Глава седьмая
Без четверти два тщательно выбритый Городецкий стоял с букетиком красных гвоздик, как и договорились, у входа в зал, где должен был выступать именитый поэт. Желающих его послушать в этот воскресный день было много, вокруг разноголосо звучала русская речь. Городецкий занял позицию чуть сбоку от дверей, вглядываясь в лица проходящих женщин. К слишком молодым или слишком старым он сразу терял интерес, на остальных бросал – как бы невзначай – изучающие взгляды. Иногда в его глазах вспыхивала надежда, иногда они туманились неприкрытым ужасом.
Появления Верочки он не заметил. Чья-то рука, на которой висела небольшая черная сумочка, дотронулась сбоку до его локтя, мягкий женский голос спросил: «Семен Ефимович?» Это была она. Городецкий, засмущавшись, вручил ей букетик и торопливо отошел к кассе за билетами.
Ему удалось рассмотреть Верочку, лишь когда они уселись в зале. Волосы у нее были густые, черные, кое-где проступали и седые. Носик ровный. Перед ушной раковиной кожу прочертила вертикальная морщинка, та самая, которую подсмотрел когда-то Бальзак у стареющих женщин. Когда Верочка наклоняла вперед голову, кожа ниже подбородка собиралась в складку, но небольшую, не так, как у Агнессы. («Погляди лучше в зеркало, старина, – рассердился вдруг на себя Городецкий, – сам-то каков»). Зато глаза у Верочки были блестящие, полные жизни и, кажется, добрые.
Они успели перекинуться всего несколькими общими фразами, потом свет в зале начал медленно тускнеть, на освещенную сцену вышла дебелая дама. Пальцы с тяжелыми золотыми кольцами сжимали микрофон. Дама начала издалека, с Пушкина, которым открылась эпоха великой русской поэзии. А завершает эту эпоху, по словам дамы, гениальное творчество Ямпольского. Как-то так получалось, что после Ямпольского ничего нового уже появиться не может, развитие русской поэзии благополучно закончилось. Во вступительном слове были подробно рассмотрены яркие детали его биографии, основные мотивы творчества. «А теперь перед нами выступит, – дама закатила глаза к потолку, голос ее взволнованно задрожал, – величайший поэт двадцатого столетия!»
Поэт вышел на эстраду в ярком малиновом пиджаке и давно не глаженных желтых вельветовых брюках. Над брюками нависал плотный животик. Умные, ироничные глаза прищурены. Городецкий видел поэта въявь первый раз. «Нормальный мужик, – подумал он, – кажись, и выпить умеет, и закусить, и по женской части. А вот что касаемо его поэзии…»
В течение полутора часов Ямпольский читал свои стихи. Интересна была манера чтения. Подвывание, обычное у многих поэтов, читающих стихи, он довел до совершенства – делал его громче или тише, менял скорость. Собственно слова разобрать почти не удавалось. Внезапно в одном месте Ямпольский произнес ясно и обыденно два простеньких словечка: «ебёна мать» – и снова завыл. Затем поэт отвечал на записки. Среди прочих ему был задан вопрос о том, как он относится к творчеству Блока. Видимо, Ямпольскому не раз докучали этим вопросом, он утомленно поднял от записки глаза: «Да не люблю я Блока… Он же принес скулеж в русскую поэзию». Услышав такое, Городецкий сердито засопел – Блок был среди его самых почитаемых.
По окончании поклонники устроили Ямпольскому шумную овацию… Протискиваясь сквозь толпу к выходу, Городецкий придерживал Верочку за кончики пальцев. Она послушно следовала за ним.
– Ну, как впечатление? – спросил Городецкий, когда они выбрались на улицу.
– Мне очень стыдно – я многих слов не разобрала, Ямпольский так своеобразно читает. Он, конечно же, талант. Но называть его величайшим поэтом столетия… Ведь в этом столетии жили Блок, Мандельштам, Пастернак… А вы как думаете?
– Я перечитывал Ямпольского не раз, все старался понять секрет успеха. Cтихотворная техника, конечно, отменная. Но лично меня его стихи оставляют холодным – выстроены от головы, не от сердца. И потом – такое утомительное многословие.
– Но вы же слышали, как аплодировал зал…
– Эх, Верочка, любовь зала переменчива, от моды зависит. Вон как аплодировали когда-то Северянину, «королем русских поэтов» объявили, а что осталось? Время все расставляет по местам… Мне рассказывал приятель, он литчастью в одном провинциальном театрике заведовал. Вы знаете, в тексте пьесы бывают иногда авторские ремарки типа: «Толпа зашумела». Как поведал приятель, статисты, играющие толпу, повторяют при этом быстро и вразнобой – потому и не разобрать – одну и ту же фразу: «О чем говорить, когда не о чем говорить». Боюсь, эта гениальная фраза применима ко многим современным поэтам. К священной жертве их Аполлон не требует, а сочинить что-нибудь этакое хочется. Вот и появляются на свет потоки профессиональной графомании. Не уверен, многие ли из нынешних светил лет через сто сохранятся на небосводе русской словесности. А Блок – он будет… Поживем – увидим.
– Оказывается, вы долго жить собираетесь, – улыбнулась Верочка.
– Человек предполагает, а Бог располагает, – вздохнул Городецкий. А потом тоже улыбнулся. Он вдруг вспомнил, что не далее, как вчера, слышал эту пословицу от Вани Белкина. Но совсем в ином контексте.
Продолжая разговор, они стояли на тротуаре у входа в зал. Только теперь Городецкий заметил: за пару часов, что они провели внутри, улица изменилась. Ее проезжую часть огородили синие барьерчики, возле них кое-где маячили массивные фигуры полицейских.
– Что сие означает? – удивился Городецкий.
– Разве вы не читали в газетах – на сегодня намечен марш борцов в защиту однополой любви. Пойдут и по этой улице.
– А я машину оставил в трех кварталах отсюда, с той стороны, – как же мы до нее доберемся?.. Впрочем, знаете, это и к лучшему. Мое предложение посидеть в ресторане вы позавчера отклонили. Вон там видите небольшое кафе – хотя бы мороженым могу вас угостить?.. Заодно и этот «марш энтузиастов» переждем.
В чистеньком кафе было малолюдно. Они сели за столик у окна, из которого хорошо просматривалась улица. Мороженое, вроде бы, Верочке понравилось. Городецкий исподтишка поглядывал, как ладно она орудовала ложечкой, не торопясь, не жадно, снимала с нее пухлыми губами кусочки мороженого. На коже ее рук проступали кое-где коричневые пятнышки, что появляются обычно с возрастом. Но движения рук были ловкими, молодыми.
– Верочка, а какие-нибудь стихи вы наизусть помните? – спросил Городецкий.
– Конечно. Я ведь в прежней жизни литературу старшеклассникам преподавала. Если сама стихотворения наизусть не знаешь, как можешь требовать этого от ученика? Да к тому же любимые строчки хочется всегда при себе носить.
– Вот, скажем, Пастернака вы упомянули… Что вам у него нравится?
– Ой, много, – наморщила лоб Верочка. – Пожалуй, из самых любимых – «Мело, мело по всей земле, во все пределы». Такое прозрачное и трепетное.
– Да, да, – оживился Городецкий, – и мне оно безумно нравится. Начинал Пастернак со стихов сложных, как сам он признавал потом, с «засоренным слогом». А в конце пути, пользуясь его же словами, «впал, как в ересь, в неслыханную простоту». Хотя и в этой божественной «Зимней ночи», упомянутой вами, есть пара темных строчек, как-то выпадающих из общего строя классической ясности.
– Каких это строчек?
– Помните: «И жар соблазна вздымал, как ангел, два крыла крестообразно»? Героев стихотворения сжигает лихорадка любви, это понятно. Но в какой связи появляется тут вдруг ангел, его перекрещенные крылья?
Верочка засмеялась:
– А женщине это так понятно. Когда она снимает платье, ее перекрещенные руки подымают подол, и возникает иллюзия крыльев…
Городецкий восторженно хлопнул себя по лбу.
– Какое прелестное объяснение! А я, балда, не догадался… Но позвольте, позвольте… В таком случае строфы в стихотворении требуют иной последовательности. В четвертой автор отобразил финал – «скрещенья рук, скрещенья ног». А в пятой строфе башмачки еще только падают «со стуком на пол». И лишь в седьмой – любимая снимает платье.
– Формально, Семен Ефимович, вы правы… Но чтобы написалось такое стихотворение, поэта самого должна сжигать лихорадка любви – до мелочей ли формальной логики.
– Ладно, так и быть, простим эту непоследовательность моему обожаемому Борису Леонидовичу… Только, если можно, зовите меня просто Сеня… А помните, Пастернак еще в одном стихотворении описал женщину, снимающую платье, – видать, крупный был специалист по этой части. «Ты так же сбрасываешь платье, как роща сбрасывает листья, когда ты падаешь в объятье в халате с шелковою кистью». Первые три строчки отличные. А последняя?
– «В халате с шелковою кистью»? – Верочка задумалась. – Согласна, эта строчка ощущается как бы не обязательной. К слову «листья» подвернулась рифма «кистью». А с кистью бывает пояс у халата. Вот и объявился халат в четвертой строчке.
– И это все – ничего более существенного не заметили?.. Ведь тут Борис Леонидович очевидную промашку дал. Вдумайтесь: любимая сбрасывает платье и падает в объятье героя, а на ней халат – выходит, она его под платьем носила?
Верочка захлопала глазами, не найдя, что ответить. Довольный Городецкий засмеялся. Потом кивнул в сторону окна.
– А «энтузиасты» уже пошли…
Верочка повернула голову к окну. По улице, между полицейскими барьерчиками, разворачивалось торжественное шествие гомосексуалистов и лесбиянок. В первых рядах шли некоторые официальные лица. Конгрессмен Айзек Кларк несколько лет назад открыто признал себя гомосексуалистом. Это не мешало ему пользоваться твердой поддержкой своих либеральных избирателей в одном из богатых пригородов Бостона. Теперь он возглавлял колонну, посылая лучезарные улыбки зрителям на тротуарах. Рядом шел еще один известный либерал, Дик Макфадден. Добрый семьянин, отец семерых детей, примерный прихожанин католической церкви, он, казалось, не имел никакого отношения к этому шествию. Но через месяц Макфадден собирался официально выдвинуть свою кандидатуру для участия в предстоящих выборах на пост губернатора штата Массачусетс. Опытный политик, он твердо усвоил истину: как и деньги, голоса не пахнут. Для него было важно заручиться поддержкой этой шумной группы избирателей.
Поверх марширующих вздымались транспаранты: «Ассоциация учителей-гомосексуалистов», «Лига католических лесбиянок», «Гомосексуалисты африканского происхождения», «Мормоны за однополую любовь». Медленно проехала автоплатформа; на ней бородатые люди держали над головами в ермолках транспарант: «Бет Симхат Тора, синагога для геев и лесбиянок». Лесбиянки-мазохистки, затянутые в упряжь, с оглоблями в руках, везли, закусив удила, своих партнерш, лесбиянок с садистскими наклонностями. Те, поигрывая вожжами, восседали в двухколесных колясочках. Благостно улыбающаяся старушка пронесла плакатик: «Сын – гей, дочка – лесбиянка. Господь благословил меня дважды». Прошел голый по пояс мазохист – на коже, вокруг туловища, нарисована колючая проволока, в соски вколоты всамделишные металлические кольца. В инвалидных колясках провезли бледных молодых парней; один из них держал плакат: «Америка, твои дети умирают от СПИДа – не жалей денег на борьбу со СПИДом»…
Неподалеку от кафе застряло на перекрестке такси Вани Белкина, срывался его рабочий график. Пассажир, сидевший в такси, ушел – решил добираться пешком. Разглядывая демонстрантов, Белкин внятно ругался: «Пидоры… Ковырялки… Ефимыча бы сюда – удостовериться, загнивает Америка или не загнивает».
Перед Белкиным, за синим барьерчиком, медленно проплыли, полуобнявшись, трое так называемых транссексуалов. Послушные могучему внутреннему зову, транссексуалы подвергали себя серьезным хирургическим операциям. Чтобы выглядеть, как представительницы противоположного пола, они вшивали под кожу силиконовые груди, пытались исправить природу и в устройстве другой части тела. Троица перед Белкиным имела женские прически, женские платья, женские туфли на высоких каблуках. Они несли плакат: «Свободу Фопиано!»
Белкин вспомнил, что о деле Фопиано месяца два назад писали газеты. Транссексуала Фопиано, мелкого торговца наркотиками, посадили в тюрьму. И тут возникла проблема. Тюремная администрация отказывалась содержать его в женской камере, так как по документам он числился мужчиной. Но и в мужской камере появление этого женоподобного существа привело бы к далеко идущим последствиям и явному нарушению тюремного режима. Поэтому Фопиано содержался в одиночной камере. Однако это, в свою очередь, нарушало его гражданские права – одиночное заключение предусматривалось для наиболее опасных преступников, а не для такой безобидной личности, как Фопиано. Вот и требовали его единомышленники-транссексуалы разрубить этот узел и вообще освободить страдальца.
Выключив мотор, Белкин достал из ящичка на панели карандаш и блокнот, куда записывал, не надеясь на память, трудные маршруты – как лучше проехать из одной части Бостона в другую. «Ефимыч стихами балуется… А я вот прозу начну сочинять. Потом ему покажу – еще посмотрим, чей талант ярче». Шевеля губами и бросая язвительные взгляды на демонстрантов, Белкин писал что-то в свой блокнот, морщил лоб, зачеркивал, опять писал… Демонстранты освободили улицу неожиданно быстро, минут через сорок. Полицейский споро отодвинул барьерчики к тротуару. Белкин включил мотор, в ящик на панели сунул блокнот со своим сочинением. Окончательный текст выглядел так: «Из газеты `Нью-Йорк Таймс'. Гнусное преступление в Центральном парке. Вчера в Центральном парке, находясь в состоянии алкогольного делирия, известный гомосексуалист Педро Аморалес изнасиловал совершавшую там тренировочную пробежку лесбиянку Голди Фингер. Нью-Йоркское отделение Всепланетной лиги лесбийской любви немедленно выступило с гневным протестом против столь отвратительного полового извращения»…
По окончании марша Городецкий отвез Верочку домой. В машине она долго молчала, о чем-то задумавшись. Потом спросила:
– Сеня, а вы сами стихи пишете?
Тот молча кивнул.
– Так я и думала… Тогда традиционный репортерский вопрос: над чем сейчас работаете?
– Рад сообщить вашим радиослушателям, что вот накропал недавно небольшое стихотворение… «Осень». Название, конечно, на оригинальность не претендует. У стольких поэтов была своя осень, теперь и у меня есть. Нахлынуло как-то настроение – осень в природе, осень в жизни…
– Прочитайте.
– Нет, нет, – засмущался Городецкий, – кое-что доработать надо, пройтись по строчкам еще разок. Да и читаю я непрофессионально, выть, как Ямпольский, не научился. Обещаю – к следующей встрече перепишу набело и подарю вам… Ведь мы увидимся?..
Когда машина остановилась у дома Верочки, Городецкий поднес ее руку к губам, хотел поцеловать на прощанье. А потом передумал, молча прижал ее ладошку к своей щеке, подержал мгновение…
«Эскорт» бойко катил домой, в Рэндолф. Голос Городецкого неуклюже выводил какую-то мелодию, ему одному ведомую (музыкального слуха у него не было никакого). Если прислушаться, можно было и слова разобрать – слова Пушкина: «И может быть – на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной…»