Книга: Правила одиночества
Назад: Дым отечества
Дальше: Нахичевань

Школа сержантов

— Фамилия?
— Курсант Караев, — чеканит солдат, стоящий навытяжку перед начальством.
Старшина срочной службы Овсянников рост имел невысокий, но держался торчком, словно аршин проглотил, — особенность людей маленького роста — стойка, грудь колесом. Все как полагается: идеально вычищенные сапоги, ушитая по фигуре гимнастерка, белоснежный подворотничок, на плечах — небрежно накинутый бушлат, шапка-ушанка сползает на глаза, короткие светлые усики под вздернутым носиком. Но голос! От голоса старшины дрожат стекла в казарме, а у дневальных подгибаются коленки.
— Знакомая фамилия, — цедит старшина, — музыкальная, фон Караян, слыхал такую?
— Так точно.
— Земляк, может, твой?
— Никак нет, товарищ старшина. Герберт фон Караян, во-первых, немец, во-вторых, армянин.
— А ты?
— Я азербайджанец, но у нас есть композитор Караев.
— Родственник твой?
— Никак нет, однофамилец.
— Знаешь, зачем позвал?
— Никак нет, товарищ старшина.
— А подумай.
Разговор происходил в ротной каптерке, после отбоя: небольшая комната с высоченным потолком, стены доверху в стеллажах, на которых лежат амуниция, кастелянные принадлежности, мыло и тому подобные вещи. Кроме курсанта и старшины в каптерке сидят каптенармус, упитанный, розовощекий курсант Зудин и старший сержант Селиверстов, человек громадного роста. Зудин что-то пишет в журнале, а Селиверстов пьет чай с ирисками. Ирисок во рту столько, что он с трудом двигает челюстями. Курсант скашивает глаза на ночь за окном. Фонарь освещает тусклым желтым светом плац, где ветер гоняет редкие листья, укрывшиеся от бдительного ока дежурного по батальону.
— Жду ответа, — напоминает старшина.
Курсант стоит в белых бумазейных кальсонах, в тапочках, сшитых из шинельной ткани, голова острижена под ноль. Первоначальный испуг, естественный для человека, разбуженного ночью в казарме немилосердной рукой дежурного, затем любопытство прошли, и теперь на лице отражается лишь усталое равнодушие. За месяц армейской службы эта была единственная ночь, когда ему удалось лечь сразу после отбоя, без нарядов, тренировок и дополнительных работ. Но его разбудил дневальный, и вот теперь он стоит в каптерке, стараясь не трястись от холода. Селиверстов, сумев наконец разомкнуть рот, произносит:
— Может, ему в лоб дать, чтобы быстрее соображал?
— Никак нет, товарищ сержант, — чеканит солдат, — в таком случае я вообще перестану соображать.
— Кажется, он над нами издевается, — подозрительно говорит Селиверстов. Он пытается завести старшину, который, как ему кажется, слишком медлителен и миролюбив.
— Правду говорят, что ты за два дня выучил наизусть все статьи караульного устава? — спрашивает наконец Овсянников.
— Так точно, товарищ старшина, — отвечает курсант.
— Как это может быть? — простодушно удивляется Овсянников. — Ведь ты азербайджанец, а устав написан по-русски?
— Я окончил русскую школу, товарищ старшина.
— Ну и шо? Селиверстов вон тоже русскую школу кончил, а караульный устав до сих пор не знает наизусть.
Селиверстов, недовольный сравнением, произносит выразительное «кхм», но этим ограничивается. Впрочем, курсанту, вдруг обретшему врага, от этого не легче.
— Молодец, хвалю, — произносит старшина. — Молодец, — повторяет он и добавляет, — свободен.
— Есть, — чеканит курсант, поворачивается кругом и покидает каптерку.
Закрыв за собой дверь, он расслабляется; опустив плечи, плетется к своей койке, залезает на второй ярус. Постель давно остыла, и ему приходится напрячь тело, чтобы не дать холоду проникнуть в организм. Несколько минут он горько сожалеет о времени, проведенном в каптерке, — ровно столько отнято у драгоценного сна, затем черное покрывало сна накрывает его, и он засыпает, чтобы тут же проснуться. Это ощущение преследует его с начала службы: сон без сновидений длится одно мгновение — кажется, только закрыл глаза, как тут же вскакиваешь от голоса дневального: «Рота, подъем!», словно эхом многократно повторяемого ненавистными голосами сержантов: «Подъем, подъем, подъем, подъем». Пробегая мимо койки старшины, стоящей у громадной печи в центре казармы, Ислам отмечает, что старшина спит, накрывшись с головой. Немудрено: шесть утра. По-сиротски подняв плечи, Караев, в числе таких же привидений — белый верх, серый, цвета хаки низ — стуча подковками, зябко кутаясь в вафельное полотенце, обернутое вокруг шеи, несется в умывальник и становится в очередь к крану. Чернота ночи, неживой свет фонарей — ничто не выдает близость утра. В умывальнике стоит резкий запах мужских тел, кирзовых сапог и дыма отсыревших сигарет.
Очередь оттого, что половина кранов не работает, но движется она быстро: холодная вода не располагает к длительным процедурам. Наклонясь над раковиной, Караев быстро смачивает лицо, содрогаясь от внутреннего озноба; выпрямляясь, прижимает к горящему лицу тонкое полотенце, отходит в сторону. Перед тем как выбежать на плац, он замечает Торосяна, пухленького армянина из его взвода, который, закрепив на выступе стены маленькое зеркальце, страдальчески скребет подбородок. Холодная вода, хозяйственное мыло и безопасное бритвенное лезвие «Спутник». Рядом с ним стоит Наливайко, конопатый парень из Пскова, и жадно затягивается сигаретой. Торосян, поймав в зеркале взгляд Караева, говорит:
— Счастья своего не понимаешь.
И совсем другим, раздраженным тоном, обращается к Наливайко:
— Ара, отойди, ну, и так здесь дышать нечем! Э-э!
Караев проводит ладонью по своей не знающей бритвы щеке и, улыбаясь (всегда найдется человек несчастнее тебя), выбегает на плац.
Бегом в казарму: заправить постель, привести себя в порядок и после команды дневального: «Рота, строиться на завтрак» — вновь на плац. Плац олицетворяет собой идею вечного возвращения. С него все начинается и к нему все возвращается. Через некоторое время батальон стоит по команде «смирно»: напряженные лица и красные от холода носы, из которых вырывается пар. «Напра-во, в столовую шагом марш». Сотрясая вселенную сапогами, первый взвод в строевом порядке входит в столовую, и тут порядок мгновенно расстраивается: солдаты превращаются в полчища варваров, налетающих на столы. Наступает мгновение, над которым не властна армейская дисциплина, промедление смерти подобно — голодной, разумеется. Чуть зазевался — и тебе чего-нибудь не достанется: сахара, масла, ломтя белого хлеба. Это нечто из области высшей математики, где, как известно, арифметические законы не всегда справедливы. На столе находятся десять порций сахара, десять кругляшков сливочного масла, буханка разрезана на десять кусков, и за стол садится десять человек, но одному человеку может не хватить. Холодный слезящийся цилиндрик масла не размазывается по мягкому разваливающемуся ломтю хлеба, горбушки, к сожалению, всего две, и они у самых быстрых. Минуты, отведенные на завтрак, пролетают молниеносно. Следует команда «Взвод, встать, выходи строиться». Курсанты вскакивают из-за стола и выбегают, дожевывая на ходу.
С Мамедом Ислам познакомился через полгода после того, как его забрали в армию. Это было так давно, что некоторые детали призыва он забыл напрочь, но полгода в учебном подразделении запомнились навсегда. Помнится, из Ленкорани в Баладжары, в поселок под Баку, где находился республиканский призывной пункт, их возили два раза. Зачем они ездили в первый раз, он не помнит. Единственное, что осталось в памяти, — это драка с текинцами во дворе военкомата: кто-то кого-то толкнул, обматерил, завязалась потасовка. Дежурному офицеру пришлось стрелять в воздух, чтобы унять бойцовский пыл новобранцев.
Во второй раз их по приезде разбили на группы, и представители армейских частей повели призывников к вагонам. Ислам уже знал, что будет служить в Тбилиси. Услугу оказала соседка, тетя Галя, работавшая в военкомате: к ней обратилась мать с просьбой не посылать Ислама далеко от дома. Сам-то он хотел попасть в морскую пехоту, о чем и заявил военкому, когда тот спросил, есть ли у него пожелания. В этот момент тетя Галя, сидевшая в призывной комиссии, шепнула майору пару слов. Выслушав ее, военком сказал: «Сынок, твое желание похвально, но в морскую пехоту разнарядки нет. Хочешь, я отправлю тебя в школу сержантов, будешь младшим командиром?»
Ислам согласился. Почему-то ни матери, ни тете Гале в особенности, было невдомек, что территориальная отдаленность (не учитывая, конечно, районы Крайнего Севера) и тяготы воинской службы — понятия совсем не прямо пропорциональные, здесь вообще нет закономерностей. Возможно, словосочетание «поближе к дому» звучало обнадеживающе — для матери, во всяком случае.
В Баладжарах всех погрузили в плацкартные вагоны и отправили в Тбилиси, к месту службы. В вагоне постельное белье им почему-то не выдали, даже матрасов — это было первым признаком того, что в жизни что-то изменилось и в ближайшее время все пойдет иначе. Но значения никто этому не придал — напротив, всеми овладело какое-то безумие: веселились, пили дешевый портвейн в огромном количестве, предусмотрительно закупленный в вокзальном буфете, а подъезжая к Тбилиси, почему-то повыкидывали в окна все съестные припасы. Особенно далеко улетали банки со сгущенкой. Оказалось, что сделали они это преждевременно: кормить их никто не собирался. Предполагалось, что утром, в Тбилиси, их сразу же посадят в машины и развезут по частям, где они и будут питаться оставшиеся до дембеля два года. Но их вновь повезли на сборный пункт и продержали там до 3–4 часов пополудни, голодных и растерянных.
Манглиси — курортное местечко в 60 км от Тбилиси, высоко в горах. Слово «курорт» в данном случае приобретало едва ли не издевательский смысл, учитывая те физические и душевные страдания, которые десятилетиями терпели новобранцы в расположенных там военных частях — в так называемых сержантских школах. Задачей учебных подразделений была подготовка младшего командного состава и специалистов для регулярной армии. Однако пресловутая подготовка давно уже приняла уродливые формы. Но об этом ниже.
В часть приехали после восьми вечера. Еще час провели на КПП под градом насмешек и колкостей старослужащих, которые приходили посмотреть на свою смену. Затем всем остригли головы — тех, кто предусмотрительно сделал себе «ежик» на гражданке, подстригли еще раз — и повели всех мыться в душ. Отсутствие горячей воды никого, кроме новобранцев, не смутило. Сержанты, руководившие помывкой, покрикивали, торопя, причем с каждым разом голоса их крепли, а словечки становились все ядренее. Выходили из душа уже под отборные матюки. Надели новые гимнастерки, натянули кирзовые сапоги и, стараясь попадать в ногу, потопали в казарму. Надежде на ужин не суждено было сбыться. В тот вечер многие из них, возможно в первый раз, легли спать на голодный желудок. Впрочем, Ислам привык к таким испытаниям: три года жизни в общаге закалили его в этом отношении. Утром они были разбужены смехом: вся казарма, обступив их кровати, веселилась, разглядывая новобранцев.
В первые же дни Ислам разбил пятку об угол койки. Произошло это во время тренировки, когда курсанты оттачивали правила отбоя и подъема. Раздеться и одеться необходимо было за определенное время: счет шел на секунды. Примерно через час командиру наконец надоело, и он ушел, оставив солдат в покое. Все тут же улеглись, натянув на голову одеяла, — все, кроме Ислама, заматывавшего пятку носовым платком, и Гусейна, высокого плечистого парня из Ленкорани, который никак не мог правильно сложить на табуретке свою гимнастерку. Это было чревато тем, что любой проходящий мимо сержант мог сбросить ее на пол. В этот момент возле него остановился бывший курсант — из числа тех, кто еще шатался на территории учебки, ожидая отправки в войска, — на его новеньких погонах сверкали две лычки младшего сержанта.
— Ну що, салабон, притомився? — спросил он Гусейна. Гусейн заискивающе улыбнулся и развел руками, не совсем понимая вопроса.
— Смирно! — неожиданно рявкнул младший сержант. Эту команду Гусейн понял и, как был, в кальсонах, вытянул руки по швам.
— Как стоишь, салага! — распалял себя младший сержант. — Ноги вместе, живот убрать. «Смирно» была команда! Отбой.
Гусейн ринулся было выполнять команду, но тут хриплый прокуренный голос с явным бакинским акцентом произнес: «Отставить»!
Бедолага попал меж двух огней, не зная, чью команду выполнять и кого следует бояться больше. Новый голос принадлежал старшему сержанту: он был невысокого роста, рыжеусый, скуластый, выцветшая гимнастерка облегала его крепкую, ладную фигуру. Он появился из-за спины младшего сержанта. Как впоследствии выяснилось, фамилия его была Парсаданов.
— Что здесь происходит? — спросил он.
— Салагу дрессирую, — улыбаясь, ответил младший сержант.
— А ты сам кто? — с недоумением спросил Парсаданов. — Дембель? Молчать! Встать, как положено, когда к тебе обращается старший по званию, отвечать четко по уставу. Команда «отбой» уже была, почему нарушаете распорядок?
— Не ори, — с ненавистью сказал младший сержант, — оторался.
Он был на голову выше Парсаданова.
— Что? — тихо и зловеще спросил Парсаданов. — А ну пойдем, мать твою так и разэдак, поговорим.
Он взял младшего сержанта под локоть: тот руку вырвал, однако последовал за собеседником. Они сделали несколько шагов и скрылись за печью. Все напряженно ждали, затаив дыхание. Из-за печи донесся смачный звук плюхи, другой, третий, затем оттуда вылетел младший сержант, весь красный, со следами насилия на лице, без фуражки, и бросился к дверям. Преследовать его Парсаданов не стал, поддал сапогом его фуражку и, подмигнув солдатам, ушел. Парсаданов был армянин из Нагорного Карабаха: узнав об этом, Ислам решил, что тот вступился за земляков, но оказалось, он ошибся. Иллюзий он лишился, столкнувшись с ним в другой ситуации. Всю жизнь он страдал от того, что пытался наделить людей лучшими чертами характера. В данном случае все объяснялось просто. В жизни учебки наступил щекотливый момент. Вчерашние рабы-курсанты оказались на свободе, их никто не трогал, их перестали замечать. Более того, появились новые рабы, еще более жалкие, испуганные, на которых можно было уже самим рявкнуть, спросив сигаретку, забрать всю пачку. Происходило это раз в полгода и длилось от одного до трех дней. Курсанты-выпускники болтались без дела по территории части, собирались в группы на задворках, набивались в умывальник, накуривали там так, что из дверей валил дым.
Понятно, что старослужащие болезненно относились к таким вещам. Парсаданов просто поставил на место одного из таких выпускников.
Разбитая пятка в горном климате скоро нагноилась. Ногу разнесло так, что в сапоге она не умещалась. Никаких поблажек из-за этого не было, максимум, до чего снисходили сержанты — отпускали на перевязку в санчасть. Бинт и мазь Вишневского. Ислама посылали на все виды работ без исключения, на строевых занятиях он ковылял в последних рядах, но ковылял. В Манглиси был нездоровый климат — возможно, из-за недостатка кислорода все занозы, царапины, ссадины моментально превращались в незаживающие гнойники. От этого страдали практически все новобранцы: на руки курсантов больно было смотреть. Однако Ислам нашел средство против напасти: при каждом удобном случае он шел в умывальник и мыл руки с мылом. Все болячки у него вскоре исчезли. Но в армии у гигиены есть одна особенность. Некий майор из хозчасти — интендант, говоря по-военному, — отбирая бойцов для своих нужд, всегда брал «сачков» и «белоручек» в воспитательных целях. Стоя перед строем, он приказывал вытянуть руки вперед. Таким образом, первым «белоручкой» оказывался Ислам.
Командиром отделения, непосредственным начальником Ислама, был младший сержант Джумабаев, маленький, кривоногий (видимо, генетически) киргиз, с типичным приплюснутым лицом степняка: скуластый, смуглый, узкоглазый. Он любил проводить инструктаж, перед заступлением в караул прохаживался перед строем, мусоля мундштук сигареты толстыми губами, время от времени выплевывая длинную белую слюну на плац. Ислама Джумабаев невзлюбил сразу. Все бреши, возникающие непосредственно в рядовом составе, занятом в нарядах на хозработах, затыкал Ислам. Неприязнь Джумабаева объяснить было трудно, но придирался он постоянно.
В караульный взвод Ислам попал добровольно: спросили желающих (нехарактерно), и он вызвался, посчитав, что лучше бодрствовать с автоматом в руках, чем выполнять грязную работу. Взяли не всех — только тех, кто оказался в состоянии рассказать своими словами содержание статей караульного устава. Именно тогда Ислам удивил экзаменатора тем, что запомнил наизусть полтора десятка статей, о чем не преминули доложить старшине. Ислам прельстился тем, что, согласно уставу, солдат перед заступлением в караул должен отдыхать не менее двух часов. Но этот закон оказался не лучше других российских законов, жестокость которых нивелируется необязательностью их выполнения. Заступать в караул приходилось после хозработ без промежуточного отдыха, в промокших сапогах. Грузия — страна с благоприятным климатом, но в горах снег выпадает уже в ноябре. Солдатские сапоги промокали так, что при сгибе из кирзы сочилась слеза, и то, что стоять приходилось в них ночью, когда лужи затягивало ледком, бодрило необычайно. Караульный маршрут, то есть обход всех постов, составлял несколько километров — иначе говоря, караульный, сменившись с поста, не мог самостоятельно прийти в караулку, даже если она была за забором — он должен был вместе со всеми обойти все посты и вернуться вместе с компанией.
Глубокая ночь, спать хочется смертельно. Но в караулке спят единицы, каждый занят своим делом: кто учит устав, кто чистит оружие, кто моет полы. В уставе караульной службы сказано, что, отстояв на часах сто двадцать минут, боец, вернувшийся в караулку, должен два часа посвятить самосовершенствованию, а следующие два отдыхать — спать, грубо говоря. Но не тут-то было: даже если вы могли воспроизвести вслух все статьи караульного устава (подменять слова нельзя), то начальнику караула или его заму вдруг ударяла в голову моча, или попадала под хвост шлея, или ему необходимо было разогнать сон. Он командовал: «Пожар в караульном помещении!» Сие означало, что все, в том числе и немногие спящие счастливчики, прикорнувшие на жалкие 5-10 минут, должны были как ошалелые бежать за песком к пожарному стенду, нещадно засыпать доведенные недавно до блеска полы, заливать все водой и, таким образом разведя немыслимое свинство, начинать уборку заново. И тогда тот, кому пора было на пост, считал, что ему повезло, — несмотря на то, что поспать не удалось, не все так плохо в жизни. Из комнаты отдыха доносится храп немногих счастливцев, допущенных ко сну.
Первые дни полны курьезов. Шолом, огромный сероглазый еврей из Баку, мастер спорта по боксу, сломался в первую же ночь. Он стоял на посту у знамени полка. Разводящий застал его спящим, прямо на полу, на красном половичке. На построении роты командир вывел его из строя и торжественно пообещал сгноить в карауле. Но судьба распорядилась иначе: через какое-то время начальство узнало о том, что в учебке прозябает действующий спортсмен, и Шолома быстро перевели в спорт-роту в Тбилиси, защищать честь Закавказкого военного округа. Этот пост был хорош тем, что находился в помещении, караульный не мерз, стоял в тепле, но там нельзя было двигаться — как у мавзолея Ленина, поэтому солдат по фамилии Лапиков наделал прямо в штаны.
Другой солдат, дагестанец Атциев, поступил иначе. Он, находясь на посту в автопарке, воткнул автомат штыком в землю и скинул штаны. В этой позе его застукал начальник штаба. Кстати, к обоим этим случаям начальство отнеслось снисходительно.
Чаще всего Исламу приходилось стоять на посту № 4. Там находилась спецтехника. Через дорогу, в пятидесяти метрах, была расположена пекарня. Запах свежеиспеченного хлеба и на сытого человека действует определенным образом, но влияние его на полуголодного солдата было вовсе одуряющим — иначе говоря, пытка совершалась и голодом, и холодом.
Тем не менее, на этом посту произошел случай, о котором Ислам всегда вспоминал с улыбкой благодарности. К территории примыкал забор частного двухэтажного дома. Дело было ранней весной, как-то дежурство Ислама пришлось на праздник Пасхи. Грузины ее шумно отмечали: допоздна в окнах горел свет, слышен был смех, шумные голоса. Шел мелкий дождь, и Ислам, нахохлившийся, продрогший, стоял под деревянным навесом, предаваясь воспоминаниям о былых днях.
В доме хлопнула дверь, на освещенной открытой веранде показалась девушка. Через некоторое время вернулась в дом, бросив взгляд на Ислама. В свете фонаря, висевшего на телеграфном столбе, его фигура была хорошо видна сверху. Минут через десять она вновь появилась, накинув на голову дождевик, спустилась вниз и приблизилась к изгороди. В руках у нее был какой-то сверток. «Солдат, — позвала она, — модияк». Здесь надобно пояснить, что по уставу караульный не должен вступать в разговор ни с кем, кроме непосредственного начальника караула, разводящего или лица, знающего пароль. Со всеми остальными общение сводится к словам типа «стой», «кто идет?», «пароль» и т. д. Но, понятное дело, с грузинской девушкой он так поступить не мог. «Модияк, модияк», — повторяла она заговорщицки и нетерпеливо. Ислам огляделся, поправил лямку автомата и подошел.
— Возьми, — сказала девушка и протянула ему сверток.
— Что вы, нам нельзя, — расстраиваясь, сказал Ислам. В кои-то веки на него обратила внимание девушка, и ей приходится отказывать! А если это любовь?
Сверток он все же взял. Девушка довольно улыбнулась и убежала. Ислам почему-то вспомнил «Бэлу» Лермонтова и развернул бумагу. В ней лежали аккуратно нарезанный шмат грудинки, круг сулугуни, хачапури, лаваш, зелень и… (многоточие хотелось вести до бесконечности) пол-литра чачи. Конечно, Ислам был несколько разочарован тем, что романтическое происшествие вдруг обрело гастрономическую составляющую, но чувство благодарности к незнакомке от этого не уменьшилось.
Ислам нашел подходящую расщелину в кирпичной кладке стены и устроил в ней тайник. Затем, приспособившись, не выпуская из виду вверенное его заботам пространство, основательно подкрепился. Перед тем как выпить, он колебался из опасений, что разводящий учует запах спиртного, — грех страшнее, чем напиться в карауле, трудно было представить, разве что только дать в морду дембелю. Но Джумабаева сегодня не было — дежурил Невакшонов, вечно шмыгающий от хронического насморка.
Ислам наполнил глиняную стопку, предусмотрительно положенную в пакет, и выпил. Сначала стало тепло в животе, затем благодать разлилась по всему телу. Усугублять он не стал. Вернулся под козырек, чувствуя себя приобщенным к таинству Воскресения Христова, думая о том, что как все-таки близки друг к другу две великие религии. И ничего, что пророк запретил вино и свинину. В этих мыслях Ислам дошел вовсе до крамолы: уверенности в том, что если бы Мухаммад знал, как далеко распространится его учение, он бы непременно сделал поправки на абсолютный запрет алкоголя, исходя из соображений географического порядка, параллелей, меридианов и климатических условий. Размышляя таким образом, Ислам втайне надеялся, что девушка еще выйдет поболтать с ним, но этого не произошло.
По смене он передал необходимые указания. Еды и чачи было достаточно, чтобы все четверо сменяющих друг друга солдат могли отпраздновать Пасху и возблагодарить незнакомую грузинскую девушку. «Добро должно быть безымянным и безадресным» — так когда-то говорила мать Ислама.
Как-то в карауле Ислам, чтобы разогнать сон, отрабатывал всякие приемы с автоматом и, увлекшись, даже снял его с предохранителя, целясь в какую-то ночную тень, — поставить оружие на предохранитель забыл. По возвращении солдаты проделывали определенный ритуал: становились в специально отведенное место, снимали автоматы и разряжали их, направив стволы в пулеулавливающий щит. Все делалось под соответствующие команды, и в определенный момент бездействие Ислама не ускользнуло от бдительного ока Джумабаева. Разводящий приблизился, прояснил ситуацию и кулаком, затянутым в неуставную кожаную перчатку, ткнул Ислама в подбородок — не ударил, а именно ткнул легонько и процедил: «Трус». Ответить Ислам не мог: за Джумабаевым стояла вся мощь неуставных отношений армии. Любое действие обернулось бы против него.
Тычком Джумабаев не ограничился: отвел Ислама к заместителю начальника караула — им как раз был Парсаданов — и доложил о происшествии. Парсаданов поставил провинившегося солдата перед стеклянной дверью своей комнаты по стойке смирно, дал в руки караульный устав. Время от времени он выходил и начинал экзаменовать по всем параграфам. Длилось это два часа, была глубокая ночь — примерно часа четыре утра. Ислам так хотел спать, что глаза его закрывались помимо воли: он засыпал, стоя прямо перед Парсадановым. Увидев это, Парсаданов разбудил солдата, ткнув в лицо, и отправил на гауптвахту.
Ислам все еще пытался оправдать карабахца: ему думалось, что он не может вести себя иначе, чтобы не подумали, что он попустительствует земляку. Но иллюзии после тычка в лицо рассеиваются. У Ислама забирают штык-нож, чтобы не сделал себе харакири, поясной ремень, чтобы не удавился, и почему-то портянки. «Губа» находилась в здании караулки, через стену. Мокрые сапоги обжигали ступни холодом. В камере под потолком — окно без стекла, но зато с решеткой, сырые стены исписаны словами из солдатского лексикона, особенно много аббревиатур типа «ДМБ» с указанием года — 70, 72, 73 и т. д. О чем еще можно мечтать, сидя на гауптвахте? Конечно, о демобилизации!
Входная дверь приподнята над полом на ладонь — вероятно, для лучшей вентиляции. Воздух действительно свежий — сквозит так, что, происходи это на гражданке, воспаление легких было бы обеспечено, ибо на улице февраль. Мебели, увы, нет.
Подняв воротник шинели, Ислам садится в углу на корточки…
Через месяц всех новобранцев привели к присяге и караульный взвод распустили. Ислам стал реже ходить в караул, но, пользуясь «расположением» Джумабаева, стал чаще бывать в нарядах. Обиднее всего бывало, когда в клубе предстоял показ кинофильма, — глоток свободы, как называл это мероприятие Ислам. Кто-нибудь из сержантов подходил к взводу и говорил: «Бойцы, кто желает поесть каши вволю — отзовись, а то у нас некомплект образовался». Все старательно прятали глаза, потому что речь шла о наряде на кухню, а кашу, особенно перловую, и за обедом мало кто доедал. Сержант обращался к Джумабаеву со словами: «Дай мне одного человека, а то, я смотрю, они все у тебя стеснительные очень». Джумабаев, даже не оборачиваясь, произносил:
— Караев, два шага вперед!
— Я только пришел из наряда! — возмущенно говорил Ислам.
На это следовала команда:
— Отставить разговоры, выполнять!
Ислам, проклиная все на свете, шел на кухню мыть посуду, чистить картошку, накрывать на столы, убирать со столов.
С мойкой, уборкой к двенадцати ночи шесть человек наряда управлялись и теоретически могли спать до шести утра, если бы не одно «но»: картофелечистка не работала. Сто пятьдесят килограммов картошки они чистили тупыми ножиками как раз до шести утра. Чтобы скрасить это нудное занятие, кто-нибудь сигал за забор, к местным, за чачей. Бутылка самогонки стоила 1 рубль. А закуски было вдоволь.
А взвод сидел в теплом кинотеатре и спал целых полтора часа! Глаза закрывались сами, независимо оттого, какое действие разворачивалось на экране. Проблема была в одном: держать голову ровно, чтобы она не клонилась ни влево, ни вправо, ни, тем паче, вперед. Иначе незамедлительно следовал удар по голове. Бдительные сержанты сидели сзади — это было их любимым развлечением.
Азербайджанцев во взводе было пять человек. Кроме Ислама по-русски бойко говорил Азад, уроженец Кишлы, нахичеванец Намик не понимал ни слова, Гусейн объяснялся едва-едва, а Исмаил, талыш из Ленкорани, якобы понимал только слова «столовая» и «отбой», на все остальные вопросы он с идиотским выражением лица отвечал: «не понимаю».
Намик, не знающий ни слова по-русски, в первые же дни службы явился причиной массовой драки. Во время вечерней прогулки, он, не понимая команд, все время сбивался с ноги, нарушая размеренную шагистику взвода. Из-за него вместо положенных пятнадцати минут взвод маршировал полтора часа. А было это в один из редчайших дней, когда сразу же предполагался отбой, — таким образом, были потеряны девяносто минут драгоценного сна. Ать-два, ать-два.
В казарму курсанты вернулись злые как собаки, а зло решили сорвать на Намике — чтобы, гад, лучше учил великого и русского языка. Ислам как раз вешал шинель, стараясь придать ей необходимую форму, когда услышал за спиной глухой рокот Пети Куликова, здоровяка из Кабардино-Балкарии, и высокий голос Намика. Когда в звуках, издаваемых Намиком, появились истеричные нотки, он обернулся и увидел Кошкина — вятича, который тряс ладонью перед лицом хорохорившегося Намика, и Петю, ухватившего замахнувшегося Ахвердиева за ворот гимнастерки.
Ислам бросился выручать бедолагу, но прежде чем он успел добежать, перед Куликовым возник Азад Меликов — маленький, но воинственный — и прямым в челюсть послал Петю в нокдаун. Меликова сзади обхватил омич Пыргаев, позволив Кошкину нанести удар Азаду в ухо. Ислам врезался в толпу, и началась потасовка. Двадцать шесть человек разных национальностей, среди которых были русские, украинцы, дагестанцы, мордвины и латыши, дрались против троих азербайджанцев. Четвертый, пресловутый Ахвердиев, не дрался — он, несмотря на то что сам заварил кашу, отошел в сторону и смотрел. Так часто бывает. Дрались недолго. Дневальный крикнул: «Старшина идет!» — и все разбежались по своим койкам. Веселые были денечки.
Вспоминая ту драку, Ислам улыбается: вместо волнения и злости чувствует ностальгию и тепло в груди. Тогда, в той драке, было больше интернационализма и дружбы народов, нежели сейчас, когда все уступило место тихой ненависти друг к другу и ксенофобии.
Жизнь в учебке была довольно однообразной. По ночам — до двух, до трех часов — курсантов старались чем-нибудь занять. Тут сержанты, как ни пытались, ничего особенного придумать не могли, вся нагрузка в основном приходилась на деревянные полы: их скоблили стеклом, мыли щеткой с горячей водой и мылом. От многолетней «циклевки» доски порядком истончились и уже прогибались под ногами. Если полы были чистыми, то есть на следующий день после того, как они высыхали, все дружно начинали натирать половицы дурно пахнущей мерзостью, мастикой, от которой потом трудно было отмыть руки. Пресловутую мастику, за несколько дней черневшую от солдатских сапог, заново отскабливали и вновь натирали.
Следующим по популярности развлечением сержантов была тренировка отбоя, поскольку раздеться, уложить аккуратно вещи на табурет и забраться под одеяло необходимо было менее чем за минуту. Если кто-нибудь из взвода не успевал, все начинали упражнение заново. Вообще, коллективная ответственность в учебке применялась очень широко. К примеру, когда курсант Наливайко выпил, гад, в одиночку бутылку портвейна и лыка не вязал, его ночью заставили мыть сапожной щеткой туалет, а взвод все это время стоял в казарме навытяжку в одних кальсонах, босиком на холодном полу. Еще одним малоприятным занятием было время между ужином и отбоем. Называлось оно благостно «вечерняя прогулка», но на самом деле означало пятнадцать минут марширования и распевания песен.
Как-то раз старшине не понравилось пение — видимо, он пребывал в дурном настроении, потому что пели они как обычно. Прогнав их несколько раз мимо себя взад-вперед, он скомандовал: «Правое плечо вперед, шагом марш!» — и вывел роту за пределы части. Досада заключалась в том, что непосредственно перед вечерней прогулкой Ислам вместе с Исмаилом зашли в столовую, где в хлеборезке работал другой земляк — некий Саша, бакинец.
Вообще-то старались этим не злоупотреблять: азербайджанцев — в смысле призывников из Азербайджана — было много, а хлеборез Саша — один. Но голод, как известно, не тетка: смущаясь и подталкивая друг друга, заглянули в хлеборезку, поздоровались. Вечно хмурый Саша намек понял и выделил им на двоих буханку свежайшего белого хлеба и по цилиндрику холодного сливочного масла.
Умять деликатес друзья не успели: только хватили зубами по разу, как прозвучала команда «строиться». Торопясь, каждый разломил свою половину буханки еще пополам, внедрил масло в теплую сердцевину и спрятал хлеб на груди, под шинелью. Старшина вывел роту за ворота, скомандовал: «Бегом». Как были, так и побежали: в шинелях, в начищенных к завтрему сапогах, по лужам и грязи.
Дороги, надо заметить, в Манглиси либо идут вверх, либо спускаются вниз. Ну, горы — ничего не попишешь. Вниз-то бежать легко, а вверх — врагу не пожелаешь. Затем и вовсе началось форменное безобразие. «Вспышка справа, вспышка слева». Это значило — предполагаемая вспышка атомного взрыва. При этой команде надо было валиться на землю лицом вниз, и не важно, что в данный момент могло быть под ногами: асфальт, лужа, снег, грязь. С атомной бомбой шутки плохи.
Выбежали из поселка и на развилке затоптались на месте, поскольку впереди лежал глубокий овраг, а команды ни «влево», ни «вправо» не последовало. «Почему остановились? — крикнул Овсянников. — Вперед марш!» В овраге еще лежал снег, оставшийся после зимы. Крутой склон и глубина порядка пятидесяти метров.
Скользя и падая, курсанты спустились вниз и остановились, тяжело дыша, в ожидании новых приказов. Последовала команда «строиться», и старшина стал считать. Дойдя до пяти, он сказал: «Отставить, — и повторил, — отставить была команда». Здесь следует объяснить, что после того, как прозвучит слово «пять», надо оказаться за спиной командира по стойке смирно, а отставить означает — не просто остановиться, а вернуться на исходное место. На счет пять большинство было на середине склона. Тихо ропща, стали спускаться. Между ними сновали сержанты, пинающие и подталкивающие отстающих. Все сбежали вниз, и затем, после команды «строиться», скользя по снегу и грязи, вновь стали карабкаться по склону. «Отставить!» — счет до пяти.
Так старшина измывался над ними около получаса. Выстраданные бутерброды, из которых давно уже капало масло, ели уже в казарме, лежа под одеялом.
В начале марта пять человек из их взвода — Караева, Куликова, Пыргаева, Феклистова, Меликова — под командованием сержанта Смертенюка, уроженца Еревана, отправили в город Рустави на металлургический завод, зарабатывать для части трубы. В горах еще лежал снег, поэтому на дорогу всем выдали валенки — за несколько часов езды на машине можно было отморозить ноги. На склад Ислам пришел последним, поэтому ему достался сороковой размер, хотя он носил сорок первый — других на складе не оказалось.
Жили на железнодорожном полустанке, находившемся на территории предприятия. Работали грузчиками. В Рустави весна была уже в самом разгаре — заводчане потешались, глядя на солдат, расхаживающих в валенках. Кроме неподходящей обуви, у них еще было неподходящее питание, недельный запас сухого пайка: галеты, консервные банки с рисовой, гречневой кашей и паштет, который никто не ел. Ни гроша денег, полное отсутствие курева. Через неделю в радиусе пятидесяти метров нельзя было найти ни одного «бычка». Железнодорожники уже старались обходить солдат стороной, но если вдруг попадались, то на просьбу закурить отдавали всю пачку.
Все паштеты, тридцать пять банок, Ислам собрал в вещмешок и, взяв с собой безотказного Пыргаева, с разрешения сержанта отправился в самоволку, до ближайшей хашной. Буфетчик купить паштеты отказался, но растрогался, накормил и выдал каждому по рублю. Купили местной «Примы» и пару батонов свежего хлеба. В конце недели должен был приехать прапорщик и привезти талоны в заводскую столовую. Но с заводским правлением договориться не удалось — за обеды потребовали деньги, а они и так отбывали барщину, чтобы не платить за трубы. Откуда у военных деньги?
Прапорщик привез продукты: крупы, тушенку, соль, сахар и… сапоги. Натянув на измученные ноги разношенные сапоги, Ислам в первый раз в жизни понял, как мало надо человеку для счастья.
Отныне готовили сами: разводили костер и суетились вокруг него. Стряпать никто не умел. Первую же подлянку ПОДЛОЖИЛ горох. Оказалось, что его надо отмачивать, — они этого не знали. Поэтому варили его часа три. Заждавшийся прораб пришел за ними и застал спящими. Всех сморило за это время. Скандал разразился нешуточный.
В наказание их на следующий день отправили разгружать вагон с цементом. Шестьдесят тонн цемента в мешках по сорок килограмм! На разгрузку их поставили во второй половине дня, после того, как они закончили предыдущую работу. Тяжелейший мешок надо было вначале поднять, взгромоздить на плечо, пронести три десятка метров и уложить штабелем на складе.
Они кое-как перенесли по десятку мешков, перепачкались и ушли. Дело было на центральном складе, на дебаркадере сидело полтора десятка грузинов, кладовщиков. Солдат сразу же подняли на смех: «Что, работнички, шабаш? Это вы так долго будете разгружать!» Шли молча, под свист и шутки. На следующее утро применили другую тактику. Больше всего усилий затрачивалось на то, чтобы поднять мешок. Двое вставали на погрузку, хватали мешок с двух сторон и клали на спину подошедшего бойца — дело сразу шло быстрее. Решили работать без обеда, чтобы не сбиваться с ритма. Начали в девять часов, а в три вагон был пуст. Когда они уходили, покрытые цементной пылью грузины, выползшие на дебаркадер, как тараканы на солнце, оживились:
— Ну что, работнички, короткий день у вас опять?
— Мы закончили, — ответил сержант с достоинством. Грузины не поверили: один из кладовщиков побежал к вагону и вернулся, размахивая руками, что-то выкрикивая на своем языке.
Это проявление трудового героизма произвело на всех такое впечатление, что для солдат тут же нашли халтуру и заплатили три рубля.
Деньги на карманные расходы добывали в основном одним способом: копали огороды. Благо, была весна, и на эту работу существовал спрос. Недалеко от завода было село, в котором жили одни азербайджанцы. Когда в первый раз они подрядились вскопать огород, селянин обманул: вместо обещанных денег дал им две бутылки чачи. Одну бутылку Меликов хотел разбить о его голову, но тот заперся в сарае, божась, что денег нету. Однако бутылка все равно не избежала этой участи. Ее о стенку разбил сержант, узнав, что они полдня горбатились за самогонку.
21 марта — день празднования Новруза, весеннего равноденствия. В Азербайджане существовал обычай бросать на порог дома платок. Хозяин должен был наполнить его сладостями, вынести и оставить на пороге. Клали обычно то, что было на праздничном столе: конфеты, пахлаву, щекербура, крашеные яйца, горга. Исламу в этот день пришла в голову забавная идея, он изложил сержанту свой план и солдаты, прихватив с собой вещмешок, отправились по домам азербайджанского селения напомнить мигрантам о древнем зороастрийском обычае. Входили во двор, стучали в дверь, оставляли на пороге шапку. Хозяин выходил, окликал, вглядываясь в темноту. Тогда появлялся Ислам и объяснял цель своего визита. Обычай этот в деревне не был в ходу, но после объяснений хозяева приходили в радостное изумление и выполняли просьбы солдат. Обошли несколько домов и набили вещмешок до половины.
В Рустави прожили полтора месяца. Несмотря на тяжелую работу, это были шесть недель вольготной жизни. Затем вернулись в Манглиси, к службе в учебке, основным кошмаром которой были наряды.
Самым легким (относительно) был наряд в автопарк, самым кошмарным — наряд по роте. Но абсолютно все означали бессонную ночь. Предполагалось, что перед заступлением в наряд солдат должен привести одежду в порядок, почистить, подшить свежий воротничок, надраить сапоги, а затем отдохнуть не менее двух часов. Но на деле отдыхать можно было только после того, как у сержанта не оставалось замечаний. Понятно, что такой ситуации возникнуть не могло. Весь день вкалывали на хозработах, после обеда готовились к заступлению в наряд, зубрили устав. Сержант придирался к каждому стежку на воротничке, каждому слову. К окончанию учебки ненависть к сержантам была такова, что в день отправки курсантов в линейные войска командиры взводов куда-то исчезали — прятались, боясь расправы, и справедливо. Полгода многие жили ожиданием дня, когда можно будет врезать сержанту и сразу уехать, не боясь последствий. Но напрасно они аки львы рыскали по территории части: обидчики как сквозь землю проваливались.
Но случались и чудеса: иногда и сержанта могли отправить в войска, и это было все равно что проштрафившегося мента посадить в лагерь к уголовникам — впрочем, это происходило редко. Чтобы избежать расправы, сержантов старались командировать в военные училища, в хозчасть и т. п. Но отдельный поезд, конечно, предоставить не могли.
Перед самой отправкой прошел слух о том, что Джумабаев откомандирован из школы сержантов и поедет вместе с курсантами в Баку. Ислам не верил своему счастью. Разве есть справедливость на земле? От Тбилиси до Баку, как помнит читатель, всего одна ночь, но какая! Во всем составе, отправившемся из Тбилиси в Баку, царили удаль и веселье: так, видимо, чувствуют себя люди, вырвавшиеся из застенков. Ислам обошел весь поезд — Джумабаева нигде не было. Переходя из вагона в вагон, Ислам наткнулся на странную процессию. Упитанный солдатик, ползая на четвереньках, мыл полы. А за ним веселясь от души, торопя и подбадривая его пинками, двигались бывшие курсанты. В полотере Ислам узнал розовощекого Зудина, бывшего каптерщика. Полгода сытой, спокойной жизни на глазах вечно голодных, измученных солдат обернулись таким наказанием: его заставили мыть полы во всем поезде, всю ночь.
Утром выгрузились в Баку, полдня просидели на вокзале, затем их отвезли в местечко под названием Насосная, под Баку. На двое суток расквартировали в жутких казармах, загаженных до такой степени, что спать в них отказались все, проявив общее неповиновение. Спали в воронках на берегу моря, постелив под себя шинели, бушлаты. Благо стоял май месяц — в Баку в это время достаточно тепло. Над ними летали чайки и что-то выкрикивали. Возможно, это была их территория.
Людей было много — не менее полутора тысяч человек. И здесь Ислам ходил, выкрикивая имя Джумабаева. Киргиз как сквозь землю провалился. На следующий день за солдатами приехали представители войсковых частей. Офицеры, держа в руках списки, выкрикивали фамилии тех, кого они должны были забрать с собой. Названные солдаты поднимались с земли, подходили и становились в строй. Увидев это, Ислам встрепенулся, встал и вдруг явственно услышал, как стоявший недалеко офицер из военно-морского училища выкрикнул фамилию Джумабаева.
Ислам, не веря своим глазам, увидел, как буквально в десятке метров от него с земли поднимается фигура, торопливо идет и становится в строй. Ислам подошел ближе и, ухмыляясь, стал пристально разглядывать плоское лицо киргиза, старательно прятавшего глаза. Офицер довел до строя солдат информацию, дал всем пятнадцать минут на сборы и скомандовал «вольно». Деваться Джумабаеву теперь было некуда. Он покорно стоял под дружелюбным взглядом бывшего подчиненного, не зная, что и думать. Ислам подошел, взял его под руку и увлек за казарму. Здесь он прислонил сержанта к кирпичной стене и спросил: «Ну, что будем делать, брат мой во Мухаммаде?»
Увязавшийся за ними Меликов вдруг стал взывать к милосердию, упирая на то, что дело происходит на родной земле, и морального права бить здесь чужака у Ислама нет. Ислам так не считал, но хотел услышать, что скажет Джумабаев, готовясь отвесить ему для начала хорошую плюху. Джумабаев стал мямлить, что ничего личного против Ислама он не имел, что все это была служба. Ислам ему не верил, но неконтролируемое чувство жалости уже охватило его, парализовав желание мести. Джумабаев был жалок, когда говорил: губы его тряслись, подгибались коленки — даже сквозь смуглые щеки проступил румянец страха.
«Желтолицая, кривоногая собака», — произнес про себя Ислам данное когда-то сержанту прозвище, пытаясь раззадорить себя. Но и это не помогло. Удивительное дело: в течение шести месяцев Джумабаев измывался над ним, а сейчас Ислам не мог справиться с чувством жалости. Он легонько ткнул его кулаком в подбородок, памятуя о том ударе, полученном в караулке, взяв за шиворот, встряхнул. Меликов тут же повис на его руке, умоляя не бить Джумабаева. Ислам уже не собирался никого бить, а просто делал движения для эмоциональной разрядки, но от досады он готов был треснуть по голове самого Меликова — благо, макушка маячила перед глазами. В итоге он сдался.
— Ладно, Джумабаев, — сказал Ислам сержанту, — иди с богом и постарайся запомнить этот день. В следующий раз, когда захочешь поиздеваться над салагой, подумай над тем, что я мог тебя избить, как собаку, и утопить в Каспийском море, но не сделал этого — пожалел. А ведь ты никогда не жалел нас, и вот этот Меликов, который за тебя заступается, тоже натерпелся от тебя в свое время.
Проникся ли этими словами Джумабаев — неизвестно. Плоское лицо степняка ничего не выражало. Ислам отпустил его и пошел к своим. Через полчаса он услышал свою фамилию, простился с Меликовым, сел в военный автобус и отбыл в Нахичевань, к месту несения дальнейшей службы.
Назад: Дым отечества
Дальше: Нахичевань