Книга: Гибрид: Для чтения вслух
Назад: Стыдобища
Дальше: Черви — козыри

Бориспалыч

Однажды мой дедушка Бориспалыч взял и умер. Не понарошку.
Как только к нам подселили Срулевичей, надо было куда-то девать бабушку с дедушкой. Из ванной выкинули ванну и колонку, которую топили дровами. Все равно зимой никто ее топить не собирался, потому что дров не было. Да и воду давали, когда захочется, — только утром и вечером. Так что никакого смысла в ванной не было.
Вместо колонки поставили маленькую железную печку и назвали ее буржуйкой. Притащили из театра еще диванчик, тумбочку. Повесили занавеску. И получилась роскошная комната для дедушки.
— Как отдельный кабинет, — прокомментировала Марипална.
На тумбочку дядя Павлуша раздобыл лампу. Но дедушка уже перестал читать газеты и своего Карла Маркса.
На улицу он тоже больше уже не выходил. Потому что по Советской с октября гулял такой ветер, что сшибал с ног. Было скользко даже в калошах.
На валенки пока никто не перешел. Из-за мокроты. Да и валенки, откровенно говоря, были не у всех. Из Москвы мы свои не захватили — думали, что война до зимы еще кончится. А цены на базаре подскочили до небес и теперь были нам не по карману.
Ходили слухи, что эвакуированным будут выдавать валенки по карточкам. Правда, когда — не сказали.
Первый снег выпал и растаял еще в октябре. А потом опять выпал и уже не таял. Так что зима, по всей видимости, как говорили и в школе, и у нас дома, была уже не за горами. Хотя лично я никаких гор в Чкалове не заметил.
Пока дворники не намели сугробы аж до второго этажа, и мы построили во дворе настоящую горку с ледяным спуском. Котик катался стоймя, а мы — на попке.
Последнее время дедушка ни с кем не разговаривал. Сидел в своей ванной. Когда мы обедали, бабушка относила ему тарелку в комнату. Чтобы он никому не портил аппетит. Над ним уже никто не смеялся.
Адельсидоровна на него иногда покрикивала, потому что он плохо слышал и перестал за собой следить. Сама она переселилась в нашу комнату за шкап.
Дядя Леня мотался туда-сюда с резинкой для трусов, чтобы мы не подохли с голода. А мы и не собирались дохнуть. Мама ходила по урокам музыки. Я в школу. Тетя Маша с дядей Павлушей торчали в театре. После того как товарищ Левитан стал сообщать в последний час, что немцев прогоняют от Москвы все дальше, мы ходили в хорошем настроении и думали, что летом война уже точно кончится. Надо было продержаться только зиму. Но дедушка не продержался…
Я был в комнате и делал свои уроки.
И тут бабушка начала барабанить в дверь уборной и кричать:
— Открой сейчас же! Ты слышишь меня? Открой сейчас же!
Дедушка заперся и не открывал. А задвижка в уборной была крепкая. Машка сбегала за водопроводчиком. Водопроводчик дверь ломать не стал, а заглянул в окошко уборной из дедушкиной комнаты. Тут он разбил стекло, запрыгнул в уборную и открыл дверь. Оказалось, что дедушка лежит на полу уже неживой.
Собрались соседи, прибежал из театра Павлуша, откуда-то появился доктор. Но спасти дедушку он не смог. Потому что, когда человек отправляется на тот свет, его уже обратно не берут.
Бабушка бегала по коридору, вырывала последние волосы и кричала без конца: «Вейзмир, вейзмир!» — горе мне, горе… на своем идише. Соседка сказала, чтобы она перестала плакать, потому что ему уже не поможешь. А надо думать про похороны. Я стоял в пальто на балконе и дрожал от холода. Смотреть на мертвого дедушку мне не хотелось.
На кладбище дедушку отвезли на лошади. Достать машину дядя Павлуша не смог. Мы долго шли за подводой на окраину города. Стегал снег. Даже под шубу пробирался холод. Перед тем как гроб заколотили и спустили в яму, я все-таки решился и посмотрел ему в лицо. Дедушка лежал спокойно, как во сне. Даже чуть-чуть улыбался. У него лицо сразу помолодело, потому что хоронили без очков и в белой рубашке.
Кто-то сказал вслух:
— На том свете надо выглядеть прилично.
Ни священника, ни раввина звать не стали. Мы ведь даже не знаем, есть они в эвакуации или нет.
Дедушка умер как стопроцентный безбожник. Дядя Павлуша сказал, что и поминки мы устраивать не будем. Он член партии, а в театре только и ждут, чтобы затеять какую-нибудь интригу.
Тетя Маша в похоронах не участвовала, потому что плохо себя чувствовала. Кроме того, у нее вечером спектакль, и она не имела права расстраиваться.
А мне дедушку было все-таки жалко. И бабушку жалко, и маму. Всех нас жалко. И себя тоже. Даже страшно подумать, но мы все когда-нибудь поумираем. Из евреев воскрес только один Христос. Но пока я буду расти, может быть, ученые придумают лекарство, чтобы жить столько, сколько захочется. Медицина все-таки идет вперед. В конце концов после школы я тоже могу заделаться врачом и что-то придумать для вечной жизни. Ведь недаром в сказках такое уже есть. Но чтобы стать великим волшебником, надо учиться, учиться и учиться, а не гонять «баночку» с ребятами. Вот такими мыслями я себя утешал на кладбище.
В нашей семье дедушка большой роли не играл.
А фамилию Харлип получил от своего прадедушки, который воевал с англичанами и угодил в плен. А в плену на него посмотрели и увидели, что у него толстые губы.
И дали такое прозвище «заячья губа», в переводе на «англицкий» получается «хар — лип». И у папы губы толстые. И у меня, и у всех Харлипов. Можно даже в зеркало не смотреть.
Бабушка его сначала не очень любила и вышла за него просто потому, что велела моя прабабушка.
А бабушкина мама была еще ого-го! Молодая и красивая. Она флиртовала то в Париже, то в Берлине. Взрослая доченька мешала ей жить на широкую ногу. Потом, когда бабушка уже родила дядю Леню, она как-то примирилась с дедушкой. Ей даже в голову не приходило его поменять. До революции это было как-то не принято.
Всю жизнь она растила детей, работала и ухаживала за Бориспалычем. При этом она считала, что дедушка — большой эгоист.
— Если будешь большим эгоистом, как твой дедушка, помяни мое слово, никто тебя любить не будет.
Тут она обязательно приводила в пример слова Демона из поэмы Лермонтова: «Я тот, кого никто не любит…». И заканчивала грустно:
— Надо думать чуть-чуть о других тоже, а не только про своего Карла Маркса.
Один раз тетя Ира сказала:
— Вы, Борис Павлович, наверное, прожили свой век не на той улице.
Но разве дедушка сам виноват? Такая уж получилась жизнь.
Бориспалыч родился в Минске, там и поженился. Обеспечивал махоркой «Тройка» всю царскую армию. Потом жил в Москве у нас на Четвертой Сокольнической или в Лосинке на Нагорной, а умер в Чкалове на Советской. И памятник ему не поставили. Только железную табличку с надписью.
А табличка уже к весне куда-то запропастилась. Так что, где лежит в земле дедушка, теперь неизвестно.
Он считал себя круглым неудачником, потому что его предок на войне потерял свою родную фамилию и стал Харлипом.
Из-за него и я теперь должен так откликаться всю жизнь.
А учительницы в школе никак не могут запомнить, как меня зовут. И называют то Харлов, то Харлевич. Я не обижаюсь. Мне самому не хочется быть Харлипом. Кому охота быть «заячьей губой»! Почему Бог одного делает с правильной фамилией, а другого с неправильной?
Ночью, под одеялом я все-таки попросил у дедушки прощения, а у моего Господа, чтобы Он не делал из меня неудачника.
Лучше уж быть как бабушка Лизаветниколавна, в крайнем случае, как Адельсидоровна. Все-таки бабушки у меня счастливее дедушек.
В эти дни мне втемяшилась в голову еще одна страшная мысль, которую я пока никому не сказал: «А что будет, если умрет товарищ Сталин? Вот как дедушка, нежданно-негаданно?»
Нет, ответил я сам себе, пока идет война, товарищ Сталин ни за что не умрет. Он будет стоять на посту до победы. Хотя в детстве у него была совсем другая фамилия. Джугашвили!
Об этом у нас в семье говорили только шепотом.
Назад: Стыдобища
Дальше: Черви — козыри