РОННИ
Дверь черного джипа, стоящего в глубине двора, приотворилась, и по дорожке запрыгал теннисный мяч. Ронни, отжав уши, помчался за ним, пристукнул лапами, усмирил; цапнул, взял в пасть, стиснул зубами и ощутил горечь во рту, странную липкую мякоть, резкий незнакомый запах. Удушливая волна ударила в голову. Взор его отуманился. Он хрипнул, кашлянул, выронил мяч, подумал: надо бы возмутиться, гавкнуть, позвать на помощь хозяйку. Но неизвестная сила, исподволь навалившись, лишила его устойчивости, равновесия, влекла книзу, к земле. Он зашатался и упал. Последнее, что он почувствовал сквозь меркнущее сознание, как чьи-то бесцеремонные руки подняли его и занесли в машину.
* * *
Очнулся Ронни в каком-то неизвестном помещении. Негромко играла музыка, пахло едой, сигаретным дымом и спиртными напитками.
Он лежал на теплой подстилке в тесном закуточке. Возле морды его стояла миска с водой. Вдоль длинного стола-прилавка ходили туда-сюда ботинки и джинсы, к которым люди, чьих лиц он не мог видеть, обращались «Федя».
— Здорово, четвероногий, — сказал Федя, заметив, что Ронни дрыгнул лапой и открыл глаза. — Ты как вообще-то? Живой?… Может, пивка для рывка?
У Ронни кружилась голова, во рту было кисло, гнилостно. Он чувствовал себя вялым, больным, разбитым, не понимал, где находится и как тут оказался. Шея затекла, и лапы не повиновались.
— Шеф, — позвал Федя. — Ваш-то. Вроде фотографирует.
Над Ронни склонились какие-то люди, которых он никогда прежде не видел. Круглолицый толстяк в галстуке, с седыми запорожскими усами, и миловидная длинноногая девушка в коротенькой юбке и чепчике на голове, по имени Наташа. Они заглядывали ему в глаза, гладили и о чем-то спрашивали. Ронни фыркнул, чихнул и попробовал приподняться. Ему удалось это сделать не сразу: сначала он подставил под грудь и голову передние лапы, потом подтянул и выпрямил задние. Его покачивало и слегка подташнивало. Он вытянулся, прогнув спину, и нечаянно зевнул, хотя понимал, что в присутствии посторонних это выглядит не совсем прилично. С причмоком попил воды. И, в упор глядя на чужих людей, сел в ожидании объяснений.
— Лапочка, — радовалась Наташа. — Артур Тимофеевич, разрешите я его чем-нибудь вкусненьким угощу?
— Не спеши, — сказал Артур Тимофеевич. — Пусть соображалка на место встанет.
— Господи, как я хотела бы иметь такую собаку.
— Теперь он наш.
Услышав слово «наш», Ронни втянул голову. Скосил глаза и, уныло взглянув на Артура Тимофеевича, издал короткий, похожий на вздох горький стон. На душе у него стало тоскливо. Он понял, что жизнь его изменилась. Судя по голосу, цветущему внешнему виду и довольной улыбке, усатый толстяк — его новый хозяин.
— Ты уж, парень, это… извини нас, — неуверенно оправдывался Артур Тимофеевич. — Резковато мы с тобой обошлись… Но я бы на твоем месте не сильно расстраивался. Можешь мне поверить, здесь не хуже, чем у твоей сумасшедшей старухи.
Ронни рыкнул и угрозно заурчал. Ему не понравилось, что бранили его хозяйку, тем более в ее отсутствие. Ему вообще не нравилось, когда о людях отзывались плохо, — неважно, заслуживает человек осуждения или нет.
Наташа присела возле него на корточки, выставив полные колени, и ласково заглянула в глаза.
— Мне бы хотелось поближе с тобой познакомиться. Лапу дашь?
Ронни дал.
Вскинув брови, Наташа сказала:
— Воспитанный юноша.
— Ты в норме, приятель? — спросил Артур Тимофеевич. — Как насчет того, чтобы немного размяться?… Хочу похвастаться. Показать тебе наши владения… Коллектив с нетерпением ждет.
Ронни было не до развлечений и новых знакомств, тем не менее, превозмогая тяжесть в теле, вялость в ногах, он приподнялся, тронул носом брюки хозяина и стал рядом.
— Отлично, — похлопал его по бокам Артур Тимофеевич. — Кажется, я в тебе не ошибся.
Они размеренно, не спеша, прогулялись по ресторану.
С сытой улыбкой на оплывшем лице Артур Тимофеевич шутливо представлял его поварам, официантам и прочей обслуге как совладельца, напарника, помощника, эксперта и закадычного друга.
— Наня, — услышал Ронни свое новое имя. — Вот так мы его будем звать.
Они заглянули в бухгалтерию, потом на склад, осмотрели служебные и подсобные помещения. Ронни вывели на минутку на свежий воздух, позволили поднять лапу, показали двор и гараж. Потом они снова вернулись в здание и вошли в уютный красивый зал, в котором за столиками сидели и ели посторонние люди. Их обслуживали одетые, как Наташа, стройные девушки, а длинноволосые музыканты готовились к выступлению. Ронни все улыбались, бармен Федя, как старому приятелю, издали помахал рукой. Артур Тимофеевич шел гордо и прямо, по-хозяйски выпятив живот, с кем-то раскланивался и на вопросы посетителей отвечал:
— Гордон. Шотландский сеттер. Мое лучшее приобретение.
— Поздравляем. Отличный выбор.
Ронни тяготился всеобщим вниманием. Он всё еще чувствовал себя неважно. Преувеличенные восторги его раздражали. Пес не мог в толк взять, зачем хозяину нужно водить его и показывать, словно он заезжая знаменитость или какая-нибудь поп-звезда. Почему новый хозяин гордится и весь сияет? С какой стати ведет себя так, как будто они друзья или, по меньшей мере, старые знакомые? Хотя Артур Тимофеевич уже намекал, что хорошо знает Оксану Петровну, его прежнюю хозяйку, может быть, даже имел с нею дело, Ронни был абсолютно уверен, что раньше никогда не видел этого человека.
— Мне кажется, — предположила чуткая и внимательная Наташа, — пес не в восторге от презентации. Ему бы сейчас полежать, отдохнуть. У него на моське это написано.
— Раз написано, закругляемся, — согласился Артур Тимофеевич. — Под давлением обстоятельств сворачиваем мероприятие.
Они покинули зал и прошли в директорский кабинет.
Артур Тимофеевич показал Ронни свое рабочее место: стол с компьютером и телефоном, кожаное вертящееся кресло, личный бар.
— Здесь я, а здесь ты. — Он отворил дверь в смежную комнату. — Устраивайся. Надеюсь, я не сильно буду тебе мешать.
В комнате, где Ронни теперь предстояло жить, совсем не было окон, горел свет. У дальней стены стоял диван, укрытый пледом, с разноцветными пуфиками и подушками, в углу стул, на полу лежал коврик, а на нем тарелка с едой и вода в глубокой миске.
Пес потоптался на пороге, помешкал. Смутился. Даже оробел. Собственной комнаты, причем такой просторной, у него никогда не было, у Оксаны Петровны он спал в коридоре. Оглянулся, и вопросительно взглянул на хозяина — это всё мое?
— Да-да, — подтвердила Наташа. Она удивительно быстро научилась читать по его глазам. — Ваши, сударь мой, личные апартаменты.
Ронни присел. Судорожно почесал лапой за ухом. Обнюхал миски. Есть не стал. Попил, причмокивая языком. Облизнулся и запрыгнул на диван. Скрестил передние лапы, положил на них голову. И прикрыл глаза: простите, мне нездоровится. Я очень устал.
Без малого двое суток Ронни не притрагивался к еде, только пил. Почти не двигался. Был тихим и хмурым. Большую часть времени не слезал с дивана, спал или дремал, нервно подергивая веками. Не бездельничал, а занимался самолечением. Направлял, куда нужно, энергию, использовал внутренние ресурсы, прислушивался к тому, что происходит с ним, как тело справляется с недугом. Ему даже немного жаль было услужливую Наташу, которая уносила миски нетронутыми и терпеливо заменяла новыми. Эта чудесная девушка так сочувственно на него смотрела, как будто ей так же плохо, как и ему. Он и на прогулку с ней выходил безо всякой охоты, чуть ли не через силу, то есть совсем бы не выходил, если бы нужда не заставляла. В глухом дворике ресторана, обнесенном сплошным забором, по правде говоря, особенно не разгуляешься. Под лапами бетон да кафель. Ни чахлого растеньица, ни травинки, ничего такого, что можно было бы помять во рту, пососать, извлечь волшебный целебный сок. Даже сон — лучшее средство от всякой отравы, физических и душевных травм — мало ему помогал. В чужой непривычной комнате ему постоянно снился один и тот же кошмар. Будто голые люди с рогами на лбу поджигали ему хвост. Он падал с высоты на острые камни, бросался в холодную реку с быстрым течением и, как ни старался, не мог ее переплыть. Дальше сон не двигался. Всё опять возвращалось к началу — те же люди с рогами опять поджигали ему хвост, и он снова падал на острые камни.
— По-моему, у него депрессия. Сплин, — говорила Наташа. — Я беспокоюсь.
— Чепуха, — отвечал Артур Тимофеевич. — Я верю в парнишку. Наверняка оклемается.
Хозяин и сам видел, что Ронни вял, на себя не похож. Но, в отличие от Наташи, тревоги по этому поводу не испытывал. Считал, что время лечит. Все мы в какой-то мере животные, думал Артур Тимофеевич. Собаки устроены не сложнее, чем люди. Всё течет, и всё изменяется. Пес пострадает и перестанет, рано или поздно смирится с потерей, если, конечно, в этом всё дело.
Однако и у него случались минуты, когда он не был уверен, что всё идет правильно и своим чередом. Вдруг появлялись сомнения, что пес, украденный у прежних хозяев, способен избавиться от тоски. Собаки, в отличие от людей, дорожат своим прошлым. Существа надежные, преданные. Хранят верность, несмотря ни на что. Когда в голову Артуру Тимофеевичу приходили подобные мысли, лицо его выражало крайнее неудовольствие. Между бровями проявлялись складки упрямства. Он подсаживался к Ронни, гладил его и, досадуя, говорил, что не всё в жизни удается устроить по справедливости. Бывает, чего-то нет, а тебе позарез нужно, и нельзя купить, и тогда приходится отнимать. Паршиво чувствовать себя обделенным.
— Стерва она, твоя Оксана Петровна, — говорил он, зная, что тем самым обижает и расстраивает Ронни. — Жуткая баба. Не мать, а клизма какая-то. Сына, отличного парня, изуродовала.
Голос Артура Тимофеевича, когда он — по работе или просто так — кого-нибудь ругал или распекал, становился скрипучим и едким, седые усы разламывались по линии носа, и каждая половинка шевелилась по отдельности.
— Зря ты свял, Наня… Она тебя недостойна. Сам Бог велел ее наказать… Поверь, я знаю, о чем говорю. Имел с нею дело. Хозяйка твоя меня кинула. Никогда ей этого не забуду. И не прощу… Ты тут ни при чем. Ты парень что надо. Я давно хотел такую собаку иметь. А ей, прости, пока жив, буду мстить… Так что, приятель, кончай слезы лить… Три лапой к носу. Не обижайся, ладно? Давай оживай.
Гуляла с ним Наташа всегда в спешке и очень недолго, правда, три раза — в полдень, в шесть часов вечера и перед уходом. К сожалению, на поводке, хотя он не раз пытался ей объяснить, что ему на привязи ходить неприятно, ошейник его унижает, он эту сбрую с детства терпеть не может и всем своим существом ненавидит. Постепенно, благодаря собственным стараниям, а также вниманию и уходу, Ронни шел на поправку. Задвигался. С аппетитом стал есть. Помимо коротких прогулок с Наташей, всё остальное время Ронни был предоставлен самому себе. В поисках развлечений целыми днями бездумно слонялся по ресторану. Общался с поварами и официантами, с барменом Федей, иногда с посетителями. От скуки смотрел телевизор, если показывали что-нибудь интересное. Охранники и уборщицы и все другие работники при встрече с ним раскланивались, улыбались, шутили, спрашивали его: как дела, здоров ли, доволен, как настроение. Чрезмерное усердие служащих, их избыточное внимание, по правде сказать, Ронни быстро надоедали. От пустых разговоров он уставал. К концу дня на однообразные докучливые расспросы либо вовсе не отвечал, либо садился и с вежливым безразличием отворачивал морду. Соблюдать всякого рода формальности он не умел и учиться льстивым ужимкам не собирался. Пес предпочитал отношения простые и ясные, в которых есть искренность, сердечность и теплота. Как, например, с Наташей или барменом Федей.
Вечерами, когда ресторан заполнялся, и музыканты особенно рьяно играли и пели, а публика вприпрыжку или враскачку танцевала, он ложился под искусственной пальмой и с любопытством рассматривал веселящихся посетителей, так в это время не похожих на обыкновенных людей. Или устраивался возле Феди под барной стойкой и слушал разные затейливые разговоры.
Под закрытие, перед уходом, они с Наташей выбегали сделать дела, а потом она провожала его к себе в комнату, целовала в лобик и до утра закрывала на ключ.
— Спокойной ночи, дружочек.
Ронни в ответ грустно шевелил ушами: пока.
В том, что касается быта, Ронни не на что было жаловаться. За ним ухаживали, его прекрасно кормили. Наташа и Артур Тимофеевич хорошо к нему относились, может быть, даже по-своему уже его полюбили. Тем не менее спустя какое-то время пес снова сник и затосковал. Потому что жить в ресторане, по существу, взаперти, для любой свободолюбивой собаки все-таки не самая лучшая участь. С какой стороны ни взгляни, это была прекрасная, но — неволя. Стоило Ронни предположить, что так будет всегда, что из любви к нему его лишили простора, движения, игр, обыкновенных собачьих радостей, глаза его начинали слезиться грустью и сожалением, хвост роптать, а угрюмая поступь возвещать о несправедливости. Всё внутри Ронни в такие минуты противилось и восставало. Лежа под пальмой, он вспоминал друзей и подруг, которые жили с ним в одном доме и в домах по соседству, поездки с Оксаной Петровной и ее сыном Никитой за город, на дачу, путешествия к морю и мечтал, чтобы это когда-нибудь повторилось.
Он страдал. Безумно скучал по прежней жизни и своему первому дому.
Однажды, когда в общем зале шумно праздновали чей-то юбилей, Ронни, устав от однообразных речей и пьяных песен, незаметно прошмыгнул мимо зазевавшегося охранника, вышел на улицу и побежал, сам не зная куда.
Он вовсе не собирался воровато сбегать, навсегда покидать ресторан и огорчать своих новых хозяев. Но тотчас захлебнулся и опьянел от звуков и запахов улицы, от пестрого многолюдья, огней, машин. Почувствовал, как ему хорошо без поводка и ошейника, как стесняла его и угнетала жизнь под присмотром. Как ему недоставало обыденности. Непредсказуемости. Воодушевления. Приятно щекочущей легкой опасности. Земли под ногами, неба над головой, деревьев, птиц, парней и девушек, слоняющихся по улицам, собак и кошек и всего остального, чем богата безнадзорная жизнь.
Он понял, что вернуться обратно теперь ему будет трудно.
Жаль расставаться с ласковыми поварами, веселыми музыкантами и приветливыми официантами, с барменом Федей, вечно кем-то недовольным Артуром Тимофеевичем, и особенно е Наташей, которая лучше всех его понимала, и с которой он успел подружиться.
Но тут уж ничего не поделаешь. Воля случая, наверное, и есть судьба.
* * *
Не успел Ронни вдоволь набегаться, надышаться, насладиться одиночеством и свободой, как пала прохладная летняя ночь. Улицы опустели, люди разбрелись и попрятались по домам. Он почувствовал, что проголодался. Напился из пруда и долго плутал по округе, по Кунцевскому лесопарку в поисках места для ночлега. Нашел наконец укромный уголок за гаражами-ракушками, свернулся комочком и забылся тревожным сном.
В эту первую вольную ночь снились ему сердитые волосатые люди, бьющие в барабаны и с криками преследовавшие его. Он спасался от них. Бежал лесом и полем, по лугам и болотам сквозь камыши. Потом вдруг люди и крики исчезли, всё стихло. На возвышении возник многоэтажный дом с пустыми глазницами вместо окон. Ронни вскарабкался на гору, забежал в знакомый подъезд, поднялся на задние лапы и по привычке в пупочку позвонил. Дверь перед ним рухнула, треснула и раскололась. Он очутился в квартире, в которой недавно жил, но почему-то в ней не было потолка, не было крыши, вместо крыши плавали облака. Прямо на него по коридору двигалось кресло, похожее на большую клетку для птиц, в котором сидела косматая морщинистая старуха, тощая и полуголая. Ронни даже не сразу узнал, что это его хозяйка, Оксана Петровна, почему-то сильно постаревшая от болезни или какого-то горя. Вместо глаз у нее горели два фонаря. Она шарила ими по стенам, по темному небу, грозила кому-то скрюченным пальцем и сбрасывала с себя одежду. Домработница Глафира Арсентьевна, очень похожая на Наташу, подбирала с полу юбки, кофты, платья, ночные рубашки, входила в клетку и снова одевала хозяйку. А та опять раздевалась. Глафира Арсентьевна плакала и говорила: «Видишь, мальчик, беда какая». Ронни сунул морду сквозь железные прутья и поддел носом руку Оксаны Петровны. Хозяйка ничего не почувствовала. Рука ее была холодная, как эта ночь, твердая и уже неживая. «Ты куда-то пропал, — жаловалась Глафира Арсентьевна. — И вдобавок Никита из дома ушел, жить больше с нами не захотел. Всё она. Новая девица его. Она его с толку сбила. Приворожила его. Ведьма она. Порчу на него напустила. Сама сбежала то ли в Америку, то ли в Канаду. Ты же знаешь, он мальчик влюбчивый. Как будто на этой притворщице свет клином сошелся. Теперь вот ищи-свищи, никто адреса найти не может». Ронни поежился от страха, от стыда и укора. От горестных слов Глафиры Арсентьевны. Тоненько заскулил при виде разрушенного жилища и совсем на себя не похожей Оксаны Петровны, которая его не узнала.
И вдруг проснулся, почувствовав на брылах чье-то чужое дыхание.
Светало.
Над ним, нос к носу, стояла незнакомая собака и обнюхивала его. Долговязая, с острой мордочкой, лохматая и худая.
Заметив, что Ронни очнулся, она отпрянула, села и, словно стесняясь, отвела голову набок. Переменив позу, посмотрела на него приветливо и без опаски. Ронни сделалось неудобно, оттого что он валяется перед незнакомкой в таком виде. Он приподнялся. Стряхнул с себя налипшие земляные крошки и прочую въедливую пыль. Подошел к ней, и они, сведя мордочки, познакомились.
Ее звали Линда — немного позже, у магазина, Ронни услышал, как ее окликали. Собака нечистопородная, ладная, приталенная, с тонкими быстрыми ногами и рыжеватая, наверное, помесь колли с черным терьером или с кем-то еще. К тому же явно местная, и, не в пример ему, она всё вокруг знала. Увидев, как он ворочается, неспокойно спит, поскуливая во сне, Линда тотчас догадалась, что он новенький, потерялся или, может быть, какая-нибудь другая грустная история с ним приключилась, как обыкновенно бывает с собаками. Наверно, подумала она, ему с непривычки трудно, необходимо время, чтобы освоиться, привыкнуть к одинокой бездомной жизни. И предложила свою помощь.
— Давай дружить, — предложила она, если, конечно, не возражаешь.
— Давай, — с радостью согласился он.
Для Ронни, не знавшего ни здешних улиц, ни местных порядков, конечно, это была редкая удача — встретить в первый же день собаку опытную, осведомленную, без комплексов и с открытым характером. Кроме всего прочего, с радостью отметил он про себя, у нее умные печальные глаза, и вообще она симпатичная. На нее просто приятно смотреть.
Они вместе провели целый день.
Линда, прежде всего, показала ему свой район, чтобы он хотя бы ориентировался. Они гуляли по улицам, переулкам, по парку, а когда надоедало бродить или они уставали, приводила его на берег пруда, и они лежали в траве под деревьями, отдыхая и глядя на воду. Молчали. В молчании разговаривали, и постепенно Линда узнала, что его украли, обманули и насильно разлучили с хозяйкой, ее семьей и домработницей, всех их он по-собачьи преданно и сильно любил. Причем по дороге чуть какой-то дрянью не отравили. Он хотел бы вернуться, найти дом, где раньше жил. Ему снятся нехорошие сны. Он скучает без Оксаны Петровны, Никиты, Елисеича, Глаши, любит их, верен им, но не представляет, где они — далеко или близко. От Наташи и Артура Тимофеевича он ушел совершенно случайно, совсем не имея намерения как-то обижать их или огорчать. Хотя они обманом им завладели, поступили подло, гадко, зла на них он не держит. В ресторане было сытно, по-своему весело, несмотря на охрану и всякие другие тупые ограничения. С Наташей у них даже возникло взаимное чувство. Артуру Тимофеевичу он признателен за заботу, за комнату, но иначе поступить не мог, рано или поздно он всё равно бы от них сбежал. Честно говоря, даже не сожалеет, что так получилось, хотя понятия не имеет, как найти дом Оксаны Петровны и где теперь есть, спать и как жить.
— Не ты первый, не ты последний, — сочувствуя ему, заметила Линда. — Как-нибудь проживем с божьей помощью.
Линда, как и он, не собиралась ничего от него скрывать. И Ронни постепенно узнал, что она не намного, но всё же постарше его, ей семь лет. Многодетная мать, правда, не помнит, сколько детей нарожала, и не знает, куда они все подевались. Когда-то у нее тоже был дом, добрый хозяин, Андрей Алексеевич, и жили они душа в душу, но Андрей Алексеевич вдруг заболел и скоропостижно скончался. Мир праху его, хороший был человек. А Максим, сын хозяина, собак не любил, у него на них аллергия. Схоронив отца, он сразу же продал квартиру, на Линду, по существу, наплевал, и она оказалась на улице, одна, без помощников, без друзей, вообще без ничего. Около двух лет бомжевала. Питалась чем попало, спала где придется. В первую бездомную зиму чуть заживо не замерзла. А потом случайно встретилась с Кондратием Ивановичем, сторожем на автостоянке. Он ее увидел и пожалел. Договорился с напарником, и она стала у них жить, помогать охранять машины, чтобы их не украли. Конечно, жить на неустроенной автостоянке не бог весть какое роскошество, но все же лучше, чем ничего. Она не бедствует, днем свободна, вольна гулять, где ей вздумается, у нее ночная работа, если, конечно, это можно назвать работой. Богатым и сытым ничуть не завидует. И вообще своей жизнью довольна.
В сумерках, с наступлением вечера, Линда привела его к себе в конуру. Они поели остывшего супа с хлебным мякишем, сваренного Кондратием Ивановичем.
Ронни был тронут такой заботой. Ему понравилось простое угощение. Как, впрочем, теперь нравилось всё, что связано с Линдой. По сравнению с домом Оксаны Петровны или рестораном Артура Тимофеевича, конечно, условия у нее, мягко говоря, неважные. Давненько Ронни не доводилось ночевать на грязной подстилке, в сырой дощатой конуре с огромными щелями, дышать не воздухом, а выхлопными газами от машин, въезжающих и выезжающих с автостоянки. Но рядом с Линдой было тепло, спокойно, уютно, ворсистая мягкая шерсть ее пахла безгрешно прожитым днем, и Ронни, засыпая, подумал, воистину, что Бог ни делает, всё к лучшему.
На следующее утро Линда познакомила его со своими друзьями.
Оказалось, у нее куча знакомых.
Бобтейл Джеф послал им горячий привет с балкона. Лабрадор Добряк гавкнул в форточку и долго рассматривал Ронни через стекло. Козявка-шпиц скулила, сварливо жалуясь из-за двери, что хозяйка ее, копуха, еще не готова, а одну к друзьям не пускает. Нечистопородная, с туманной примесью овчарка Моня сама прихромала к калитке, чтобы обнюхать новенького. Моня передвигалась на трех лапах, и Линда объяснила Ронни, что четвертую ей бандиты прострелили, когда на хозяина покушались, а она его героически защищала.
В конце тенистой улицы они встретили целую группу собак с хозяйками, которые собрались вместе, чтобы идти гулять в лесопарк. Линда с Ронни к ним присоединились. К Линде уважительно относились в этой компании и против друга ее, разумеется, ничего не имели. По дороге, пока шли, Ронни узнал, что бассета зовут Разиня, курцхара Живчик, ротвейлера Ваня Грозный, а модницу кэри-блю, щеголявшую в розовых штанишках, Герла. Еще за ними увязался Доби, боксер, сам, без спроса и разрешения, выполз из подворотни и помчался впереди всех. Хозяйки других собак называли его не Доби, а Долболоб по причине невоздержанности и дурного характера.
Линда заметно нервничала. Она очень хотела, чтобы Ронни им всем понравился и чтобы они понравились Ронни. Хозяйка Разини даже упрекнула ее:
— Что-то ты, девонька, нынче дерганая. На себя не похожа.
Они бродили по лесу. Потом на пологой горке, поросшей невысокой травой, возились, играли, отнимали друг у друга палки, мятые хрустящие бутылки из-под кока-колы, понарошку боролись и кувыркались.
Линда напрасно беспокоилась. Ребята его сразу приняли в свой круг. Они обращались с новеньким просто и по-товарищески. За исключением, может быть, Долболоба, который беспрерывно приставал с разными глупостями. Бурчал, задирался и скалился, как будто Линда его личная собственность и он не позволит какому-то самозванцу любезничать и заигрывать с его давней подругой.
* * *
Конечно, Ронни был доволен и рад, что судьба свела его с Линдой, что она нашла его и приютила, а друзья ее и знакомые развлекали и не позволяли скучать. Тем не менее, все его помыслы были о том, как разыскать свой потерянный дом. Верность людям, приручившим его, отныне заполняла всё его существо, направляла и руководила им и лишала покоя. Играя, гуляя и забавляясь, он постоянно думал о месте, где родился и вырос, о том, что не по своей воле утратил, о своей настоящей хозяйке и ее окружении. О той любви и нежности, что они временами испытывали друг к другу. О своем подъезде с упрямой разговорчивой дверью, о лифте и лестнице, о своей подстилке в коридоре и запахах, об одежде на вешалках, картинах на стенах, о телефоне, наконец, о всех милых и дорогих ему мелочах, без которых своего существования не представлял. Какая-то могучая сила, дремавшая в нем, вдруг ожила, переменила его и сделала устремленным. Больше всего на свете он хотел бы вернуться туда же, в свой дом, в свое недавнее прошлое, но сделать это оказалось настолько трудно и сложно, что он не знал даже, с чего начать. Дожив до зрелого возраста (прошлой осенью ему исполнилось пять лет), Ронни, к стыду своему, даже не догадывался, насколько огромен его родной город, в котором он родился и вырос. Даже один новый район, где обитала Линда, для него как целая другая страна — со своими порядками, улицами, рынками, магазинами, со своими автобусами и пешеходами.
Легче найти иголку в стоге сена или монетку в пучине морской, чем дом, из которого его увезли, сокрушался Ронни.
Чуткая Линда прекрасно понимала состояние своего нового друга. Она всей душой хотела бы ему помочь, но не представляла, как это можно сделать. Если бы она только знала, как выглядят те люди, у которых его украли, кто они по профессии, чем занимаются и где живут, она бы, конечно, тоже искала. По дружбе и за компанию. Но, к сожалению, она не была с ними знакома и никогда их не видела.
Единственное, что ей пришло в голову, — чтобы хоть как-то посодействовать ему, разделить с ним досаду, отчаяние и растущую тревогу, — это показать, как ездить в метро. Достаточно много людей, решила она, пользуются этим видом транспорта. Вдруг ему повезет, и он встретит в вагоне Глафиру Арсентьевну, Никиту, Елисеича или Оксану Петровну.
Однако когда она ему об этом сказала, Ронни, несмотря на природную смекалку и врожденную сообразительность, долго не мог в толк взять, о чем она говорит и что при этом имеет в виду. Линде пришлось подробно ему объяснять, чтобы он наконец понял и прикинул, подходит это ему или нет, и, может быть, заинтересовался.
Сама она освоила ветку еще позапрошлой зимой, когда мерзла, скиталась и не имела пристанища. На «Молодежной», говорила она, собак не любят, свирепствуют и гоняют. А на «Багратионовской», например, или «Фили» вполне терпимо, следят спустя рукава. Для входа и выхода, втолковывала она ему, лучше выбирать станции неглубокие, которые под открытым небом, тогда не путаешься с эскалатором, и вообще для собак они гораздо удобнее. В метро следует вести себя дисциплинированно, по возможности, сохранять достоинство, не высовываться, быть тише воды ниже травы. В часы пик лучше совсем туда не соваться, а то лапы отдавят и еще ребра переломают. Входить в вагон надо сразу, не мешкая, как только пассажиры выйдут, чтобы первым устроиться в уголке и никому не мешать. Подремать, учти, не удастся. Надо внимательно слушать названия станций и смотреть, какая вокруг архитектура, чтобы запомнить и не ошибиться, иначе заедешь черт знает куда и дороги назад не найдешь. Если по нашей ветке захочешь проехать весь город насквозь и очутиться, положим, в Измайлово, где тоже лес, даже лучше, чем здесь, есть каскад старинных прудов, а собаки и люди на пятачке собираются замечательные, тогда придется сделать переход. Это самое трудное. И самое важное. Он неприятный, совсем не простой и на собак не рассчитан, она в этих лестницах и коридорах часто путалась. Смотри, не попади на «Киевскую»-кольцевую, надо свернуть на «Киевскую»-радиальную. Ну, а дальше всё опять легче легкого. Ждешь, когда за окном посветлеет. Поезд выйдет из-под земли, ветерком свежим потянет. Увидишь открытую станцию, такую же, как наши, значит, приехали, пора выходить.
«Отлично, — загорелся Ронни, — надо попробовать». Эта идея с метро показалась ему подходящей, интересной и вовсе не безрассудной.
По его настоятельной просьбе Линда выкроила свободный вечерок, и они вместе прокатились до «Измайловской» и обратно.
По пути она показала ему, как устраиваться в вагоне, делать переход, как вести себя с чересчур любопытными и назойливыми пассажирами. На другом конце города, как и обещала, она ввела его в дружеский круг, познакомила с людьми и собаками, которые каждый вечер собирались в здешнем лесу под навесом.
И когда благополучно вернулись, Ронни решил, что Линда просто гений и молодец, его это более чем устраивает. Как раз то, что нужно. Столько новых фигур, походок, случайных разговоров, лиц. В толчее и неразберихе шансов встретить Никиту, Глафиру Арсентьевну, Елисеича, конечно же, больше. К тому же, ищет не только он. Они тоже, наверное, с ног сбились, чтобы его найти.
С понятным беспокойством, скрепя сердце, Линда его по-дружески поддержала, и Ронни теперь, не пропуская ни дня, отправлялся с окраины в центр города, как на работу.
С утра вместе с ней обегал шумные местные рынки, потом спускался в метро и уезжал.
* * *
В жаркие душные дни Ронни утолял жажду в фонтанах. Купался вместе с детьми.
Ел мало и где придется. Не гнушался и попрошайничеством. Проголодавшись, садился возле столика в кафе на открытом воздухе и ждал, когда на него обратят внимание. Не нахальничал, не скулил, вымаливая подачку, тоскливыми голодными глазами жующим в рот не смотрел, а с подчеркнутым безразличием отворачивал голову, делая вид, будто он праздный гуляка, грустно ему, одиноко, не с кем слова сказать. И с ним непременно делились. Его угощали. Просили не обижать отказом. Умоляли взять половину сардельки, кусочек куриного крылышка или бедра.
Под настроение, перекусив, Ронни позволял себе короткий дневной сон. Ложился подремать в скверике у Соловецкого камня, или у памятника Героям Плевны, или на Покровском, Сретенском, Рождественском бульварах, где гуляют люди воспитанные, интеллигентные и спящую собаку, как правило, не беспокоят. Отдохнув, вставал, встряхивал шерстью и легкой трусцой, переходя временами на иноходь, бежал по выбранному маршруту, заглядывая в лица, вслушиваясь в человеческую речь.
Главная трудность и самая большая печаль его по-прежнему заключались в том, что он не знал, где находится дом, который он потерял и хотел бы найти, и ни одна живая душа не могла ему в этом помочь.
От Линды он утаил, что ослушался.
Однажды, на свой страх и риск, вышел на станции «Площадь Революции». Покружил в районе Александровского сада, Никитской, Арбата, Смоленской, неведомыми путями вышел к Ильинским воротам и с удивлением обнаружил, что бульвары — а там он чувствовал себя лучше, чем где бы то ни было, — перетекают, переходят один в другой, и с небольшими перемычками, которые несложно преодолеть, образуют кольцо. Удобно, подумал Ронни. Хороший ориентир. С его чутьем и приметливостью, если сильно не отклоняться, всегда можно найти нужную станцию, вернуться туда же, откуда вышел.
На ужин Линда припасала ему сухую косточку, пирожок, огрызок яблока или еще что-нибудь вкусненькое. Встречала его в условленном месте неподалеку от станции «Филевский парк», и они вместе прибегали в дощатый домик на автостоянке.
С глазами, полными заботы и нежности, она садилась напротив и наблюдала, как он неторопливо ест. Ей казалось, что он изможден, недоел, недоспал, неважно выглядит. Она не показывала ему, что переволновалась. Что сердце ее не на месте, ей тревожно за него, особенно когда он задерживается или возвращается слишком поздно. В глубине души она уже сожалела, что подсказала и направила его, научив ездить в метро. В городе не счесть бандитов и сумасшедших. Всяких маньяков и серийных убийц. Люди не уважают людей. Стреляют, насилуют среди бела дня. Что уж говорить о бездомной собаке. Он плохо ориентируется, робок. У него нет опыта. Он не знает жизни и ее бесчеловечных законов. Счастье его, что он хорошенький, милый, учтивый, никому не хамит. А будь позадиристей, как Примус или Чубайс, облезлый и брехучий, как Пипка, неказистый и страшненький, как Противогаз, брезгливые разгневанные пассажиры его бы в два счета выставили и сдали живодерам или в милицию.
Потом она молча расспрашивала его, как прошел день, где он был и что видел. Молча рассказывала о себе, если вспоминалось что-нибудь примечательное.
А потом долго лежала, не сомкнув глаз, прижавшись к нему, и думала, как все-таки непредсказуема и причудлива жизнь и как хорошо, что она не одна и у нее есть не только Кондратий Иванович, но и верный и преданный друг.
Ближе к вечеру, когда опускалась прохлада, Ронни, устав от грохота и городской суеты, частенько, уже без Линды, наведывался на пятачок, в Измайловский лесопарк.
Для многих горожан — это излюбленное место отдыха. Сюда приходили и приезжали, как в бесплатный клуб под открытым небом — скоротать вечерок, посидеть, поговорить, обсудить сложное положение в мире, заодно переброситься в картишки, сразиться в шахматы или домино. Словом, как в любом другом клубе, пообщаться с теми, кто приятен и дорог, сердцу мил. С меньшими братьями, с людьми своего уровня и круга, побыть в компании таких же чудаковатых, странных, таких же никому не нужных, как и они.
В основном, люди здесь собирались пожилые, пожившие. Они сами себя, не стесняясь, называли — бывшие. Бывшие журналисты, доценты, врачи, учителя, инженеры, просто служащие или отставные военные. Был даже один «академик», Аркадий Фабианович, правда, неизвестно, настоящий или кличка такая, заядлый картежник — молва приписывала именно ему идейное руководство, организацию и основание клуба. Будто бы он придумал Устав и Правила общежития, которые вот уже несколько лет не пересматривались и не уточнялись.
1. Любить и оберегать всё, что есть в Божьем мире живого.
2. Быть внимательным к ближнему.
3. Чтить содружество людей и собак.
Пятачок находился под открытым небом, вход свободный, и публика в клубе собиралась самая разношерстная — как в буквальном, так и в переносном смысле этого слова. Иногда в лес забредали опустившиеся нищие или бродяги совсем без царя в голове. Порой совершали набеги нервные, неуступчивые, выброшенные на обочину — горлопаны, как их тут невежливо называли, — для которых нет большей радости, чем унизить и обругать выбранную ими самими власть. Но все же люди случайные, нетерпеливые, у кого разума меньше, чем обиды и злости, надолго здесь не задерживались. Основу, костяк, или Дружеский Круг, составляли те, кто в лесу оживал, для кого привычка каждый день встречаться с такими же, как и они, стала потребностью, душевной отрадой, или, по слову образованного Академика, ритуалом. В большинстве своем люди раненые, растерянные, незлобивые, смирные. С богатым опытом и, как правило, несчастной судьбой. Естественно, очень разные, каждый со своими причудами и болячками, со своим характером. И конечно, у каждого были свои причины регулярно сюда приходить. Кто-то, положим, лишился работы, привычного заработка, крыши над головой. А кто-то состарился, заскучал, всех близких похоронил, и иной радости не осталось, как с приятелями козла забить. Одни стремились убежать от уныния, ничем не заполненного одиночества, у других — на склоне лет дома обстановка непереносимая, а душа еще не совсем омертвела, запросилась на волю, захотелось общения, дружбы, отношений несложных, легких, без изнуряющего долга. А кому-то в охотку неустроенность, некоторый беспорядок. Кто-то вдруг почувствовал надсаду и опустошение. Или врасплох застигло разочарование, когда понял, что прожил не свою жизнь.
Ронни и сам был потерянным и бездомным и, может быть, отчасти по этой причине, сразу, с того самого дня, когда они с Линдой впервые посетили этот пятачок, почувствовал, что ему здесь удобно находиться, легко и свободно дышится, он свой здесь, здесь его круг. Ему с первого взгляда приглянулись эти седые, корявые, странные люди. Пришлись по мерке и по душе. Понравилась здешняя неформальная обстановка. Атмосфера доброжелательности, которую они создавали и поддерживали как могли. Понравилось просто находиться среди них, играть и гулять с ними, смотреть, как они азартно в карты играют, в шахматы или домино, слушать, о чем говорят. Разных людей встречал Ронни на своем веку, но таких особенных, ни на кого не похожих, таких забавных ему еще видеть не доводилось. По части открытости, искренности, непосредственности, они, пожалуй, не уступали собакам. Не все, конечно, но многие. Особенно старожилы, ветераны клуба, приходившие сюда не год и не два, чья дружба проверена временем и скреплена схожей судьбой.
Признанным лидером и старостой группы был Корчагин Павел Степанович, отставной генерал. Во всех смыслах авторитетнейший человек. В одном лице прокурор, адвокат и судья — он так себя в лесу поставил, с таким достоинством себя держал, что ни один человек, ни тем более собака, не смели его ослушаться или ему возразить. Его помощница и правая рука — Баба Васса, хохотушка, насмешница и озорница, у которой муж умер, а сыновья и внуки обосновались в Америке, ни забот, ни хлопот, рожать больше не надо, растить не надо, гуляй себе, радуйся, пой да пляши. Это начальство. Но и рядовые члены клуба нравились Ронни ничуть не меньше. К примеру, Додя, певец и сочинитель куплетов, в прошлом ас, летчик-испытатель. Или одноногий Савл, вернувшийся с подлой и грязной Чеченской войны и клявший ее на чем свет стоит. Или Зоя Архиповна, старая зечка, с молодым задором игравшая на аккордеоне, просидевшая ни за что ни про что при Ежове, Ягоде и Берии двадцать лучших своих лет. Или поэт и издатель Боб Толоконный Лоб, погоревший на высокой литературе. Или раздобревший Винни Пух, любитель розыгрышей, разжалованный работник МУРа, знавший подноготную власти и денег, за что был изгнан из органов как вредный элемент. И, безусловно, певуньи Луша с Грушей, душа и совесть компании, старушки кроткие, верующие, истинно православные, сами бедны как церковные мыши, а всё равно готовы нуждающимся последнюю копейку отдать. Люди, может быть, и потрепанные, истратившиеся, сегодня для государства и общества бесполезные, но — не мелкие, не ничтожные. Чуткие, славные, добрые, очень хорошие. Иначе они бы так не любили и не привечали собак. Причем без разбора, без исключения, всех подряд. Несуразных, увечных, нерях, грязнуль, неисправимых невежд, не слишком сообразительных. За одно только терпение и ласковое отношение к четвероногим Ронни готов был им все простить. Любые провалы в памяти, любые недостатки и изъяны характера. Все-таки самое ценное, что есть в человеке, считал Ронни, это милосердие, сочувствие и душевность. Если на трудном и долгом пути к старости человек не растерял эти качества, то ему уже совершенно неважно, хромая собака или прыгучая, спортивная, стройная или облезлая, уши торчат или сломаны, хвост трубой или наполовину отгрызан. Лишь бы не распоясывались, с ума не сходили.
И уважительно вели себя в коллективе. Неинтересных собак в мире нет. Каждая заслуживает снисхождения, внимательного и доброго к себе отношения. Будь то Пипка, лишь на четверть болонка, а на три четверти бог знает что. Или само совершенство, писаная красавица афганская борзая Анфиса. Попрыгунчик Кузя, вельш, доберман Прыщ или любвеобильная Моника, спереди лайка, а сзади то ли ризеншнауцер, то ли скотч. Королевский пудель Киркоров, или Лахудра, вислоухая Тютелька, или страшная как смертный грех Сваха. Грустный Сёма, у которого мама дворняга, а папа эрдель. Или всеобщий любимец кокер-спаниель Мегрэ, который часами сидел на лавочке рядом с Бабой Вассой и лапой подсказывал хозяйке, с какой карты ходить.
За ужином, перед сном, Ронни молча рассказывал Линде что-нибудь забавное из того, что случилось за день. Намеренно выбирал самые невинные эпизоды, чтобы лишний раз не расстраивать ее, не волновать.
Она с удовольствием слушала. Урчала и покусывала его за нижнюю губу, если ей что-то казалось смешным. Требовала подробностей, продолжения. Ее интересовали детали, ей хотелось законченности, выводов и морали. «Ну, какой-то, — ворчала она. — Ну пожалуйста». Любопытной Варваре непременно хотелось знать, что случилось с маленькой девочкой, когда та с криком: «Моя собака!» вырвалась у беспечной мамаши и помчалась через весь вагон к нему обниматься. Или как ему удалось отбиться от приставших к нему подвыпивших болельщиков: почему припух их любимый «Спартак»? Или что он такое придумал, когда помог уличным музыкантам заработать кучу денег.
О печальном и грустном Ронни молчать в ее присутствии избегал.
Как никто другой, Линда прекрасно знала, насколько богата сюрпризами бродячая жизнь. Она вся — непредвиденность и непредсказуемость. В ней масса приятного, удивительного, вместе с тем, хватает горького и отвратительного. Город суров и ничего не прощает. Вокруг немало подлых людей, гадких, бесстыдных, злых, невменяемых. Нечестивцев, увечных, больных, с непоправимо поврежденной душой. Риск угодить в неприятную историю очень велик.
Тем не менее она представить себе не могла, как много нехороших историй случалось с ним буквально каждый день, сколько разных неприятностей Ронни уже пережил, сколько досадного и удручающего испытал на собственной шкуре.
Однажды, в начальные дни своей вольницы, по нерасторопности и невнимательности он едва не попал под грузовик. После чего, пережив испуг, злобные выкрики, погоню и длительный стресс, уже не испытывал судьбу, а переходил улицу или площадь строго на зеленый свет. Несколько раз он сталкивался с настоящими живодерами, и пришлось проявить всю свою смекалку, резвость и прыть, чтобы от них улизнуть. Какой-то паршивый мальчишка, когда Ронни доедал биг-мак на Тверском бульваре, запустил в него камнем, и он потом два дня харкал кровью, не мог глубоко вздохнуть, так ребра болели. Странный дерганый человек, похожий на полоумного политика в телевизоре, битый час, бия себя в грудь и провозглашая патриотические лозунги, ходил за ним по пятам вокруг лебединого озера на Чистопрудном бульваре, и Ронни так и не понял, зачем он его преследовал и что ему было нужно.
А еще был случай, когда вообще чуть с жизнью не распрощался. Чудом ноги унес.
В метро ехал, вечером, из Измайлова возвращался. Четыре наглых здоровых парня повалили девушку на сиденье, заломили ей руки и стали одежду с нее срывать. Пассажиры, которые находились в одном с ними вагоне, решили, что помочь девушке — не их дело, и на следующей станции, от греха подальше, все как один в другой вагон перешли. Девушка отчаянно отбивалась, плакала и кричала. Ронни никогда прежде не видел, чтобы при всем честном народе, в общественном месте, целая стая насиловала самку, причем, под грохот колес и не в брачный период. Ему в голову прийти не могло, что человек способен на подобную низость. Без сострадания и возмущения невозможно было на это смотреть. Он никогда бы себе не простил, что видел и не вмешался. Шерсть у него на загривке встала дыбом. Он помчался на выручку. Оскалился, зарычал. От парней разило пивом, потом, варварством, дикостью распоясавшихся самцов. Он здорово их напугал. Самому отвязанному, заводиле, задницу расцарапал. Девушка вырвалась и, придерживая руками разорванную одежду, на следующей станции убежала. А парни стали гоняться за Ронни по вестибюлю, двое с ремнями наперевес, а один разулся и кроссовками в него швырял. На шум и лай спустился милиционер. Парни всё на Ронни свалили. Кричали, что пес с приветом, дурной, чистый псих. Нормальные собаки на людей не бросаются. «Какого хрена он вообще в метро делает?» — бранились и кричали они. К сожалению, страж порядка склонен был лгунам поверить. Он уже пистолет из кобуры вынимал. Лень ему, недосуг разбираться, кто прав, кто виноват, проще пристрелить Ронни как бешеную собаку, и дело с концом. Так что, если бы вовремя не улизнул, не дунул что есть мочи по эскалатору вверх, всё могло бы кончиться для него очень печально.
Ночью, лежа рядом с Линдой в конуре на автостоянке, он слушал, как она устало дышит, намаявшись за день, и, засыпая, думал, какая она славная, добрая, теплая, лучше ее нет никого на свете.
А он — жалкий приживальщик и эгоист. Мизинца ее не стоит.
От жалости и сочувствия у Ронни сжималось сердце. Вдруг накатывало чувство вины перед ней. Такое колючее, острое, что под грудью нестерпимо чесалось и ком в горле стоял.
Конечно, с его приходом жизнь Линды осложнилась. Он добавил ей не только хлопот, но и переживаний. Утром, провожая его, она смотрит на него, словно прощается, словно не знает, вернется он или нет, убьют его, украдут или покалечат. И с этим чувством бедная девочка проводит весь день. Естественно, у нее тяжело на душе. Хотя сама она в этом никогда не признается. Будет уверять, как она рада, что не одна, что они подружились и ей есть теперь, о ком позаботиться, с кем молча поговорить, кому припасти пирожок или булочку. Но он-то видел, с какими исстрадавшимися глазами она встречает его каждый вечер, как скулит и радостно взлаивает, оттого что он просто жив и здоров, вернулся невредимым и ничего страшного не случилось.
Нехорошо, думал Ронни. Неправильно. Стыдно жить бобылем. Всё это как-то не по-мужски.
То, что он должен сделать, он обязан сделать один. Нет у него ни малейшего права вмешивать ее в свои дела. Взваливать на ее плечи свою тоску и заботу, свою неустроенность, пользоваться ее добротой. В конце концов, она не хозяйка автостоянки. Кондратий Иванович здесь тоже на птичьих правах. Они даже не договаривались, что Линда пустит к себе квартиранта, станет без разрешения делить с ним ночлег, таиться, скрытничать, отлынивать от работы, и к тому же недоедать, оставляя лакомые кусочки своему новоявленному дружку.
* * *
Свесив набок язык, Ронни уныло сидел под козырьком на остановке в ожидании автобуса.
— Наня!.. Боже мой, ты?
Пес вздрогнул, услышав знакомый голос.
— Радость моя, куда ты собрался?
Ронни навострил уши.
Из окошка черного джипа, притормозившего у обочины, ему улыбалась Наташа.
— Давай, проказник, я тебя подвезу?
Ронни выпрямил спину. Нервно икнул. Лапами на месте переступил. Отжал уши. Гавкнул, и, виляя хвостом, запрыгнул в салон.
— Привет, гуляка. Я рада. А ты?
Наташа обняла его, прижалась гладкой щекой и поцеловала прямо в нос. Сказала Эрнесту, водителю, что можно ехать, и устроилась рядом с Ронни.
— Пропащий… Как дела? Куда путь держишь?… Мальчик мой… А ты похудел… Мы тебя чем-то обидели?
Ронни опустил голову ей на колени и виновато заглянул в глаза.
— Не подлизывайся, — корила Наташа. — Я на тебя сердита.
Зарывшись ладонью в шерсть, она гладила Ронни и рассказывала, пока ехали, как расстроилась, когда он удрал. Они с Артуром Тимофеевичем даже объявили его во всероссийский розыск.
— Мордашка противная… Как ты мог так бессовестно поступить?
Из машины она позвонила по телефону и сказала, что у нее на коленях сюрприз. Попросила предупредить шефа, чтобы встречали с цветами и под оркестр.
— Наня… Блудный сын, — улыбаясь в усы, сказал Артур Тимофеевич, когда Ронни, выпрыгнув из машины, поднялся в рост и положил ему лапы на плечи.
— Будьте к нему, пожалуйста, снисходительным, — сказала Наташа. — Он попросил у меня в машине прощения.
— Пока я в гневе… Подлец ты этакий, — сказал Артур Тимофеевич и, потрепав пса за вихры, добавил: — Ладно, уж, черт с тобой. Заходи. Квартирка твоя цела. Я тебе там телевизор поставил. Ты же любишь мультики?
— Слышишь, Наня? — говорила Наташа. — Хозяин сердится. Ты уж, пожалуйста, больше так не делай, ладно? Из-за тебя я чуть с работы не вылетела. Совсем меня не жалко? Хотя бы записочку оставил, так, мол, и так, вернусь тогда-то и тогда-то, через месяц, через год или совсем не вернусь — неужели так трудно? Мы же друзья. Ты мне дорог. Я к тебе привязалась. По мужу так не убивалась, как по тебе.
— Насчет мужа чистая правда, — подтвердил Артур Тимофеевич.
Ресторан еще не был открыт, официантки и музыканты не приступали к работе, так что обещанной торжественной встречи не получилось. И всё же Ронни расчувствовался, когда увидел, что шеф-повар, Прокопий Семенович, оба охранника, уборщицы, грузчики и главный бухгалтер собрались в зале, чтобы поздравить его с возвращением, а Наташу и Артура Тимофеевича с тем, что их друг нашелся.
— Ну вот, ты и дома, — сказала Наташа. Они пересекли зал и вошли в директорский кабинет. — Отдыхай, располагайся… Боже, кожа да кости. Расскажешь, как тебе удалось так похудеть?… Нет?… Ну и не надо, по твоей милости буду толстеть… Сейчас поесть принесу.
Наташа побежала на кухню, а Артур Тимофеевич вдруг насупился, сел в кресло, закурил и сказал:
— Давай договоримся, приятель… Ты уже взрослый. Мужик. И я не мальчик, чтобы бегать за тобой. Юлить, заискивать или врать… Короче, старухе я тебя не отдам. Она не стоит того. Обижайся не обижайся, твое дело. Но и насильно держать не буду. Решишь жить с нами — хорошо. Не устраивает — скатертью дорожка… Учти, больше искать не стану. И на порог не пущу. Ты меня понял?
Ронни вяло махнул хвостом. «Язык ультиматумов, — как говаривал его новый друг Аркадий Фабианович, — язык неудачников». Он вспрыгнул на диван. Растянулся на пушистой накидке, свесив заднюю лапу. Взгляд его был полон собачьего скепсиса. Как сказала бы Баба Васса: «Загад не бывает богат».
Весь этот удивительный день, день случайной встречи и примирения, Ронни посвятил воспоминаниям. Провел его расслабленно, в праздности, общаясь с Федей, с официантками и поварами.
Много и с удовольствием ел. Подремывал и посапывал, отдыхая и набираясь сил.
Поздним вечером, уезжая с работы, Наташа обняла его, пожелала спокойной ночи, дверь не заперла и сказала:
— Всё. Я Артура уговорила. Ты самостоятельный мальчик. Никаких поводков и ошейников. Понял?… В конце концов, у собак тоже должна быть свободы выбора, правда?… Охрану я предупредила. Можешь считать, что у тебя постоянный пропуск… Как мы работаем, тебе известно. А там — поступай как знаешь, — и улыбнулась. — Надеюсь, до завтра?
Ронни с трогательной нежностью на нее посмотрел. И лизнул в нос и в губы.
— Вот и чудненько, — заключила Наташа. — Значит, договорились.
Ронни был искренне рад. По правде говоря, он меньше всего рассчитывал на широкий жест. Не ждал от судьбы такого подарка. Не мог поверить, что люди, которых он бессовестно бросил, его простили, приняли как родного, предоставили стол и кров. Оказались настолько щедры, что вытащили из нищеты и без всяких оговорок предложили взамен легкую сытую жизнь.
Но, самое главное, Наташа и Артур Тимофеевич, кажется, поняли, что он связан ответственностью, особым поручительством, которое сильнее его. Что по большому счету он не свободен. Душа его занята. Главная забота не здесь — выше обязательств, чем обязательства долга, у него нет.
На едва брезжащем рассвете он по-прежнему каждое утро навещал Линду на автостоянке. Они обегали близлежащие улицы, Кунцевский лесопарк, общались с Примусом, Моней, Разиней, Козявкой, потом она провожала его до метро, и он уезжал на бульвары, в центр.
Ближе к вечеру — по настроению и в зависимости от самочувствия — он навещал в Измайлове своих новых знакомых, приятелей и друзей и в сумерках возвращался к себе.
За долгий тягучий вечер в переполненном ресторане он успевал отлежаться, вкусно поесть, посмотреть мультики или рекламу по телевизору, пообщаться с Наташей, Федей, развлечь жующих и танцующих посетителей.
К шумному и многолюдному дому Ронни относился теперь совершенно иначе. Его приютили, не ущемив свободы, разрешив входить и выходить, когда ему вздумается, и внутри у него теперь не было ничего, кроме благодарности, кроме восхищения людьми, у которых нашлось столько ума и душевных сил, чтобы так поступить. Из раза в раз, потакая публике, Ронни вышагивал по ресторану походкой иноходца. Подзадоривал себя под оркестр. Был угодлив, общителен и приветлив, направо и налево крутил хвостом, по-кошачьи ластился, ползал под столами по-пластунски всем на потеху, картинно садился, ложился и кувыркался под смех и аплодисменты, давал лапу каждому встречному поперечному. Никто его к подобному поведению не вынуждал. Он актерствовал по собственной воле — попросту от избытка чувств. Потому что рад был и счастлив и не знал, как иначе показать, что переполнен благодарностью, необыкновенно признателен Артуру Тимофеевичу и Наташе, Феде, официантам, поварам, музыкантам и всем без исключения посетителям.
В условленный час Ронни выходил покормить Линду.
На заднем дворе ресторана она молча съедала то, что он ей выносил, отрывисто и сухо благодарила и убегала к себе.
К великому сожалению, она к нему резко переменилась. Стоило ему перебраться в ресторан и перестать ночевать на автостоянке, как в отношениях между ними наметился холодок.
Вряд ли она капризничала или примитивно завидовала. Или ревновала друга к удаче. Тем не менее, ее всё раздражало, всё не нравилось, даже то, что теперь не она ему, а он ей помогал. Поддерживал ее не только морально, но и подкармливал — и не черствыми пирожками сомнительной свежести, а сырым отборным мясом на кости, жареными антрекотами, телячьими отбивными, куриными потрошками.
Ронни печалило и огорчало, что она стала колючей и неприступной. Впустила в свое сердце обиду.
Настойчиво, не раз и не два, он приглашал ее к себе, уверяя, что ей понравится, у них весело, есть на что посмотреть, а Артур Тимофеевич, и тем более Наташа, прелестной гостье будут только рады.
— Развлечемся, — уговаривал он ее, — посмотрим, как люди танцуют и песни поют. Или полежим на диване, посмотрим мультики, послушаем музыку. Если хочешь, залезем в Интернет.
— Делать мне нечего, — с вызовом отвечала она.
Как только Линда представляла себе богатство и роскошь, окружавшую Ронни, у нее непоправимо портилось настроение.
Ронни очень надеялся, что со временем у нее это пройдет. Нужно только немного потерпеть, уговаривал он себя. Не разрешать себе огорчаться, дуться на нее в ответ, проявлять глупость и малодушие. Он не собирался терять подругу из-за недопонимания, уязвленного самолюбия, пустой гордыни и тому подобных вредных и непозволительных чувств. Это всё наносное и по сравнению с тем, что у них есть, с их дружбой, если вдуматься, гроша ломаного не стоит.
— Знай, мой мальчик, — как-то сказал ему на прогулке Аркадий Фабианович. — Обида — сила разрушительная. На самом деле это агрессия, направленная против самого себя.
Поздней ночью ресторан затихал. Кроме охраны, все разъезжались. Гасли огни.
Перед уходом Наташа его целовала. От нее пахло духами, бифштексами и салатами, сигаретным дымом. Ронни нравились ее руки — домашние, нежные. Он урчал от наслаждения, закрыв глаза. Она ласкала его, гладила, положив лохматую голову себе на колени, и псу чудилось, будто из-за стены его окликает знакомый голос. Внутри у него всё обмирало. Он словно летел навстречу Оксане Петровне, бросался на шею Никите, тыкался носом в теплую руку Глафиры Арсентьевны.
Пожелав ему спокойной ночи, Наташа выключала настольную лампу и уходила.
А Ронни еще долго ворочался с боку на бок, перебирая в памяти прожитый день, вслушивался в монотонный гул подвальных холодильных камер, поскуливал и вздыхал, сожалея, что вновь никого не встретил.
В беспокойных и горестных снах он по-прежнему часто видел седую исхудалую женщину. Старческое тело ее дымилось и тлело. Она металась по дому, в котором не было крыши, мебели, окон, а только шершавые голые стены, подпиравшие небо. Вымаливала прощения и не получала его, судила себя и не могла осудить. Ронни царапался, выл. Из пересохшей пасти его клубами шел пар. Он с лаем носился по коридорам, толкал лапой дверь — дверь падала и разлеталась в щепки. В пустом проеме грохотал бесчувственный город. Визжали шины, и плыл, как вода в реке, раскаленный асфальт. Его обступали идущие ноги, толстые, тонкие, кривые и стройные. В носках и колготках, в брюках, в бриджах, в шортах, в коротких и длинных платьях. И — обувь, обувь, всюду обувь. Резкий запах. Туфли, ботинки, бесконечная вереница сапог, босоножек, кроссовок. И сухая пыль.
Опыт бродяги-скитальца — по совместительству ресторанного баловня — всё очевиднее сказывался на его облике и поведении. В осанке Ронни появилась солидность, несуетность, благородная сдержанность. Он заметно заматерел. У него обострился слух, возросла восприимчивость, глаза сделались зорче, нюх — тоньше. Он существенно пополнил словарный запас, хотя речь человеческая — и не обязательно под хмельком — бывает замусоренной и невнятной.
— Не огорчайся, если смысл некоторых слов от тебя ускользает, — говорил ему в лесу Аркадий Фабианович. — Помни, мой милый: вначале было не слово, а звук и жест.
И Ронни учился — без понуканий, в охотку, сам. Откуда-то знал, что самое трудное, самое сложное из искусств — искусство понимания. Всё увереннее и точнее читал по губам, и глазам, по жестам, по движениям бедер и плеч. Больше, чем любые слова, ему говорили вздрог кожи, взмах бровей, тень или внезапный блеск в глазах, россыпь летучих черточек и морщин на лицах прохожих.
В мире, как известно, все разговаривают. Безъязыкие, естественно, тоже, только по-своему и, может быть, даже усерднее. И вода разговаривает, и земля, и небо, и камни, и птицы, и всё, что ползает и шевелится. И деревья совсем не молчальники, а письмена, свитки, выходящие из земли. О чем-то шумят, что-то важное сообщают — о загадках жизни они знают ничуть не меньше, чем человек, начитавшийся мудрых книг.
Мир полон чудес и тайного смысла. Многие бессловесные твари — и собаки, и лошади, и коровы, и волки, и гуси, и даже заносчивые коты — обладают душой, подобной душе человека, и, чтобы понять друг друга, им вовсе не обязательно пользоваться словами.
* * *
Между тем лето кончилось.
Промелькнула осень.
Наступила зима.
* * *
День был предпраздничный.
С бульваров, из центра города, Ронни вернулся пораньше и, не заходя в ресторан, помчался проведать Линду.
Недавно она стала матерью, — сбилась со счета, в который раз, — родила трех славных мальчуганов и пухленькую девочку с темной отметинкой на лбу. Щенкам от роду было шесть недель. В этом возрасте дети слабые, хрупкие, нежные, необыкновенно трогательные. Ронни с удовольствием поиграл с ними, потетешкал, позволил помять себя, потоптать, потаскать за хвост, оттрепать за уши.
Честно говоря, он был слегка обижен, что дети не от него.
— Ладно, — поурчал он, — не скучайте. С Наступающим вас. И Кондратия Ивановича тоже.
— И тебя, — пошевелила Линда бровями. — Спасибо, что заглянул. Передай всем от меня привет и теплые пожелания.
— Обязательно.
— Ты же знаешь, душой я с вами.
Ронни одобрительно тявкнул. Попрощался с благодушной мамашей, с малышами, не желавшими его отпускать, пролез через дырку в заборе, и неспешной трусцой побежал к себе.
Небо нахмурилось, вокруг потемнело. Пошел мягкий пушистый снег — сначала робкий и редкий, потом густой и обильный. Дорожки на глазах заметало. Сквозь частокол ресниц Ронни видел снежное кружево. Снег таял на его разгоряченном теле, со лба капало, к носу текло. Он надышал под мордой две длинные смешные сосульки, на лапах с изнанки наросли ледяные культяшки, но он не расстроился, не продрог, не озяб, напротив, еще и побарахтался в свежем сугробе. Был весел и бодр и рад тому обстоятельству, что идет снег и что шерсть его будет шелковистой и чистой.
— Бедолага, — посочувствовал Артур Тимофеевич, заметив в холле насквозь промокшего Ронни. — Ты бы, братец, зонтик брал, что ли.
Наташа принесла полотенце и вытерла ему морду, спину, лапы.
— Несчастье мое. На кого ты похож? — мило ворчала она. — Так и простудиться недолго. Где тебя черти носят?
Ронни ткнулся ей носом в колено, попросив извинить за доставленные неудобства.
— Марш к себе, — скомандовала она. — И не смей никуда убегать, пока я с тобой не поговорю.
Ронни качнул мокрыми обвисшими ушами, что на собачьем языке означало: слушаюсь и повинуюсь, моя госпожа.
Наташа принесла ему бефстроганов с картофелем фри и свежим огурцом.
Он поел.
Запрыгнул на диван и свернулся калачиком. Наташа прикрыла его пледом и, уходя, приказала:
— Жди.
Ронни пригрелся.
Он не прочь был немного вздремнуть, чтобы ночью в лесу выглядеть пободрее. Однако сон не шел. Ронни лежал, закрыв глаза, вполуха подремывал, вздрагивал, дергал лапой, шумно вздыхал.
У него из головы не выходил старик, который сегодня упал в метро. В людном месте, посредине коридора, при переходе на Арбатско-Покровскую линию. Шапка у него слетела, голова запрокинулась, руки раскинуты, нос кверху задрался, рот открыт, и губы окаменели. Ронни подумал, что он умер. А люди шли мимо, толпа обтекала его, все спешили, спотыкались о лежащее тело, топтали несчастную шапку. У всех дела, надо успеть приготовиться к празднику, а тут некстати досадная неприятность. Ронни обнюхал старика. Рыкнул ему в ухо. Дернул лапой пальто — старик не пошевелился, только пуговица отлетела. Озлобленный парень с недопитой бутылкой пива в руке на ходу пнул Ронни ботинком под живот, ругнулся и пошел дальше. Ронни гавкнул. Сел у старика в изголовье и печально завыл. Какая-то женщина остановилась. Потом мужчина в шляпе. Они подняли старика и прислонили к стене, чтобы не мешал пешеходам. Оказалось, он жив. Открыл глаза и не понимает, где он находится и что с ним случилось. Рассеянных сейчас тьма тьмущая, всяких чудиков, склеротиков и растяп. Женщина спрашивала, чем помочь. Как он себя чувствует, может быть, вызвать скорую, кто он, где живет, как его хотя бы зовут. И мужчина в шляпе ждал и не уходил. А у старика от испуга последнюю память отшибло. Он совсем ничего не соображал, не мог вспомнить ни имени своего, ни адреса, ни куда он шел и зачем. Стоял и бормотал дряблыми бескровными губами: «Извините, пройдет, минутку, сейчас, извините меня, пожалуйста, извините».
— Жаль, — сказала Наташа, тронув Ронни за плечо. — Не хотела ваше высочество беспокоить. Но, боюсь, потом времени не будет. Закручусь и забуду.
Ронни чихнул. Потянулся. Обрадовался, что перед ним Наташа, что он не в метро, а здесь, наяву, на своем любимом диване, и не надо обнюхивать старика, а можно смотреть в эти серые участливые глаза и наслаждаться человеческой красотой и душевностью.
— Повернись, — сказала Наташа. — Нет, не так. Сначала на левый бок.
Она включила фен. Горячим воздухом просушила Ронни с головы до пят и расчесала.
— Ну, вот. Теперь на человека похож.
Ронни выглядел франтом. Прошелся по комнате иноходью, прогулялся по директорскому кабинету.
— Цени, босомыга, — сказал Артур Тимофеевич, поднявшись из-за стола. — Золотые руки у нашей Наташи. Из мокрой курицы конфетку сделала. С дурацкого лада да на новый фасон.
— Ну уж и дурацкого, — не согласилась Наташа.
Ронни лег на грудь и живот, поводил взад-вперед ушами.
Ему нравилось, что у них хорошее настроение. Он встал, подошел к Наташе, поднялся на задние лапы и лизнул ее в щеку.
— Не стоит благодарности, мой дорогой, — сказала она, обняла его и погладила по голове. — Честно тебе скажу, я это сделала для себя.
— Ну что? — Артур Тимофеевич склонился над Ронни. — Как я понимаю, у бродяги свои планы на вечер?… Дай пять… С Наступающим! Будем живы.
Ронни протянул ему лапу.
Артур Тимофеевич ее уважительно пожал.
Подмораживало.
Небо очистилось, перестал идти снег.
Из темного переулка Ронни свернул на оживленную, празднично освещенную площадь, рысцой добежал до перекрестка и вместе с пешеходами, гурьбой, пересек широкую проезжую часть на зеленый свет. Недавно выпавший снег лежал на лавочках и заборах, на крышах домов, на оставленных на ночь машинах, на ветках деревьев; не успев замусориться и постареть, с мягким скрипом проминался под его мохнатыми лапами. Улицы и магазины принарядились — в белых пуховых шубках выглядели свежими и похорошевшими.
Когда Ронни спускался в метро, знакомая вахтерша — угрюмая тучная женщина с одутловатым лицом — сказала ему вслед:
— Ишь, разъездился, безбилетник. В следующий раз, учти, без пенсионного удостоверения не пущу.
Она часто так шутит. Скучно целый день в стакане одной сидеть.
И милиционер сказал:
— Эй, приятель, сегодня Новый год. Случайно, не забыл?
Ронни помахал им хвостом и, перебирая лапами по ступеням, ведущим вниз, подумал: приятно, когда по пути встречаются люди скромные, отзывчивые, несердитые, во всяком случае, такие, которые не считают, что во всех их бедах виноваты собаки.
Дождавшись поезда, он вошел в вагон и устроился между рядами сидений, в торце.
«Осторожно, двери закрываются. Следующая станция «Багратионовская».
В этот поздний час народу в метро было немного. Пассажиры входили и выходили — улыбающиеся, оживленные, с цветами, подарками. В канун праздника настроение у всех было приподнятое, и Ронни, пока ехал, наслушался шуток и поздравлений, пожеланий удачи и счастья в новом году.
Какая-то симпатичная девушка, стоявшая в обнимку с молодым человеком, перед тем как покинуть вагон, положила на сиденье рядом с Ронни розовую гвоздику и шепнула: «Привет».
На станции «Измайловская» пес аккуратно взял цветок в пасть, вышел из вагона и, поднявшись по лестнице, подошел к усталой пожилой женщине, стоявшей на контроле, которую давно знал и которой сочувствовал. Подломил перед будкой передние лапы и учтиво прилег.
Она заметила его. Дивилась. И, улыбнувшись, сказала:
— Спасибо… Надо же. Сроду цветов никто не дарил… Это ты меня поздравляешь?
Ронни запрядал ушами.
— Дай тебе Бог здоровья, мой золотой, — вздохнув, растроганно произнесла она, вынимая у него изо рта гвоздику.
Пес приподнялся, присел. Мерно повозил по бетонному полу хвостом, подметая пыль. Затем выпрямил спину, вежливо отвернулся и неторопливо, с достоинством прошел коротенький вестибюль с неудобными турникетами, прошмыгнул через тугую дверь. Он и сам был доволен тем, что проявил внимание к скучающей женщине, которая вместо того чтобы наряжать елку и накрывать праздничный стол, вынуждена стоять здесь до часу ночи и ловить безбилетников.
На мостике, где пассажиры кучно сворачивали налево, его неожиданно окликнула Клавдия Даниловна:
— О, Маклай (так звали в лесу Ронни). Здравствуй. Какой ты… пышный, причесанный… Слушай, тебе идет… Один? А Линда? Она — что, не придет?
Сын Клавдии Даниловны, Эдуард, девятиклассник, и головы не повернул в сторону Ронни, как будто считал ниже своего достоинства с собаками разговаривать. Стоял спиной к нему, перегнувшись через перила, и смотрел на рельсы.
— А мы с Эдичкой Софушку ждем, — торопливой скороговоркой объяснила Клавдия Даниловна. — Софью Игнатьевну. Она с собачкой, с Зазнобой своей. Скоро должна подойти. Обещала нас до места проводить, а то, говорит, сами заблудитесь… Вот решили, наконец, на вашем празднике побывать, надоело одним дома сидеть… Надеюсь, ты не против? Столько разговоров, а мы ни разу не видели.
Отвернув голову, Ронни слушал ее рассеянно, из вежливости. Разговаривать с Клавдией Даниловной ему было решительно не о чем.
Извинившись, он спустился по лестнице, и по освещенной расчищенной дорожке побежал вглубь леса.
Эту Клавдию Даниловну здесь недолюбливали. Можно даже сказать, сторонились. Женщина она настырная, на словах ласковая, а на самом деле прожженная и лукавая. Горластая, как Пипка, если чем-нибудь недовольна. На пару с сыном людей бессовестно обворовывает. Ронни своими ушами слышал, как Луша с Грушей, Фоминична и другие женщины ее поведением возмущались. Советовали Корчагину, чтобы в лесу ее не обхаживал и не привечал, а лучше бы гнал в шею.
В можжевеловой аллее, примыкавшей к березняку, Ронни свернул на узкую, припорошенную снегом тропинку и побежал не коротким маршрутом, а в обход, чтобы под фонарями на пустырях не встречаться с шумными молодыми людьми, — те, не дожидаясь начала праздника, уже вовсю пили пиво и веселились. Петляя, покружил в заснеженном мелколесье. Выбежал на голый, продолговатый насыпной бугор, пересек его наискосок и спустился в низину. Речка Серебрянка в такую погоду не замерзает. Легкий морозец ей нипочем, катит свои воды и катит. Вдоль берега, среди высокого заиндевевшего сорняка, извивалась другая, уютная притоптанная дорожка, по которой легко и приятно было бежать. Тихо здесь. Снег чистый, скрипучий, от него светло.
Под вербой, возле своей трубы, дремали местные отшельники, Чукча и Арчибальд. Она рыжая и облезлая, он гладкошерстный, угольно-черный с фигурным белым пятном на груди. Хотя Ронни было прекрасно известно, что в гости они не ходят, праздники не любят и не признают, тем не менее он решил сегодня, в ночь светлого расставания и надежды, все-таки сделать им предложение, пригласить их с собой. Честно говоря, больно на них смотреть: лежат, свернувшись калачиком, в стужу и лютый холод.
Он остановился, призывно гавкнул и торчком вздыбил хвост.
Чукча привстала, прогнула спину и отряхнулась. Арчибальд запрокинул голову и поводил ноздрями, словно определяя на ощупь, что ему посоветует морозная ночь, надо ему или не надо принимать предложение Ронни. Чукча приблизилась к нему, что-то пошептала, ткнулась головой ему в шею, и они солидно, не спеша, на некотором расстоянии побежали вслед за Ронни.
Странные они все же, думал Ронни, расслабленно перебирая лапами. Как не собаки вовсе. Он всей душой сочувствовал им. Но, как ни старался, не мог понять, что за радость жить в добровольном уединении, в лесу, практически ни с кем не общаясь. Почему-то сходиться с людьми, любить их, жить под их опекой, как другие собаки, Чукча и Арчибальд принципиально отказывались. Шатох, всякие другие одичавшие стаи, не признавали, и к таким, как Ронни и Линда, тоже не примыкали. Вели себя, действительно, как отшельники, как сектанты. Всех сторонились, ни для кого не делали исключения. Крайне редко появлялись на рынке или у метро. Никогда никого ни о чем не просили, раз и навсегда решив для себя, что бог пошлет, то и ладно. Чаще всего подолгу и неподвижно сидели и ждали у своей ржавой трубы, когда какой-нибудь сердобольный прохожий бросит им батон хлеба или принесет в пакете гречневой каши, вареной картошки, остатки салата, макароны или куриные кости. Удивительнее всего, что они сами всё это выбрали, их устраивала такая отрешенная жизнь. Во всяком случае, Ронни ни разу не слышал, чтобы они роптали или жаловались на судьбу. Он вообще голоса их не слышал — ни писка, ни воя, ни лая. Как будто они не только записались в монахи, но и приняли обет молчания. Как будто тишина и уединение для них превыше всего, им хватает покоя, снега, деревьев и звезд.
На Декоративном пруду сидел одинокий рыбак, склонившись над прорубью. Он был в тулупе и валенках. Возле ножки складного стула у него горела толстая свеча в фужере, рядом стоял вместительный термос. Луна ему спину грела. Ронни впервые видел, чтобы поздно так, на ночь глядя, рыбу ловили. Издали, с удивлением посматривая на этого увлеченного человека, он невольно подумал: какие люди все-таки разные. Одни ставят на стол шампанское, наряжают елки, ждут гостей. Другие спешат встретить Новый год на природе, в лесу, в дружной компании. А этот сидит себе здесь, на льду, и дергает удочку. Тоже, наверное, предпочитает жить наособицу. А может, негде ночь скоротать, с женой поссорился, из дома выгнали, мало ли что.
Чтобы человека напрасно не беспокоить, не отвлекать от дум и молчаливой охоты, они по пустынной наезженной твердой дороге обогнули Декоративный пруд, затем пробежали вдоль среднего пруда, тоже очень красивого, потом верхнего, самого крупного, и свернули в заросли ивняка. Попетляли в низине, в кленовом подлеске, среди статных, кучно растущих лип, поваленных ветром состарившихся деревьев. Поднявшись на взгорок, забежали в столетний лиственничник, и Ронни услышал в отдалении слабый, захлебывающийся звук аккордеона, на котором играла Зоя Архиповна.
Грудь и бока его напряглись. Он подпрыгнул. От радости и воодушевления покрутился волчком и перешел на крупную рысь.
Уже не оглядываясь на Чукчу и Арчибальда, Ронни бежал, взбивая снежную пыль, и в ноздри ему все отчетливее ударял запах жилья, горячей сваренной пищи, сыроватых тлеющих бревен. Мелькали за стволами языки пламени, прорывался сноп света. Лучистое сияние разливалось по редколесью.
Выскочив на поляну, Ронни резко затормозил и вжал голову в плечи.
Его поразило обилие народа. Веселый шум, лай, музыка, визг, собачья возня. Желающих встретить в лесу Новый год оказалось намного больше, чем он предполагал. Некоторых он вовсе не знал и видел впервые.
В центре горел костер. Баба Васса стояла под навесом с половником возле дымящегося бака и каждого желающего угощала чечевичной похлебкой, ради такого случая сваренной на копченых ребрышках.
— Маклайчик! Чукча, Арчи! Огольцы мои, сюда!
Зоя Архиповна, размашисто и бойко растаскивая меха, играла на аккордеоне. Под звуки вальса «Амурские волны» новеньких, кто из темноты подходил, встречали одинаково радостно, с ликованием, триумфальным криком. Люди пожимали друг другу руки, улыбались и обнимались. Собаки виляли хвостами, вставали на задние лапы, гавкали, прыгали, юлили боками, терлись, толкались и пританцовывали.
Ночь отодвинулась, отступила в сторонку под натиском света, бодрости, приподнятого настроения, благожелательности и любви.
Елка, украшенная блестками, разноцветными тряпочками и серпантином, стояла у края поляны, подальше от огня. Ее связали вручную, на сухостое, из лапника — натуральные-то в здешнем лесу переростки, с длинным голым стволом и для праздника не годятся. Повсюду на ветках висели надувные шары, пивные бутылки, мягкие и резиновые игрушки. Организаторы — Додя, Анфиса, Пипка и Боб Толоконный Лоб — растянули под крышей навеса плакат с названием ночи: «УМИРОТВОРЕНИЕ 2000».
На столбах, подпиравших крышу, приколотили листы от картонных коробок, на которых Софья Игнатьевна вместе с Зазнобой нарисовали смешных зверюшек и человечков, а Аркадий Фабианович подобрал к рисункам разные назидательные выражения из прочитанных книг.
Ширя Дупель ходил от столба к столбу и, посмеиваясь, читал:
Странные существа — животные.
Собаки смотрят на тебя снизу вверх.
Кошки смотрят свысока.
И лишь свинья смотрит на тебя как на равного.
Сколько ни парь, ни утюжь, ни подвязывай собачий хвост, он всё равно будет торчать закорючкой.
Всё на свете относительно, приблизительно, превратно и коловратно.
Человек раздвоен снизу, а не сверху, оттого что две опоры надежнее одной.
Отличие человека от животного весьма незначительно.
Люди заурядные скоро это отличие утрачивают.
Те же, кто сообразительнее, тщательно сохраняют.
Как баня, так и урок, бесполезны,
если после них человек не становится чище.
Невежество — не аргумент.
В ком есть Бог, в том есть и стыд.
У каждого часа есть своя честь.
Луша с Грушей повязали Ронни на шею алую ленточку, Тютельке пышный розовый бант. Ване Грозному нацепили старую шляпу, Пипке панаму. У Зазнобы на голове была синяя бейсболка набекрень. Аккуратистка и чистюля Герла вышагивала в ярко-желтом комбинезончике. Обязанности кострового исполнял одноногий Савл. Сёма, Противогаз и Козявка таскали ему из леса в зубах палки и хворост. Снег от костра плавился и шипел. Анфиса и воображала Киркоров сидели у ног Зои Архиповны и под музыку подвывали. Кузя крутился волчком. Прыщ подпрыгивал на радостях аж до крыши навеса.
Чукча и Арчибальд поели, постояли минутку, погрелись, и ушли по-английски.
Джеф вальяжно переминался. Сваха тявкала, задрав морду в небо. Кокетка Моника ластилась, теребила Добряка за хвост. Тюха как угорелый носился вокруг костра, не в силах опомниться и остановиться. Штатный затейник Додя, бывший слегка навеселе, приглашал расслабиться. Со всеми подряд кружился и танцевал. На лицах людей отражались сполохи пламени. Разиня под музыку приседала, елозя длинными ушами по потемневшему снегу. Духарь, стоя рядом, искоса за ней наблюдал, умиляясь и подхихикивая.
Зоя Архиповна заиграла «Семеновну». Фоминична и Софья Игнатьевна вышли в круг и стали приплясывать по-старинному, помахивая платочками, руки в боки. Додя, распахнув телогрейку, прошелся чечеткой с притопом.
В приемнике что-то щелкнуло, заверещало. Винни Пух поднял руку и прибавил звук.
Зоя Архиповна играть перестала.
К костру выдвинулся Корчагин и объявил:
— Друзья мои, прошу к столу. Первачок, бражка, смородиновая наливка. Для надорвавшихся — кефирчик. Разбирайте. Самое время.
Возле косматой его головы метались искры.
Президент из Кремля закончил короткую речь, пожелав нового счастья и пообещав процветание.
Забили куранты.
— Десять! Одиннадцать! Двенадцать!
— Ура-а-а-а!
Сын Клавдии Даниловны, Эдуард, взорвал петарду. Все начали целоваться. Ширя Дупель шапку-ушанку в небо бросал. Коп и Винни Пух раздавали желающим зажженные свечи. Прыщ и Кузя затеялись прыгать через костер, чуть Козявку не придавили. Мегрэ запрягли в сани, и он Пипку, как барыню, катал. Битлы устроили потешную кучу-малу. Баба Васса постучала о столб половником, подняла бумажный стаканчик и прокричала, перекрывая гомон и шум:
— Золотые мои, ненаглядные! С Новым годом! Не посрамите общество наше!.. Желаю вам жить без вражды! Уступать друг другу, быть ласковыми, зря не кобениться! Дружить, а не цапаться!
— Правильно, бабка, — одобрительно говорили в толпе, попивая кто кефир, кто наливку, кто бражку. — С утреца с тобой обвенчаемся и будем дружить.
— Сейчас, что ли, Миллениум, ети его в душу мать?
— Сегодня, точно, я отвечаю.
— А болтают, что через год.
— Нас не касается.
— Как не касается, когда всех обнулили. Два нуля я еще понимаю, а тут сразу три.
— Думаешь, знак?
— А то! В этом веке в разум войдем.
— Размечтался.
Эдуард опять бабахнул петардой.
— Вот шельмец. Салют устроил.
— Уши ему оборвать… Нашел, подлец, Красную площадь.
Приплясывая, Додя песенкой веселили народ:
У Дяди Кости левых нет доходов, Зато есть бак для пищевых отходов.
Зазноба, Софья Игнатьевна, Киркоров и Толоконный Лоб организовали вокруг костра хоровод. Живчик отловил в приемнике музыку в стиле диско. Корчагин с Анфисой отправились по лесу погулять, посмотреть, какая она без прикрас, снежная новогодняя ночь. Савл, Баба Васса и Академик, подвесив над столом фонарик, настроились посидеть, обсудить мировые проблемы, может быть, попозже, когда ретивые угомонятся, в карты сыграть. Груша с Лушей подцепили Зою Архиповну под руки:
— Пойдем, голубушка, душу отведем. Пусть себе молодежь куролесит.
Любят они по праздникам песни петь, несовременные и протяжные, устроившись на бревнах, неподалеку.
Под елкой и у костра танцевали. Парами, группами, поодиночке. К четвероногой мелюзге, у кого весь ум еще в мышцах, к Эдуарду и бойким девчатам подключились их папы и мамы, бабушки, дедушки. Среди старшего поколения тоже немало любителей, готовых изнурять себя танцами до рассвета.
Неистощимый на выдумки Додя предлагал аттракционы с собаками.
Люди несуетные, с грустинкой, сидели на лавочках или пеньках и смотрели на пламя костра.
Ронни напрыгался с Сёмой и Свахой. Забежал под навес дух перевести и водички попить.
— Нет, Аркадий, — спорила с Академиком Баба Васса, надкусив бутерброд со шпротами и вареным яйцом. — Времена стоят безобразные. Если жить, как ты говоришь, не по лжи, никаких денег не заработаешь.
— Но и красть тоже нехорошо, — тихо возражал Аркадий Фабианович. — Существуют законы, Василиса Павловна, которые, извините, важнее тех, что в Думе выдумывают. Они даны нам с рождения, укоренены в нас с первых дней Творения и Моисеем изложены, как вам известно, не в виде благих пожеланий, а в виде запретов. Сказано: не воруй, стало быть, разумнее воздержаться. Иначе будешь наказан.
— То-то, гляжу, богатеи наши шибко наказаны, — не унималась Баба Васса. — На яхтах катаются. Поди, плохо им, свистунам… Извини, Аркаша, хоть ты и умный и во всем разбираешься, а от жизни отстал. При всем моем уважении согласиться с тобой не могу. С твоим Моисеем — подавно. Легко сказать, не кради, мол, закон воспрещает. А ты попробуй проживи, когда вор на воре сидит и вором погоняет!
Ронни мало что понимал из того, о чем они говорили, но слушал их с интересом. Втайне он давно уже симпатизировал Академику. Этот сморщенный тщедушный старичок с проплешиной на затылке никогда ни на кого голоса не повышал — независимо от того, прав тот или не прав. Ронни восхищали его спокойствие и уравновешенность. Как будто, несмотря на повсеместное падение нравов, на старость и недомогания, на близость неизбежного перехода, душа Аркадия Фабиановича не то чтобы весела, но была полна ясности и покоя.
— Тем не менее, Василиса Павловна, — мягко настаивал Академик, — позарились на чужое, прелюбодействуете, не чтите родителей, старушку по идейным соображениям замочили — будьте любезны, наказание вам обеспечено.
— Кара небесная, что ли?
— Зачем? Самим ходом вещей. Внутри заводится червячок, что-то вроде плодожорки, и человек, как яблоко, гниет и падает. Воровать и убивать, Василиса Павловна, запрещает даже не Бог, не церковь, не Христос или Моисей, а, прежде всего, наша собственная природа.
— Ученый ты, Аркаша, — хмурилась Баба Васса, поглаживая Мегрэ, сидевшего с ней рядом на лавочке, — а выдумываешь черт-те чего. Отродясь не слыхала, чтобы воров, которые народ по миру пустили, кто-нибудь наказал. Хотя бы твой Бог покарал. Или сами от стыда передохли.
— И я считаю, — подключился Савл, — любой обман, воровство, любое святотатство оправданны и вполне допустимы, если идут человеку на пользу.
— Вот именно, — подхватила Баба Васса. — Скажи на милость, Аркаша, друг любезный, как же быть, когда по-другому нельзя? По доброй воле в гроб, что ли, ложиться? Стала бы я брать чужое, если бы не нужда-паразитка… Глянь, расскажу, как не в диссертациях, а на практике получается… Тут как-то Кузя по дурости гвоздь вместе с костью съел. Шустрик наш махонький. Я от жалости вся слезами изошла. Лежит, бедный, под кустом, глазенками хлопает. Хрипит, задыхается, с белым светом прощается, последние счеты сводит. В ветеринарку везти — не доедет, помрет по дороге. Да и денег нет ни шиша. Фоминична, она же бывший хирург, в момент бы ему операцию сделала, а у нее ни ножа острого, ни ваты, ни бинтов, ни водки, чтобы рану обеззаразить. Зову Ширю. Выручай, говорю, друг мой пламенный и сердечный, что хочешь делай, хоть аптеку ограбь, развороши больничное отделение, любые двери вскрой, а доставь, что Фоминична скажет. Через час принес. Даже шприц и лекарство к нему, чтобы заморозку сделать, мыло, канистру с водой, чистую простынь и полотенце. Вон он, герой наш, танцор-спаситель, форточник знаменитый — спроси его, где взял? Он и тебе не признается. Точно не купил. Зато Кузю с того света вынули. А?… Что ты на это скажешь?… Доброе мы дело сделали или злое?… Потрафили Моисею твоему или нет?
Аркадий Фабианович улыбнулся и стал молча карты мешать. Спорить с Савлом и Бабой Вассой он больше не захотел.
Опустив на передние лапы голову, свесив язык, Ронни слушал, о чем старики говорят, наблюдал, как люди и собаки танцуют, и думал, как ему сейчас хорошо. Ни тревоги, ни страхов. Спокойно.
Незаметно перешагнули. Новое столетие наступило. Пусть бы и дальше было УМИРОТВОРЕНИЕ, думал он. Никто не поссорился, танцы, ночь и огонь, тихие разговоры. Сюда бы еще Оксану Петровну. Никиту, Елисеича, Глафиру Арсентьевну. Линду с ее щенками. Наташу, Федю и Артема Тимофеевича. Вот было бы здорово.
Перебрав в памяти всех, кого хотел бы здесь видеть, он, без слов и прикосновений, пусть не воочию, на расстоянии, но тепло и по-доброму пообщался с ними — словно погулял с каждым из них, полежал у ног, подремал на коленях.
Моника, подбежав, опустила лапу ему на загривок, и Ронни, перепрыгнув через барьер, побежал веселиться.
Земля вокруг костра оголилась. Лопалась с треском, пересыхала.
Моника прислонилась к Ронни горячим боком, положила мордочку ему на плечо.
Ноздри щекотала застарелая пыль. Запах сырого горящего дерева взбадривал и пьянил. Дым улетал. Под ногами шуршали и ерзали ломкие прошлогодние листья.
Сквозь морозную мглу пробивался из леса голос аккордеона. Луша с Грушей ладненько пели:
— Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас.