Золото
В понедельник Ткачуку приспичило в магазин за дюймовыми гвоздями. Из-за тех гвоздей пришлось ему пустотные разговоры выслушивать. Глаза в сельмаге работой заняты – ищут, что в хозяйстве нужно, зато уши от безделья открыты для всякой чепухи.
В магазине вдоль стенки, чтоб не мешать народу, на казенных ящиках притерлась теплая компания: Юрко, Ваньця и Николай Бумбак. Взяли «Алиготе», дешевле не было. Сидели, видать, давно – Юрко уже в полный голос выступал:
– …Я тебе говорю: у них аппараты научные есть. Берут человека и по его анкете вертают задним ходом к началу.
Усек? Поставят, к примеру, в этот аппарат Ваньцю, так он вниз будет расти.
Ваньцю спор не тревожил – он молчал, ухмылялся, как всегда. А Николай стучал пятерней по ящику, расплескивал вино.
– Дорастет до низа, дальше что?
– Дальше они его в первобытное положение загонят.
– Это как понять? Матуше в пузо? У Ваньци она давно померла, куда его деть?
– Ото непонятно! Они его в зародную соплю превратят. В аптеке держать будут, для общего пользования. Я тебе говорю: привезли аппараты. Из Германии. Уже в области есть.
– Где такое вычитал?
– Хе, в газетах не напишут. Ты, Никола, председателем был, сам знаешь – на закрытых собраниях, для узкого круга. Чтоб ни-ни-ни…
– Да кто тебя в узкий круг допустит?
– Пока не был, врать не стану, но начальство там ошивается.
– Ну?..
– Вот и ну! Начальство рыбку уважает…
Купив гвоздей, Тикан немедля вышел из магазина, чтоб Юрко не чеплялся – мол, дела на греблях идут распрекрасно, вода все спишет! Балабол поганый! Такое на людях скажет, паскудняк, – слушать нечего, одно расстройство… Игий!..
Но тамошний разговор в ушах завяз, и по дороге домой Ткачук перемалывал слышанное, дивился людскому неразумью. Зачем, спрашивается, человека гонять в прошлую жизнь? Неужто одного разу мало? Снова мытарить?
Ткачук примеривал по себе и твердо знал: ни за никакие уговоры не вернулся бы к минувшим годам. Чего там не видел? Хворая Параска, опять же – война, немцы, Советы, и снова гнуть спину за гроши. Сколько себя помнит, всегда в скудости. Весь капитал, что Бог отпустил, – две долони да широкие плечи. И только сейчас, к старости, как взяли гребли строить, впервые завелись деньги. Прежде, бывало, трояк по соседям христарадил, а сейчас – не сравнить, у самого сотенные в узелке, абы не сглазить!
Чего теперь прошлое пережевывать и жалобиться? Все одно что пить из пустой кружки. Значит, выпала такая доля, это сверху идет, нечего перечить. Но если без уловок, как на духу, то правды здесь – наполовину. Перед собой хитрить негоже. Верно: достатка трудом не накопил, нужда по пятам принюхивалась, но что богатства в руках не держал то враки, проще сказать – брехня. Бог правду знает! Было у Ткачука богатство. Больше, чем в целом селе. Вспоминать не хочет, но было.
В войну разжился.
Как взяли его в сорок четвертом, выучили наскоро военной науке, в какую сторону целить, – и ходом на фронт. Но в окопы, слава богу, не послали. Видно, не доверяли: оно понятно – три года под немцем пробыл. По этой счастливой причине определили его в хозчасть – и сытно, и пули не часто над головой вжикают.
Ткачук ценил свою службу, с начальством был робок и без отказен. И со служивыми держался настороже, даже угодливо, хотя помыкали им нечасто. А когда чернявый Ганжиев наступил на мину, Ткачука повысили в должность ездового. Дали упряжную пару и повозку Ганжиева.
Слова сами просились рассказать про тех лошадей. Старший лейтенант почему-то выдумал кличку «першероны», но чужое слово не прижилось. Ткачук называл их любовно – голубчики! Они не виноваты, что родились у фрицев.
Таких битюгов Ткачук больше не встречал: страшенного роста, дюжие и смирные, Ткачуку под стать. У них на груди бугры перекатывались, будто гарбузы в мешке. И ноги, по словам Ткачука, стояли словно столбы, с волосатыми бабками, для солидности. И копыта, верь не верь, в размер сковороды, добро что сами-то не брыкливы. Но прочие ездовые в этих конях сомневались, не доверяли прусской породе, оттого и досталась та пара Ткачуку.
А с повозкой была история темная, Ткачук все годы таил, не выболтал. Старался не бередить старую боль. Это разговор в магазине принудил вспомнить.
Дело в том, что на дне повозки секрет имелся. Ткачук чистил запустение и в скрытой пазухе под ветошью надыбал немецкую сумку из мягкой кожи. А в сумке – божий подарок! – часы разного сорта, кольца золотые, медальон с ангелом, крест нательный с цепочкой… Сущий клад! Услышал Господь, за все худое в жизни враз наградил!.. Счастье, что никто рядом не стоял, в напарники не набивался. У Ганжиева, чучмека, глаза узкие были, знать, на золото острые! Вот только мину не приметил…
Ткачук и не думал отправлять находку домой: ясно, что на почте шуруют в посылках. Да и на Параску нельзя полагаться, бабья натура – сорочья, растрезвонит кумовьям: а то как же, свои люди…
Ткачук приладил к сумке ремешок и носил ее на голом теле. Даже в бане уходил в дальний уголок от чужого внимания. Словом клятым заклялся не развязывать ремешок, пока свой порог не переступит.
Смущала сумка, блазнила на грех – пополнить ее. Ткачук поначалу самой мысли пугался – ну ее к бису! – хватит того что есть! Но как-то раз, в обгорелом доме увидел труп немца. Вокруг случилось в ту пору безлюдье… Не выдержал Ткачук искуса, перекрестился и, не дыша, стал проверять, какие вещи мертвяку уже без надобности.
Сперва при таких осмотрах Ткачук зажимал себе ноздри – что ни говори, не свата встретил. Но со временем, свыкся к запаху, к стылой коже, свыкся и не переживал. Зато сумка тяжелела от дивной начинки.
Лишь однажды промахнулся. Но это не в счет. Легкий конфуз потерпел взамен трофея. Заметил как-то Ткачук: лежит в лесу солдат – вроде совсем задубелый. Пристроился снять часы, за браслетку дернул, но вдруг этот тип глаза открыл, в упор пялится, будто спросить хочет. Ткачук не стал дожидаться вопроса. Бежал поверх земли – только зубы тарахтели. А когда, бессилый, свалился передохнуть, оказалось, что в штанах сырость. Опоносился. И не такое может случиться, если покойник имеет к тебе вопрос… Он, злыдень, свой срок закончил и живых стращает со скуки. А часы у него на руке остались, нехай время смотрит, если интересно…
С того разу перестал Ткачук верить бывшим личностям, сапогом туркал, проверял: совсем капут или еще передумает.
А сумка пухла, как баба на сносях. Грелись внизу живота чьи-то венчальные кольца и часики заграничного качества. Грелись на теле дорогие цацки и в свой черед согревали Ткачука. И когда в хозчасти выпадали минуты затишья, Ткачук присматривал сухой куток, где можно отдохнуть в стороне от других, разуться, размять пальцы, на время забыть про здешние хлопоты и порядки, главное – сумка, вот она, в укроме, причинное место – надежное место. На губах его появлялась довольная усмешка, а в мозгу роем вились разные мечтания о будущем, когда принесет домой свой фарт. И, разморенный теплом этих думок, он начинал устало кунять.
Целый год провоевал Ткачук – ни пуля, ни осколок не задели. Лишь под конец, уже весной, контузило неудачно. Нашел себя Ткачук на белой койке. Кругом незнакомые, в бинтах да гипсе. Проверил на ощупь: руки-ноги его целы. Только уши заложило и голова непривычно кружится. Превозмог тошноту, рубаху исподнюю задрал: на животе след от ремешка видно, а кроме следа смотреть нечего, один пуп остался. Ткачук стал под матрасом сумку шарить, но тут соображение иссякло, и стены заходили ходуном.
Подобрали его с пола в замороченном виде. Почернел он в лазарете, щеки запали от тайного огорчения. Медсестры, конечно, не в курсе, глюкозу ему кололи, чтоб ненароком пузыри не пустил. А Ткачук все выспрашивал, кто его в лазарет доставил, спасибо сказать, – да где там узнаешь…
И еще одна закорючка не давала Ткачуку покоя: что не остался в сознании взрыв. Странно получается: боль слышал, потом об землю гепнуло, ночь навалилась, а взрыва не помнит, будто и не было. Чего бы так?.. Может, кто-то из своих постарался, по кумполу его… Всякое бывает…
Вот и вышло, что ничего путного на фронте не заработал, кроме контузии да трех медалей, одну за освобождение, другие – за взятие. Даже мелкого барахла в хозяйство не привез, только несколько банок тушенки и мыло. Правда, напоследок посовестился – выторговал на вокзале шаль в разводах. Но Параска к тому времени вовсе квелая стала, болями тяготилась, не до шали ей, хотя от подарка зацвел румянец на желтых щеках.
А сохрани Ткачук ту сумку, конечно, жизнь его пошла бы легким шагом, не спотыкалась на пустяках. Первым долгом купил бы лошадь, с ней всегда есть прибыток, кому огород вспахать, кому подвезти чего. Дом бы поставил под жесть, непременно от реки подальше, где тепла больше, тогда вишню развести можно, морели. Вишня – самый ходкий товар. Народ в городе балованный, при деньгах, за раннюю вишню рубли вслепую дают, бери-загребай…
…Но от этих вередивых мыслей ломило в затылке. Не мог простить себе утерю. Профукал Ткачук богатство! Как поезд мимо прогудел, так и счастье – без остановки на его станции.
А кто позарился на сумку, ему бы руки отсохли! Чтоб теми руками детей своих схоронил, гад паскудный! Из-за него лучшие желания не сбылись, ни город, ни всякое прочее… Проворонил, Тодор, удачу, ясным днем проворонил! Хавку раззявил, а ловчила – хвать! – и нету! С водой ушло… Было золото, было… в кулаке держал…
Ткачук остановился, затряс головой – прогнать тягостную память. Плотно, как мог, зажмурил глаза. Но в красном свете видел, будто держит он на весу мокрое ведро, а кони отталкивают мордами друг друга, тянутся к нему и, прежде чем тронуть воду, фырчат вислыми губами, разгоняют круги. Затем, не спеша, всасывают питье в себя, изредка подрагивая мышастой холкой. И Ткачуку казалось, что он наяву чувствует тяжесть ведра, слышит, как позвякивает уздечка… а в мотне у него, в теплом паху, висит кожаная сумка, и беречь ее надо… беречь ее надо… Нет примера!..