграл… не отыграл? Странно, было впечатление, что отыграл. Да нет, ни на кого особенно, вроде, не смотрел – просто немножко вбок смотрел, на случайного, кажется, зрителя какого-то. Теперь? Теперь в порядке. Можно и продолжить… наверное. Он попробует.
Помреж с только что – от ужаса – сросшимися на переносице бровями отправился к публике: объясняться. И, странное дело, нашел слова, настолько лишенные смысла, что ими действительно удалось объяснить все.
…одиннадцатый по счету, то есть первый после первых десяти, а потому наиболее ответственный спектакль…
…элитная публика, знающая толк…
…короткое замыкание, случившееся между сценой и зрительным залом, артистами и зрителями…
…тонкие энергии, высокие слои, духовные материи…
Зрители долго аплодировали помрежу: прежде всего, в благодарность за приобщение их к элите – правда, не очень было понятно, к какой именно.
Вера отпустила плечи Льва. Тот сидел, закрыв глаза и не двигаясь.
– Сейчас все пройдет, – шепнул он ей. – Только не занимайся мной больше… пожалуйста.
Пошел занавес, пошел!
Несколько испуганная Сюзанна ни к селу ни к городу произносит следующую по порядку реплику – нечаянно оказывающуюся последней в явлении первом.
Сюзанна. Вот вам ваш поцелуй, сударь, теперь мы в расчете.
Поскольку Сюзанна при этом находится метрах в пяти от Фигаро, никто не понимает, о каком она, собственно, поцелуе. Впрочем, всем это безразлично.
А дальше проходит вечность.
Ждут реплики Фигаро.
Фигаро молчит.
Лев сидит с закрытыми глазами – опустив голову и сжав ее ладонями.
Над залом отчетливо слышно шелестение влажных губ суфлера:
– Э, нет, вы-то его получили не так!
Проходит еще одна вечность.
Ждут реплики Фигаро.
Зрители, выучив уже трижды произнесенную суфлером фразу, почти вслух скандируют с мест:
– Э, нет, вы-то его получили не так!
Фигаро затравленно смотрит по сторонам.
– Э, нет, вы-то его получили не так! – надрывается зал…
И только когда проходит третья вечность, голосом далеким и совершенно чужим, плохо справляясь с языком, Фигаро шепчет – даже тише, чем суфлер, уже весь вылезший из своей будки и шлепающий влажными губами непосредственно по полу сцены:
– Э… нет… вы-то… его… получили… не… так…
И, скорее догадавшись об этой фразе, чем наконец услышав ее от Фигаро, зрители посылают на сцену вздох облегчения такой плотности, что чуть не сбивают с ног и так еле стоящего на авансцене главного героя. Вялый и разбитый, тот, разумеется, не бежит за Сюзанной во исполнение галантной своей угрозы. Да этого от него и не ждут: никому сейчас не до поцелуев. Впереди – самое главное в явлении втором: монолог Фигаро. За монолог этот болеет весь зал, весь зал играет Фигаро вместе с Фигаро: Фигаро тут, Фигаро там… Фигаро-мужчины, Фигаро-женщины, Фигаро-дети, Фигаро-суфлер. Ну же, голубчик! И – высоченным голосом, на одних связках, тот начинает барабанить что полагается.
Фигаро. Прелестная-девушка-всегда-жизнерадостна-так-и-дышит-молодостью-полна-веселья-остроумия-любви-и-неги…
«Деда, деда, пусть мне опять шесть лет, все идет так быстро… я не готов! Я не знаю себя, я боюсь себя, я себе чужой. То, что со мной случается, – было такое с тобой? А если с тобой не было и ни с кем не было, то зачем оно мне? И куда мне девать это? Смотри, оно само выходит наружу – и я не умею справиться с ним…»
Лев быстро встал – кажется, ровно посередине монолога Фигаро – и пошел между рядами к выходу. Вера поднялась вслед за ним. Двадцать три пары глаз – весь девятый «А» – проследили этот демонстративный уход в деталях, опоздав оценить основное зрелище: быстро-быстро дожевывая свой монолог, Фигаро двигался из одного конца сцены в другой. Дошел до ступенек и принялся спускаться в зрительный зал. У выхода в фойе помреж схватил его за руку. Что уж сказал он Фигаро, неизвестно, но, стрелой вернувшись на сцену, тот сделался лучше не придумаешь – и публика с визгом простила ему не только все, что было, но и все, чего не было.
– Иди в зал, Вера… пожалуйста, пожалуйста, – сказал Лев, закрывая за собой дверь и не глядя на нее, не глядя вообще, а только шагая и шагая вперед, к гардеробу, где не было гардеробщицы. – Пожалуйста, Вера, мне нужно понять, мне нужно сейчас понять…
– Что понять, Лев… да что же понять-то, Господи?
– Все понять. Вот это вот все! – Он отразился во всех зеркалах сразу: бледный, гневный, взрослый.
Откуда-то присеменила гардеробщица, подала ему куртку, взглянула на Веру: Вам тоже одежду?
– Мой номерок у него, – с ужасом сказала Вера.
Лев бросил Верин номерок на барьер и, натягивая куртку, побежал к выходу, Веры не дожидаясь.
– Лев, Лев!
– Не ходи за мной, уйди! Ты не можешь идти за мной, ты не нужна сейчас, уйди!
Вера остановилась: не нужна. А Лев уже бежал от нее – бежал по ледяной улице, скользя и падая, поднимаясь и снова скользя.
Снега нету – один лед. Какая-то ненормальная в этом году зима.
– Жизнь человека понять, – бормочет Лев на льду. – Слова человека понять… сколько слов кому говорить… и каких слов… и зачем! Так не может быть, не должно быть – чтобы чужие слова произносить. Свои слова произносить надо – несколько своих слов, своих собственных слов! Но какие слова – мои?
Дома – дед Антонио: стал в дверях и стоит.
– Деда… – Отодвигая его, Лев снимает куртку и, неожиданно увидев себя в зеркале, замирает. – Деда, у меня ведь был тогда нимб? Вера говорит, что был.
В зеркале темный костюм со светлой полоской. И лицо подростка, застигнутого жизнью врасплох.
Два прыща на подбородке, с левой стороны.
Красные глаза с воспаленными веками.
– У меня не могло быть нимба.
– Некоторые думают, что Христос был очень некрасивым, – говорит вдруг дед Антонио. – Поэтому, дескать, ему и плевали в лицо, поэтому и заушали его. В Риме ведь культ красоты был, понимаешь ли… а это значит, что на красивого Христа руку бы поднять не осмелились. Не трогай подбородок.
– Над Христом нимб был.
– Нимба не видел никто. То есть… нимб мало кто видел.
Лев пристально смотрит в зеркало.
– Деда, а сделай сейчас нимб?
– Пойдем, – говорит дед Антонио. – Ты почему так рано из театра?
– Потом расскажу…
На кухне они пьют чай. Они пьют чай – и дед Антонио говорит странные вещи.
– Я за тебя боюсь иногда, – говорит он. – Зачем ты сейчас просишь нимб? Зачем тебе нимб – еще раз? Нимб ведь не когда угодно сделать можно…
– Трудный фокус? – недобро усмехается Лев.
– Простой! – выкрикивает дед Антонио не своим, тонким голосом и умолкает. Надолго. Пьет чай маленькими глотками и хмурится. Потом вздыхает и повторяет, теперь тихо: – Простой фокус. Надо только поймать такой момент… особенный такой момент. И если поймаешь – нимб появится.
– Сам, – Лев хочет, чтобы это прозвучало как вопрос. Но так ему не удается.
– Практически сам, – отрезает дед. – С небольшими усилиями извне.
Лев смотрит на дно чашки… ничего нет на дне.
– Я очень изменился за эти два года? – Взгляд на деда Антонио – в упор. – Так изменился, что нимб уже не появится?
– Ну, почему! – Теперь усмехается дед Антонио – светло. – Я бы мог его и сейчас прочертить…
– Прочерти, деда!
– …но не буду. Ни сейчас не буду, ни… никогда впредь. Нимба не бывает дважды. Или он и теперь над тобой, или его и тогда не было.
– Мы всё еще о фокусе говорим? – и опять та же усмешка у Льва. Откуда она пришла, эта усмешка? Дед Антонио не знает ее, не готов к ней… не желает, не желает видеть ее!
– Нет, – отвечает он, собравшись было ответить «да». – Мы говорим не о фокусе! Мы говорим о власти, потому что фокус – это власть. Отблеск власти на минуточку. Но и этого, минуточки этой, достаточно, чтобы… чтобы ужаснуться.
Дед Антонио залпом, словно водку, допивает чай, брякает чашкой по столу, мимо блюдечка. И направляется к двери.
– Но если власть в руках хорошего человека? – кричит ему вслед Лев. – Если эта власть добрая?
И останавливается дед Антонио. Нет, скорее, замирает в дверях. И, не оборачиваясь, отчеканивает:
– Не бывает доброй власти. И злой власти не бывает. Всякая власть стремится к тому, чтобы быть нейтральной. В меру доброй и в меру злой. Беда в том, что эту меру она сама и определяет! Но не ее это дело – меру определять. И не мое это дело – нимбы раздавать. Корону хочешь? Пожалуйста!
Дед Антонио – прежний, милый, дурашливый дед Антонио – оборачивается: в руках – корона. Лев эту корону знает: большая алюминиевая корона – глупая, легкая, ее деду на каком-то юбилее на голову надели и лоб оцарапали.
А фокус весь в том, что корона обычно в дедовой комнате между книгами стоит – это через гостиную, направо. И что не ходил ведь дед к себе в комнату за короной – на пороге кухни стоял… в этом весь фокус, значит.
– Корона-то откуда? – смеется Лев.
– Заранее приготовил… понятное дело, – смиренно отзывается дед Антонио. – Авось, думаю, пригодится – за вечерним чаем, если ты с «Безумного дня» после первого акта уйдешь!..
– Ну, давай корону, – сдается Лев. – Что нимб, что корона – все равно.
– А вот и не все равно, львенок. – И исчезает куда-то корона – как не было. Дед Антонио, конечно, мастер… что ж тут говорить! – Совсем не все равно. Корона над людьми власть дает, а нимб – над собой. Не все равно.
– Тогда я на корону не согласен, нимб черти!
Теперь с дедом Антонио – прежним, милым, дурашливым – опять шутить можно.
– Не буду, – упирается дед Антонио. – Не буду, хоть зар-ррэжь меня! А кроме того… – Дед Антонио помогает Льву справиться с галстуком: миг, полдвижения, четверть движения, щелчок, двумя всего пальцами – и развязанный галстук повисает на плече у Льва. – Кроме того, я ведь и сам точно не знаю, получился у меня тогда в цирке нимб или нет. Мало ли что Вера говорит… могло ведь и показаться!
– Девятнадцать на двадцать шесть, – отзывается Лев.
Дед Антонио улыбается:
– Что-то около того.