АНГЕЛ ГОСПОДЕНЬ ГЛАГОЛЕТ: ИСПЫТАНИЕ ОГНЕМ
Нынче подошли путники совсем близко к Дамаску, его же жители пустынь именуют Дамашк. Благословенный град аш-Шам, сиречь Дамаск, воссиял из гор и марева пустыни, земной Эдем!
Мой господин, нежный мой мальчик! Не знаешь, что разбили купцы твои палатку свою близ деревеньки Бейт-Лахья, где жила праматерь Хева. Я знаю, я.
У Хевы был красивый сад; она разбила его в память об Эдеме, откуда изгнана была вместе с мужем своим, грешным Адамом. Красные яблоки прятались в темно-зеленой, мрачной листве. Пылали померанцы скифским золотом. Сладкие сливы таяли диким медом на языке. Крупные, тяжелые виноградные гроздья свешивались с гибкой подсохшей лозы, и цветом были: чистый аметист, синий лазурит, прозрачно-зеленый хризопраз! Драгоценности — плоды земные, и плоды земли — самоцветы. И те и другие праматерь Хева любила. Однажды сын ее младший, Авель несчастный, в подарок ей гроздь густо-алых гранатов принес. Замерло сердце у Хевы. Почуяла кровь.
Помолилась за сына! Да поздно.
Все мы чуем кровь всегда и везде! Загодя чуем! Да не умеем читать земли знаки.
А вот мальчик мой, Господь мой, умеет!
Разожгли купцы костер на свежем воздухе. Жарили мясо, косулю у охотников задешево купили. Освежевали. На вертел насадили; ярко, гордо горел одинокий огонь. Жир капал в костер, шипел, маслом в огонь с раскаленных небес капали звезды.
Сидел Исса слишком близко к огню, красные когти огня вонзились в подол его плаща. Обнял огонь Иссу. Вмиг плащ его стал красным и золотым!
Я ахнул. Думал — он закричит и заплачет!
Нет. Так не вышло. Ни крика, ни стона. Встал над костром. Руки к огню протянул.
Купцы заорали недуром, надрывая глотки: «Ты горишь! Горишь, Исса! Скорей беги к реке! Там — река!» И пальцами в кромешную тьму тыкали: беги, мол, туда! Скорей!
Не шелохнулся. Огонь взлизывал до ладоней, до дрожащего подбородка.
Стоял над костром. Горел. Морщины мгновенно и страшно изрезали лоб.
И я видел, как мгновенно, быстро седеет одна, потом другая рыже-русая прядь.
Белым снегом, инеем морозным голова покрывалась.
Первый огонь, который усмирить, полюбить было надо.
Если дикому зверю положить руки в зубы, зверь пасть на живой плоти сомкнет, и человек рук лишится.
Если голову укротитель в бешеном, веселом и пыльном цирке, на арене, засыпанной опилками, на виду у всего амфитеатра, у толпы всей, дико вопящей, зверю в разверстую пасть засунет — хищник, лишь тонкую паутину человечьей слабости почуя, немедленно человека растерзает; и голова его, с мозгом мягким и сладким, лучшим лакомством для зверя будет.
А что же огонь? И огонь — зверь. Хищна, необорима его природа. Владеть ею нельзя. Приказывать — напрасно. И лишь только любовью…
Они кричали: «Беги! Беги! Скорей! К реке!»
А реки-то и не было. Не было реки рядом.
Лишь тьма, тьма жаркая, пустынная — черной мертвой водой вокруг стояла, черным колесом катилась по ободу времени.
И купцы увидали. И я увидал, из поднебесья своего. Медленно, медленно сползло пламя с Господнего хитона. Медленно стали сворачиваться в красные кольца, опадать на землю алыми, бронзовыми листьями лепестки, языки огня. Из алых они становились — голубыми. Из золотых — синими. Из кровавых — небесными.
Мальчик мой весь стоял теперь в объятиях синего, мощного света!
Да, света; а не огня.
Он весь горел; и синее пламя пробивалось наружу у него изнутри, из-под ребер, из-за ключиц; и улыбка тихо светилась на золотом, нежном, почти младенческом сейчас лице его; и тихо, тихо опустил он руки перед покоренным костром, и тихо улеглись возле его ног, как укрощенные красные волчата, львята играющие, опасные, гибельные пламена.
А сам он стоял в пламенах целебных, непонятных; бессильных что-либо сделать его коже, его одежде, его глазным яблокам и всей остальной его плоти — пяткам и ляжкам, ресницам и волосам, мышцам и костям.
Он горел на глазах у друзей его! И вот огонь отступил.
Он умирал! И вот он жив.
И даже следа ожогов, волдырей, к коим нельзя прикоснуться, а также сажи, в кою превратился край одежды его, не отыскать нигде на нем.
И в круге синего, ярчайшего света стоит он, и купцы, сев на землю от изумленья и ужаса, глядят, глядят на него безотрывно, ибо не знают, опасен ли голубой огонь, внутри же него Исса пребывает; и как долго синее пламя будет обнимать спутника их; и нужно ли звать на помощь, да и кого в пустыне звать?
Разве дикий кот прибежит, напуганный криками, полосатой, пятнистой тенью под ноги шарахнется, и не успеет Черная Борода сдернуть с плеча колчан и выдернуть стрелу.
«Эй, Исса, — робко, вмиг охрипшим, осипшим голосом позвал его, молча стоявшего, Розовый Тюрбан, — цел ли ты? В воздухе мясом горелым не пахнет. Как исцелился ты? Кто помог тебе?»
Замолчал; и все услышали звуки теплой ночи.
Пах пряный чабрец. Доносился нежный, еле слышный треск — трещали крупные, как поросята, жирные цикады, а иной раз в чернично-черном воздухе просверкивала серебряным призрачным крестом железно гремящая стрекоза. Огромные стрекозы летали взад и вперед, натыкаясь то на морды верблюдов, то на скулы людей или тюрбаны их. Жара, доверху наполнившая, как вскипяченное на огне буйволиное молоко, весь долгий, будто заунывная песня, день, к полночи превратилась в сладкий, вязнущий на зубах, медленно текущий в сонное горло рахат-лукум: жару можно было кромсать ножом, кусать, смаковать, наслаждаться ею, а не страдать от нее.
И в томной, пряной ночи услыхали купцы голос мальчика, неподвижно у догорающего костра стоял он, объятый нежно-струистым, бирюзово-синим светом:
«Не бойтесь. Никогда ничего не бойтесь. Люди боятся огня. Боятся злого разбойника. Голода. Неразделенной любви. Боятся ступать стопой в новые земли. Боятся смерти. Да, главное, самое верное — смерти они боятся».
«А ты?! Разве ты не человек?!» — крикнул Черная Борода.
«Я человек, — тихо сказал Исса, — и вы тоже люди».
«Ты горишь светом геенны!» — положив ладонь себе на горло, хрипло воскликнул старик, лицо коего было похоже на старый, высохший инжир.
«Вы видите свет. Я тоже вижу свет, — сказал мальчик, мой господин, спокойно и весело. — Возблагодарим же Бога за свет».
Он поднял руки над костром вверх, к звездному небу. И запел тихую молитву. О Матери Света пел он. Этой молитвы купцы не знали, но послушно подпевали ему. Черная Борода плакал от страха и радости. Длинные Космы дышал тяжело. Старый Инжир улыбался беззубо, шамкал молитву черной пропастью рта.
И только Розовый Тюрбан, глядя на синий торжественный свет, в коем стоял мой Господь, чуял ноздрями запах хвои и брусники, чувствовал за спиною шелест кедровых игл, воронки колючей леденистой вьюги, укрытые белой парчой скаты громадных увалов к густо-синей, полной памяти и смерти зимней воде, и спина его, не глаза его, содрогаясь, видела валы диких волн, яростно грызущих хлебный белый берег; видела восставшие мужской любовной плотью ледяные торосы, перевернутую лодку, привязанную к деревянному колу тяжелой чугунной черной цепью; видела россыпи и вспышки огней в черном зените, безумных числом, яростных богатством, равнодушных ослепленьем, посмертных сокровищ холодных.
А назавтра четыре купца, и Царь мой с ними, и семь их покорных верблюдов снялись с места ночлега — и шли весь день, и на закате солнца подошли к достославному граду аш-Шаму, он же Дамаск, и вошли в город.
И я летел над ними, сложив ладони свои прозрачные над головой мальчика моего маленькой живой шапочкой, чтобы светила лучи не напекли ему русое нежное темя.