15
Как это у вас было, с рисованием, это происходило прямо на фронте, с вами был какой-то блокнот, куда вы, хватая карандаш, наспех зарисовывали все эти оторванные руки-ноги-головы, которые послужат основой для будущих, не стану славословить, каких картин, или в вашу память, в ваш состав настолько все врезалось, до дна и навек, что после нужно было лишь сосредоточиться, чтобы начало кровить, и тогда только холст подставляй под краску-кровянку?
Так или примерно так, быть может, слишком прямолинейно, спрашивала я его, но не с ходу, не с улицы, не с мороза, отчего, я думаю, он, при его характере, мог запросто указать на дверь, а когда уже оба были разогреты предыдущим, как суп на конфорке, и уже закипали, и, пузырясь, теряли представление о нормальном градусе, при каком подобное неуместно и даже неприлично. Прилично и уместно, потому что за всем нашим трепом стояла душевная работа на одной волне, ей-богу, она отменяла повседневность, приводя к пикам общения. По его воле, разумеется. Его волей я впадала в транс, отчего все, оставшееся за рамками транса, виделось блеклым и жухлым. Он – черный, желтый, голубой, меняясь в окрасе, в химии, в физике, что я пропускала, вовлеченная в кислородный, или флогистонный, обмен на том уровне, где внешнее не катит, как говорят нынче, а катит внутреннее, обусловленное вышним, – он вдруг заливался редким для него, искажавшим лицо смехом, закатывая глаза, закашлявшись и неожиданно затихая на полувдохе-полувыдохе, как бы прекращая все жизненные процессы для точечной смерти. Сознательной или бессознательной, припадок то был или владение некими техниками, я не знала. Я обмирала. Он быстро открывал глаза, казалось, для того, чтобы успеть подсмотреть мою реакцию, и говорил спокойно, чуть ли не презрительно, но все же, скорее, терпеливо, как старший, повидавший виды, не знавшей их младшей.
Вы маленькая идиотка, говорил он, какие блокноты, какие карандаши среди встопорщившегося огня, взбаламученной земли, разверзшегося купола небес, непролазной грязи, непроходимых лесов, ледяных рек, а страшнее всего, открытой на километры местности, когда ни куста, ни деревца, и танки прут прямо на тебя, и ты, обмочившийся-обделавшийся, драпаешь так, что жилы сейчас лопнут, мошонка вывалится и отвалится нахрен, а про оторванные руки-ноги-головы как раз вашим интеллигентским ротиком-куриной попочкой только и произносить, скажите спасибо, сударыня, что офицерская честь не разрешает материться перед женщинами. Война началась летом, и лето, осень, зиму и другую зиму я, слышите, вы, дурочка, провел в пехотной роте, в геройских усилиях выжить, выполняя распоряжения начсостава, не сдохнув от унизительного животного страха, потому что сам, сам, добровольно убежал на фронт навстречу всему этому добру, едва окончив восьмилетку. В то воскресенье, когда по радио передавали речь Молотова, прошел сильный дождь, теплый, веселый, с пузырями, как большинство тогдашних летних дождей, он скоро сменился ясным солнышком, одуряюще запахло черемухой, банально, но быть банальным часто значит быть правдивым, запомните, и я сразу помчался в райвоенкомат, там распоряжался хмурый майор, к нему стояла очередь из разновозрастных мужчин, и среди них несколько молодых женщин, я нервничал, и чтобы не показать, приставал к одной из них как взрослый, хотя в школе так и не заговорил с девочкой из девятого класса, которая мне нравилась, майор за столом поглядывал с неодобрением и вдруг выдернул из очереди вопросом, сколько мне лет, я, не запнувшись, отрапортовал: восемнадцать, а он велел показать паспорт, а я говорю, что спешил и забыл дома, уже поняв, что свалял дурака и ни на какой фронт по правилам меня не возьмут, так что надо добираться без правил. Молодую женщину, с которой я ни к селу, ни к городу затеял флирт, на секунду очередью прижало ко мне, она провела ладонью по моему подбородку и шепнула именно это: пробирайся сам, война будет долгая, может, где сведет. Меня поразили ее слова. Кругом все говорили, что война будет малая, короткая, мы победим и поставим врага на колени в считаные сроки. Говорить другое было элементарно опасно. А она не побоялась. Почему-то я думал о ней всю войну и почему-то думал, что погибла. Может, и погибла. Дома перебрал вещмешок и выкинул как раз блокноты, и двинул к линии фронта, о которой узнал в той же стоячке в райвоенкомате.
Копия не передает оригинала.
В оригинале пустые глазницы городских зданий, с уцелевшей какой-нибудь одной стеной, с нелепо обрушенными каркасами других, дыбом вставшие куски рельсов, вывороченное железо мостов, обгорелые останки деревенского жилья, погибшие деревья, побитые огороды, речки со съехавшими в воду, точно съехавшими с ума, берегами, широченные грязные колеи от военных машин, исчертивших луга и пастбища, уродливые надолбы, попытка защиты, которая мало что защищала. А также разодранные кишки, снесенные черепа, ополовиненные тела, свои и вражеские.
Я слушала и воображала – он видел и помнил. Я не подрядилась воспроизводить его риторику, его дыхание, то бурное, то пропадавшее, его ритмы – у меня они другие. Я следовала за его – потому что они были сильнее моих. Я пропадала в чужой жизни.