Приятелек
К Нестеренко в гости старший брат приехал. По селу сразу языки зашевелились. Одни говорили – на Севере мордовался, раз столько времени о себе молчал; другие считали – из Канады прибыл, по чемоданам видно: кожаные, дорогие, с медными пряжками. Многие за давностью позабыли, как его зовут – столько лет прошло…
А Ткачук огорченно кивал головой, не постигал, как это Прокопа не помнить. Игий, забуды! При такой куцей памяти – жизнь пустотная. Прокопа забыли… Как можно?
Вот он, Ткачук, все помнит, будто вчера было. Разом на хворостинах скакали, сами не выше лопухов, разом парубковали, разом по свадьбам да гулянкам развлекались. А в Слободе на Зеленые Свято обоих так отметелили, до самого дома дорогу юшкой кропили, вай-ле, всякое было…
Ткачук в суконном пиджаке – им только по праздникам пользовался, в чистой рубахе и в целых ботинках, не ожидая приглашения, пошел поздоровкаться по праву первого дружка. Хотел медали навесить, но передумал: слишком нарядно выходит – однако цветную планку все же приколол.
Правда, идти гостевать к Нестеренко мало приятного. Младший Михайло – нос кверху держит. Мнит из себя пана. Хату смуровал на боль всему селу – такой приметный палац. Цинком крытый, на высоком цоколе, с верандой из цветного стекла. Заходил туда Ткачук лишь по крайней надобности, когда нельзя не зайти: на поминках бывал, во все поминальные дни до сороковины, да еще в родительскую субботу, – больше, кажется, не приходилось. Были они в дальнем родстве, но Ткачук не уважал Михайла за острый характер: любит форсить. Думает, если киномеханик, то весь мир за яйца ухватил. Другие у него – темнота, разговора не стоят, одного себя за умного держит. Кино крутить разбирается, а что его Ганьку шофера по лозам таскают, тут он слепой, тут смекалка кончилась, шлях бы его трафил!
Но приезд Прокопа был превыше всяких нелюбовей к его брату. И Ткачук спешил встретиться, махнув рукой на те пересуды, что накличет его незваный приход. Особо интересно: сразу ли Прокоп его признает? Ведь как ни крути, почти сорок годков уплыло…
Но младший Нестеренко подпортил сюрприз – уже в дверях обнародовал Ткачука:
– Вуйко Тодор, заходь!
Ткачук в волненье не различал вокруг лиц, расплывчато видел, что кто-то чужой поднялся от стола, протягивал навстречу руки. Бритое лицо, усы. От рубашки его, от шеи пахло незнакомо и приятно. А по тому, как он привалился к Тодорову плечу, как сильно облапил и не отпускал от себя, Ткачук с закрытыми, уже мокрыми глазами поверил, что это Прокоп.
За столом, кроме хозяев, собралось несколько пришлых родичей. Ткачук пристойно поручкался. Сразу наполнили стопки «Столичной», но Ткачук чувствовал, что сжатое горло не примет водку, попросил для начала воды – мелкими глотками опорожнил кружку, дергая кадыком и плеская капли на пиджак.
Потом смущенно переговаривались под взглядами родни, натужно плели беседу, мол, вот и свиделись, приятелек, вот и добре, слава Богу, что так, а сколько прошло, вай-ле, считать устанешь – живой, значит, а куда денешься…
Сидели рядом и, бормоча несвязные речи, привыкали друг к другу. У Прокопа волос на голове еще держался, и глаза по-прежнему цыганской черноты, только лицом стал круглей, в коричневом загаре, и брюшко навыкат.
Ткачук похлопал его по брюху:
– Сытно живешь!
От радости у Прокопа улыбка не сходит, под усами белеют плотные зубы. Да и как не радоваться, когда на ум приходят молодые забавы, всякие прокуды тех давних лет.
– А помнишь, Тодор, в Слободе, как мы их…
– Не. Мои ребра помнят, как они нас!
Прокоп запоздало засмеялся.
Они стали перебирать прежних дружков и соседей. Память вперемешку подсовывала и тех, кто жив, и кто успел помереть по собственной причине, и кому подсобили.
– А где Арон, что лавку держал?
– Его с Брахой немцы стратили. В войну еще.
– Сивый Дорошенко тоже руку приклал… – вмешалась Ганька, но Михайло шикнул:
– Не наше дело.
– Добрые были старики… А ты, вижу, воевал? – Прокоп показал на орденскую планку.
– Он у нас герой! – похвасталась хозяйка, ставя перед Ткачуком тарелку с угощением.
Самый момент был спросить, где Прокоп провел военную пору, но, чтоб при чужих по нечаянности не ввести в смущение, Ткачук прикусил свой вопрос. Можно о другом потолковать.
– Так откуда ты?
– Из Австралии. Мельбурн.
– Ого, куда занесло! Это же надо – Австралия… Значит, не в Канаде. Говорят, наших много в Канаде. Словом перекинуться можно. У тебя есть кто по-нашему балакает?
– Не. Не встречал. Только инглиш.
– Вай-ле! Ихню мову знаешь… Назови что-нибудь.
– Что назвать?
– Да хоть бы… водка, к примеру, как сказать?
– Так и будет – водка.
– Ну-у, тогда не страшно…
На тарелке лежали куски вареного мяса и горка рассыпчатой дымящей барабули. Ганька не скупится, щирая рука! Дай боже здоровья! А что в лозах балует – может, брешут, напраслину наводят. Кто свечу держал?.. Да и как не подумать о Ганьке с лаской, если полная до краев тарелка надлежит целиком Ткачуку, без напарников и прихлебал, за ними не уследишь, умнут в один прихват. Зато отдельная посуда позволяла Ткачуку не спешить, не заглатывать по-собачьи, а жевать спокойно, с толком, давить языком кусочки мясца к небу, чтоб вышел сок и сполна прочувствовать забытую приятность. Он обстоятельно набирал вилкой еду и, не наклоняя головы, чинно подносил ко рту, не уронив при том ни крошки.
А Прокоп откусывал да нахваливал малосольный огурец, холодный, в желтых зернышках укропа. От картошки, извиняясь, отказался. И хлеб не брал – диета, говорит.
– А помнишь, Тодор, на Великдень хлебцы пекли. Малые такие, корка сверху гладкая, блестит. И сейчас запах чую… Как они назывались, а?
Ткачук отнекивался, замотал головой. Впрочем, кажись, были малые хлебцы… Точно были. Их даже Параска ставила. Обычно в Живную среду заквашивали. Но разве упомнишь, как называли…
– Знаешь, мне даже во сне было: покойная матуся из печи выгребает их… Глазами бы съел.
Ткачук участливо слушал Прокопа. Вай-ле, бедолага! Натямкался на чужбине! Натер холку по чужим дворам… И тоска грызла ночами, если виделось, как матуша из печного горнила хлебцы достает… К утру, верно, вся подушка под щекой соленая! Врагам нашим такую побудку!
Прокоп заметил грусть у Ткачука, но истолковал по-своему:
– Слышал, ты вдовый… Дети есть?
– Есть… Веронця. И внуков имею.
– Это хорошо – внуки.
– А-а, бесенята… – отмахнулся Ткачук. Ему не хотелось расспросов, за кого Веронця вышла, сказать-то нечего, и он перевел разговор:
– Работаешь там? – Ткачук еще раньше отметил в уме, что пальцы у Прокопа почти без ногтей, будто в копоти.
– Мало уже. Сын пускай работает. Я – как это сказать – пензия.
Ткачук осклабился.
– Мне ее тоже приносят. А сейчас в бригаду взяли, гребли строить. Вода ломает, а мы строим. Слава Богу, работа есть. Еще бывает, рыбку продам. Жить можно. Тебе ее хватает?
– Кого?
– Пенсии, – кого!
– Вроде хватает. Много ли нам, старым, надо?
– Как сказать, оно, конечно… твоя правда.
Ткачук набил рот горячей барабулей, чтоб не было соблазна спорить с гостем. Но про себя решил, что, может, у них там климат к старикам добрый, оттого мало нужно. А здесь другая погода, здесь, куда ни ткнись, ого-го сколько… В первый черед, к зиме брикет купить, потом – рулон толи на стайню, и солонины пару кило – тоже деньги немалые, И в окно шибку вставить, лопнула, зараза, и гас для лампы не дают даром, все – надо. Как ни трудайся, латай не латай, а прорехи светят! Ошибаешься, Прокопе: старым куда тяжелей, как молодым. Весь день в бригаде довбней маши, а дома огород ждет: полоть время. И сеть порвалась, и вершу плести надо – рыба сама на берег не скачет, тут тебе не Австралия…
– А рыба в Австралии водится?
Прокоп подтвердил: море там богатое, рыбы – навалом. Но на вопрос, чем он ловит, Прокоп ответил с сожалением, что ловить не довелось. Всякую работу делал, всего перепробовал, но рыбу… нет, не занимался.
Родичи за столом уже прикончили вторую бутылку. В меру разгоряченные градусом и закуской, они вели меж собой разговор вполсилы, еще уважительно прислушиваясь к словам Прокопа. Только Михайло заносчиво рассмеялся:
– Нашему Прокопу нет нужды простоволок таскать. Для него другие ловят.
– Можно и так, – уступил Ткачук. И добавил, чтоб отстоять рыбачье ремесло: – Но если сам не ловишь – плати гроши.
Михайло от радости пучеглаз, щеки свекольные.
– Вуйко Тодор, слухай сюда: у Прокопа магазин! Холодильники продает. Ясно?
Старательно разгрызая хрящ, Ткачук согласился, что торговля – верное дело, всегда есть прикорм, главное – в тюрьму не сесть… У нас, к примеру, кто сельмагом заведовал, ни один не ушел подобру, каждого уводили. Конечно, за границей порядок иной, хозяин в кулаке держит, много не наворуешь…
– Оцкнитесь, вуйко! У кого воровать? Прокоп и есть хозяин! Свой магазин у него, собственный!
– Но?!
– Сел в гомно!
Ткачук пропустил мимо ушей Михайлин глум. Все внимание на Прокопа.
– А говорил – пенсия…
– Что поделаешь, Тодор, пора на пензию… Сын бизнес ведет. Сейчас у меня жизнь – как сказать – для себя.
Какое-то время Ткачук был пришиблен вестью про коммерцию у дружка. Он даже не старался понять, что встревожило его, сидел в забытьи, глухой до всего. И так владело им беспамятство, что не заметил, когда прикончил еду и краюшкой насухо вытер дно тарелки.
– Магазин, значит…
Ткачук охотно подвел стопку под разлив, ему невтерпеж захотелось выпить, во рту стало вязко. А Прокоп только помочил водкой губы и продолжал рассказывать как про обычное, что магазин уже давно, правда, небольшой, но место людное, бизнес о’кей! Дай боже, дальше – не хуже!
– А это откуда? – Ткачук показал на почернелые пальцы.
– Кислотой обжег, – Прокоп убрал со стола руки. – Я ж говорил, за любое дело брался. Иначе пропадешь. Первые годы по двенадцать часов работал, пока ноги стояли. Мне б тогда твою силу! – Прокоп любовно толкнул Ткачука в плечо.
– Но и сейчас время не легкое: банки процент подняли, инфляция, налоги… Я уже пять лет машину не менял…
– Какую машину? – поморщил брови Ткачук.
– Прайвэт.
Слово звучало непривычно, чудное слуху, но с чем-то схожее, вроде слышимое в прошлом. И Ткачук на всякий случай спросил:
– Приватная?
– Вуйко Тодор, он вам про легковушку толкует. У них две: у Прокопа – своя и у сына – своя. Ездят отдельно, абы не спорить. Это называется: акулы капитализма.
Михайло распалился, хавку не закрывает:
– Это еще ничего! Слухайте сюда! У них там на улице в стенках аппараты стоят, всунешь ему в глаз специальную карточку, что, мол, ты – это ты, а из той дырки тебе деньга сыплется! Капелюх подставляй! Я вам говорю: ото техника!
Над столом ухнуло удивление. Восторженно зацокали языки, в мелкой испарине качались потрясенные лбы. Что делается, а?! Деньги из стены гребут! Без кассира, без расписки! Господи, так есть ли правда на свете?!
Кто-то вспомнил, что в Новоселице таким же макаром газировку продают. Эге! Сравнил торчок с пальцем! То – шипучка, вода, фуй с ней! Но чтоб деньги прямо из стены – это у нас не получится. Самый хитрый аппарат не спасет. За одну ночь стену расколупают, фундамента не оставят. Народ сегодня – бойкий…
Ткачук мог бы поклясться, что разговоры эти не больше как трепотня, Михайлова выдумка, и надо быть последним дурнем, чтоб верить в такие нисенитницы. Михайло врет – не поперхнется, а что Прокоп не приструнит, тоже понятно: не хочет братана перед компанией срамить. Прокоп – то человек!
Зато гости живо обсуждали услышанное, дивились чужим порядкам. Вдосыть угощенные пивом и водкой, они уже доказывали свое во все горло, с матюками и пристуком по столу, и пепел от курева свободно сыпался на праздничные пиджаки.
Ткачук тоже набряк, но общей беседой не интересовался, отколупывал помалу от горбушки, поглядывал на дружка.
Прокоп придвинулся, со смешком зашептал в лицо:
– Минцю помнишь?
Значит, Прокопа тоже проняла горилка, если в мозгу про игривое всплыло… Кудлатая Минця. Хата ее стояла в конце дальнего проулка, но ходили к ней загуменной тропкой, скрытно от соседских окон. Со страха и отчаянья пришли вдвоем. Вдвоем и в огонь легче. Но в хате стушевались, оробели, не знали, как себя держать. И куда б ни смотрели, глаза все одно возвращались на белую пышную сорочку, где приманно колыхались груди. Минця увела в холодную половину сначала Тодора. Он был шире в плечах, виделся старшим, хотя Прокоп перегнал его на год. Они хлопчики были, но Минця взяла как со взрослых, по пять лей, тогда рубли еще не ходили…
– Конечно, помню… Минцю. Она после в город перебралась.
На столе соблазно дышал полумисок тушеного мяса. И никакая сытость, самая отвальная, не помешала бы Ткачуку причаститься этого великолепия. Огорчало, однако, что другие тоже тянулись отведать, не скромничали.
Ткачук пьянел со всеми. В голове приятно шумело, у виска зачастил колокольчик, будто звонница сыпала звуки. И рука стала не в ладах с вилкой – свалилась долька мяса: рот открыл, а кусок мимо проехал. Правда, в хате пол фугованный, должно быть, чистый, и Ткачука не отпускала мысль об упавшем добре: поискать тот кусочек под столом, среди ног. Но только с желанием остался. Не поднял. Пустяковина отвлекла. Нежданно, само по себе слепилось забытое слово, давнее, дедовское, как из темного закута, выкатило на язык:
– Кокуцари!
Прокоп глядел полоумком – растерянно и косовато, промеж бровей запала морщина, и Ткачук охотно пояснил:
– Хлебцы на Великдень… кокуцари!
Прокоп блаженно закивал улыбкой: верно, верно – кокуцари! Ай да Тодор! Господи… Без слов пригнул к себе дружка и чмокнул сжатыми губами. У Ткачука пошли слезы.
Он неуклюже выбрался из-за стола и нетвердым шагом, не прощаясь, оставил компанию.
Прокоп вышел следом.
Лампочка на крыльце освещала, сколько могла: в круге света лежала бетонная дорожка через двор, крыша конуры, новый тесовый сруб колодца, – остальное пряталось в ночной глубине. Услышав людей, зазвякал цепью одинокий пес, принюхался, задумчиво повел хвостом. Земной воздух чуть охладил жаркие щеки приятелей. Вверху, над селом, чернота была расшита мелкими звездами. Казалось, это навсегда, довеку темень, и больше не вернется живое небо.
Дружки спустились к воротам. Прокоп порывался проводить, но Ткачук дальше фортки не позволил. Еще заблукает куда, потом – рыскай! Ткачука ноги сами стежку знают, их учить не надо, приведут до хаты, милые, – ноги-то не пили!
На обратном пути Ткачук вспомнил, что фуражку оставил у Михаила, да возвращаться не хотел. Он двигался вдоль огорожи, и раз от разу колючие кусты цеплялись за одежду. Ткачук матюкал кусты в биса и батьку, жалел пиджак, сукно дорогое, не какая-нибудь тандита! Но ругань получалась мямлая, без пороха. Не мог он сегодня серчать всерьез.
После дармовой еды и выпивки Ткачук всегда пребывал в лагидном настрое. Отвык от пиршества, он не переставал дивоваться ловкостью бабьих рук по части скользких голубцов, плачинт с брынзой, всяких разносолов и приправ, чесноченных, смачных. И понятно, застолье у Ганьки относилось к тем отрадным событиям, которые он берег в памяти для утехи в тощее время… Вай-ле, умеет, вертихвостка, готовить файные стравы, курва ее мама была!
Ткачука вело из стороны в сторону, шарпало об плетень, и он был доволен, что никто не видит его петлявую походку.
Но это все – малость. Главное – Прокоп-то весь вечер только с Ткачуком знался, душу грел, а прочие для него не выше нуля, на них смотреть – лишь глаза портить. И обнимал как родного, на прощанье даже поцеловал по-польски в плечо, не каждый брат имеет такое уважение. Дай боже ему здоровья, а деньги ему не нужны, говорит, что есть. Врать не станет. Прокоп – то человек!
Ткачук вправду был рад, что Прокоп разбогател. Считал: если по совести – иначе быть не должно. Прокоп не лайдак, до работы завзятый. Не зря, когда муровали кладку из лампача, непременно звали в подмогу их обоих. Лампач жилы тянет…
Доволен Ткачук, что судьба повернулась до приятелька мягким боком, не покалечила, и живет он заможно, хотя Ткачук и близко не представлял себе, каким чудом свалилось на Прокопа это богатство.
Одно ясно Ткачуку: от трудов тяжких руки пухнут, а не кошелек. Должно быть, Прокоп легкие деньги надыбал, счастье подвернулось – облапошил кого, не проморгал момент. Богатство, бывает, само просится – бери, не зевай! Ткачуку это знакомо, в войну тоже капиталом располагал… Только пыль осталась… Кому как суждено…
…Суждено. Вон Прокоп две машины держит, хочет менять на новые. А у Ткачука – транспорт ниже сраки начинается, и менять не надо, всегда при нем. Даже лошадь не имел. Пусть бы захудалую шкапу – и той не было. Правда, в войну потрафило Ткачуку на пару коней, в хозчасти, но то не в счет, то казенные. А чтоб для собственной пользы – не разжился… Да что там лошадь – козы не было. Если разобраться, от козы тоже выгода, и корму давать не надо, сама найдет…
Прокоп во дворе говорил: привез Ткачуку презент, а какой – не сказал. Подарует, к примеру, холодильник, а Ткачуку холодильник – как чесотка в праздник. Куда его включать, если тока нету. Коза – иное дело, она без тока живет. Ее подключить – молоко спортится. Вот козлу вреда не будет, ему это как щекотка…
Даже хмельной, Ткачук на расстоянии чуял реку. Особо ночью, когда от нее тянет подмоклым деревом или цвелой затокой. И этот кисловатый запах означал, что к дому уже близко. Абы только не гепнутъся, борони боже! Понарыли ямы, шею скрутишь, трасти их душу…
В сохранном месте, за нижней слегой крыши, Ткачук нащупал ключ. Долго возился, бормоча проклятья, не попадал в скважину замка, наконец отомкнул. В хате решил, что лампу светить нет надобности – нечего за так жечь керосин.
Привычно отыскал впотьмах лежанку. Скинул ботинки, но остального снимать не стал. С облегчением выпрямив ноги, постанывая да кряхтя, устроился под ватным одеялом. И голова его немедля, как по крутому наклону, сладко скатилась в провальный сон.
Ткачук всегда спал в одежде.