Книга: Арена XX
Назад: Часть вторая После подвига
Дальше: Часть четвертая «Завтра была война»

Часть третья
«Согласно сценария…»

Что день грядущий нам готовит?
Хор стрельцов из «Хованщины»
Первая и вторая части представляют собою зеркальный складень: левая створка – отражение правой. Буддисты говорят: «то и это – одно и то же». Царь Соломон говорит: «Что было, то и будет, и нет ничего нового…». «Что есть вечность?» – вопрошает Понтийский Пилат у Христа, Который отвечает нараспев: «Он интересуется… вы же понимаете…»
Вечность (безграничное настоящее, без прошлого, без будущего) своим минимализмом стирает в порошок личность, без конца дробя твое отражение и приговаривая: всё едино, незаменимых нет. Для вечности нет разницы между «где» и «когда», между «заграницей» и «дореволюцией». На страже вечности стоит Карацупа со своим верным Ингусом. Тем слаще отыскать тайный след иных цивилизаций. Это такое счастье.
Он поднял эту пуговку
И взял ее с собою —
И вдруг увидел буквы
Нерусские под ней.

Лиля упустила свое счастье. А Саломея Семеновна – свое:
Тебя отнимут у меня,
Ты ведь не мой, ты ведь не мой…

«Дореволюция» такая же сказочная, как «заграница». И там и там шипели граммофонные иглы, на которые бабочками нанизаны Шаляпин, Вяльцева. Последняя умерла красавицей в последний год девятнадцатого века по «Аннинскому календарю» – в год 1913-й. Ее кровь «зацвела, как вода в запруде», как Кабан-озеро. Вдовец, отставной полковник лейб-гвардии Семеновского полка Бискупский, младший ее семью годами, чуть было не последовал за нею после отчаянного опыта с переливанием крови. Есть фотография: Невский, толпы, окружившие траурную процессию, факельщики в белом.
Дивный голос твой, низкий и странный,
Славит бурю цыганских страстей.

В двадцатом году в Берлине, как раз в возрасте Вяльцевой, генерал-майор Бискупский – не спасший ее тогда своей кровью – участвует в путче Каппа. На мотив чего поется «Монархический интернационал»? «Захочу – полюблю» (голосом Вяльцевой) или же «Стражи на Рейне» (голосами офицеров германского генштаба)? Не то время, не то место, а главное, не те люди, чтоб победить. Капповцев разгромили без единого выстрела («Рейхсвер не стреляет в Рейхсвер».) А еще через три года в Мюнхене после очередного неудавшегося путча русский генерал якобы укроет у себя некоего ефрейтора, чье имя писать всуе – рука отсохнет. Известно, где арестовали будущего вождя немецкого народа. В Уффинге, у какого-то там Пуцци. Почему же Лубянка доверительно могла шепнуть: есть де основания считать, что Бискупский… и т. д.?
Не подлежит сомнению, что в архивах преисподней сам черт ногу сломит. И вдруг в хрущевскую оттепель обнаруживаются листки с протоколами каких-то допросов, совсем не в тех папках, не на тех полках. Дела всплывают, как утопленники в половодье: за много-много верст от роковой проруби. «Смотри, куда его занесло…» Гриф жгучей секретности поостыл, и генерал приоткрывает край дерюжки перед писателем-единоверцем. Оба чувствуют себя польщенными, один – спросом, другой – предложением.
Время не всегда «разрушитель вещей». Как минимум в трех случаях оно – созидатель: повышает качество вина, стоимость художественного изделия и ценность письменного свидетельства. Неважно, что это могло быть всего лишь дело о шпионаже – той поры, когда под каждым кустом сидело по шпиону.
Справедливости ради надо сказать, что шпиономания тридцатых годов – специальность не одного СССР. В каждом втором предвоенном хичкоковском фильме орудовали немецкие агенты. Шпионили еще вручную, и кажется, что количество шпионов сопоставимо с количеством домашней прислуги в отсутствие электричества и водопровода. Непостижимо только, как можно одной рукой ловить шпионов, а другой писать шпионский роман. Упражнение на координацию рук, чем на Лубянке занимались денно и нощно? Словом, предпочли сочинить мировой бестселлер.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА
Следователь. Когда вы познакомились с генералом Бискупским?
Арестованный. С генералом Бискупским я познакомился приблизительно в апреле или в начале мая 1933 года. Я работал в Берлине шофером такси. На стоянке таксомоторов ко мне села хорошо одетая русская и велела ехать в тюрьму Моабит. Это была жена генерала Бискупского. Меня удивило, что он арестован. Бискупский пользовался репутацией оголтелого монархиста, ярого врага большевиков. Он должен был приветствовать фашизацию власти. В Мюнхене на средства Бискупского выходил монархический листок «Луч света». Его редактор провел шесть лет в тюрьме за убийство кадета Набокова.
Следователь. Вы можете назвать имя этого редактора?
Арестованный. Таборицкий.
Следователь. Откуда у Бискупского были деньги?
Арестованный. Говорили, он вывез сокровища своей первой жены. К тому же японцы ему заплатили за земли, которыми он владел на Сахалине. Полиция подозревала Бискупского в том, что он ведет двойную игру, носит маску легитимиста, а сам сотрудничает с советской Россией. Министру полиции повсюду мерещились агенты коминтерна. Геринг хотел любой ценой получить доказательства участия коммунистов в поджоге Рейхстага. Пищу для подозрений ему дали тесные связи Бискупского с высшими чинами германского генштаба, которые выступали за проведение совместных подготовительных учений с войсками Красной армии на территории Советского Союза.
Следователь. Почему фашистские вожаки были против ограниченного сотрудничества Рейхсвера с РККА?
Арестованный. Они боялись, что простые солдаты воочию убедятся в превосходстве советского строя над буржуазным. Это могло привести к повторению революционных событий девятнадцатого года.
Следователь. А генералы этого не боялись?
Арестованный. Они не могли примириться с тем, что после заключения Версальского мира вооруженные силы Германии превратились в армию стойких оловянных солдатиков. Была еще одна причина для ареста генерала Бискупского, но ее не афишировали. Бискупский был накоротке с Людендорфом. Считалось, что популярный в милитаристских кругах Людендорф придал респектабельность «пивному заговору» своим личным участием. Когда заговор провалился, Бискупский сперва скрывал у себя одного из его зачинщиков, а потом избил его тростью и выгнал.
Следователь. Кого именно?
Арестованный. Гитлера. Он завел при нем пластинку своей первой жены, известной бульварной исполнительницы Вяльцевой, а Гитлер, не зная, кто это, назвал ее вульгарной шансонеткой.
Следователь. Откуда вам это известно?
Арестованный. Это секрет полишинеля. Бискупского освободили только после того, как за него просил Кирилл Романов.
Следователь. Кирилл Романов, это который объявил себя царем?
Арестованный. Да. Виктория Романова, его жена, немецкая принцесса, была почитательницей Гитлера. В тот день я привез Бискупского из тюрьмы домой. Раньше он жил в Мюнхене, у них собственная квартира в самом центре, но они ее сдали и переехали в Берлин.
Следователь. Кому сдали?
Арестованный. Если не ошибаюсь, там была штаб-квартира «Русских витязей», это скаутская организация, побратавшаяся с гитлерюгендами.
Следователь. Вам часто приходилось бывать у Бискупского дома?
Арестованный. Поначалу я выполнял разные мелкие поручения. Что-то надо было отвезти или доставить. Ему нужен был шофер. В его кабинете висел большой портрет Вяльцевой, под ним был граммофон с пластинками и всегда стояли цветы. Это походило на домашний алтарь.
Следователь. Его жена не ревновала?
Арестованный. Нет, наоборот. Она гордилась этим. Ни Бискупский, ни его жена ничего не смыслили в пении и в оперном искусстве. Раньше таким, как они, подавали в ложу шампанское.
Следователь. Бывали у него дома видные члены нацистской партии?
Арестованный. Не знаю. Как-то Бискупский сказал мне, что я должен возле Маркускирхе дожидаться одного человека. Этот человек пересел ко мне из другого автомобиля, но сперва сделал вид, что идет в церковь. Потом я отвез его назад на то же место. Больше я его никогда не видел, но знаю, что это был Патциг.
Следователь. Откуда вы это знаете?
Арестованный. Уже позднее, в Мемеле, при мне ограбили ювелира. В полицейском управлении передо мной положили несколько фотографий. На одной был снят тот самый человек, его трудно было не узнать. Я указал на него. Полицейский засмеялся и сказал, что в таком случае им придется арестовать начальника германской разведки.
Следователь. Как вы оказались в Литве?
Арестованный. Однажды Бискупский меня спросил, хочу ли я реально участвовать, как он выразился, в деле спасения России. Я спросил, что от меня требуется. Он сказал, что сегодня единственный наш союзник в борьбе с еврейско-большевистским гнетом это Германия. Англия исконный враг России, Франция слишком давно ломает республиканскую комедию и слишком сильно ненавидит Германию, чтобы искренне желать возрождения России. Пока не были разорваны цепи Версаля, Германия ничем не могла нам помочь, но сейчас она поднимается с колен. Поэтому большевизм трепещет. Она сумела сокрушить его у себя и поможет в этом нам. Российское офицерство понимает это лучше других, потому что с немецким офицерством у него общие корни. Даже в Красной армии есть люди, которые это понимают.
Следователь. Говоря о Красной армии, называл ли он имена?
Арестованный. Нет, он был очень сдержан. Возможно, это были просто мечты махрового белогвардейца. Мне он только сказал, что германская контрразведка при содействии литовцев создает агентурную сеть в Польше, поэтому удобней всего будет переправить меня в Россию оттуда.
Следователь. По какому адресу проживал ювелир?
Арестованный. Я не знаю. У него была мастерская на Пяркунас, если я не ошибаюсь. Все говорили по-старому, Анкеплац. На вывеске было написано «Давидас Конас».
Следователь. И когда это произошло?
Арестованный. Это было…

 

«Литва ли, Русь ли, что гудок, что гусли». Позиция антипатриотическая, антиисторическая и антиинструментальная: гудошники – виолончелисты, а гусляры – арфисты. Настолько отличается от Руси и Литва, она же Польша.
От Луёвых топей да на Захарьево, да на Хлопино, перешли через Чеканский ручей – и сразу БССР, одна из одиннадцати сестер. Нет только обещанной корчмы на литовской границе – «корцмы» по-местному – где бы беглый монах распевал: «Как во городе было во Казани».
Светало рано. В предутренней сырости лежала страна, не связанная, по мысли ее властителей, божественным законом. «Мама, роди меня обратно!..» Как если б это было услышано и мало-помалу осуществлялась та метаморфоза, которою полны младенческие сны человечества («Худеет тело Эсака, ноги его стали сухими и тонкими, вытянулась его шея, он обратился в нырка»).
Вдали несколько дворов, журавль и синица поменялись смыслами: он при колодце, она тихо за морем живет. Собака что-то пролаяла по-белорусски, подул ветерок. Кто-то там ворочается с боку на бок. Не за горами первые встречи на советской земле – от желания целовать которую Николай Иванович был далек. Он ступил на нее не как блудный сын, да и на тучных тельцов рассчитывать не приходится. Возвращаются либо в слезах, либо с топором за пазухой и перекошенным от ненависти лицом. Николай Иванович – ни то ни другое. Он желал ее творчески возделать, а коли нет, тем хуже для этой земли, никому не дано пережить своего Демиурга. Отсюда творческое волнение при виде почти бесцветных всходов, при виде жилья, испуганно отпрянувшего вглубь, как страдающий головокружениями пятится от обрыва. Глубоко дыша и вглядываясь в эту спасительную для них глубь, Николай Иванович провидел в ней свою погибель. Он повторит судьбу Самозванца. «Дети на этом дворе, ходят ли они в школу, или с родителями в поле, – они на краю пропасти».
Думал, придется переодеться, но Ходкевич сказал:
– Только переобуться. Портянки есть?
«Прав: колея меняется. Не забудь, это еще лимб. Здесь еще живут “туда-сюда ходкевичи”. Настоящее – там, за тысячи верст отсюда. Вот где отрезанная и заспиртованная голова России…»
Ходкевич пересчитал злотые («остальное, когда перейдем»), а Николай Иванович достал свои безрадостные пролетарские червонцы с Лениным в иллюминаторе.
– Как идти, поняли? Захарьево. Там найдете землемера Родзинского.
Пришлось продираться через кусты, через репейник, после чего еще долго отряхивал и себя, и котомку, выдававшую в нем городского, «з мясту». Полесские так не носят: они – палку через плечо и узел на конце.
Репейник упрямо цеплялся за ткань. «До застежки “молния” додумались, а до застежки “чертополох” нет, – подумал он. – Не надо было бы после каждого спектакля зашивать на груди рубаху».
Стряхнул наконец всё и зашагал по бездорожью, мощенному его собственными каменными стельками. Вышел на дорогу, убитую с краев ободьями и зеленевшую посередине. Заслышав позади грохот, посторонился, пропуская телегу, груженую сеном.
– Цой, у Захарьево идзэшь?
– Нет, на станцию.
– Сорок верст будзе, – сказал полещук.
– Отвезешь, брат, не обижу.
– Нэ-э, нэ могу.
«Кураж? Или цену набивает?» Николай Иванович не стал выказывать подозрительную щедрость.
На станцию, куда еще? Не в Захарьево же. «Цепочка родилась из застежки. Исторически застежки делятся на завязки и жесткокрепящиеся. Завязки подразделяются на простые и со шнуровкой. Жесткокрепящиеся подразделяются на проникающие и зажимные. К проникающим относятся иголки, булавки, заколки, броши (он подумал: ременные пряжки тоже… тогда и замки). К зажимным относятся кнопки, “молнии”, крючки. Есть смешанный пуговично-петельный вид, представляющий собою компромисс жесткого с мягким…»
Как найдут заграничную пуговку да как пустят собак по следу… а след возьми да и оборвись у Чеканского ручья.
«Такова история застежки. Ее будущее за магнитом и искусственным чертополохом. Звенья в цепи, если смотреть на них глазами застежки, это крючки. Цепь – это череда крючков. Достаточно повредить одно звено – всей птичке конец. Нарушителю границы лучше всякий раз пришивать новую пуговицу. Прощай, пан Ходкевич».
Николай Иванович привык отдаваться своим мыслям лежа, но когда они – твои конвоиры, приходится делать это на ходу.
Метрах в трехстах, у развилки, телега с сеном его дожидалась.
– Ну, цой? Взлазь, колы нэпугий. У сени не заховаишься, да тыльки кому ты трэбый? – и полещук развил свою мысль, когда тронулись. – Мы уси пацпорта маим, ту граница естэ. Колхозники тыльки у Корцмидовском районе маются, идэ кордон. А мы вильны. А на станцыю цой? На оглодну писцу захцэл?
– Почему? – коротко спросил Николай Иванович. Между деревенскими и городскими, притом, что последние этого не замечают, даже не классовая борьба, а «война полов».
– А то у поиздь ваших пусцають, – мужчина развеселился. – Прошем у вагон, пане лышенцу. Ты хоть з мясту, да Мыколки моего двурокиго нэ востряй.
Николай Иванович делал вид, что изумляется его проницательности. Это простейший способ расположить к себе собеседника – это льстит и развязывает язык.
– Я зпряху-то мнял, ты у Польску хцэшь. Мы цой, тамо-семо ходзим. А ты опако. Якозь ты сюды заброзднил? Лышенцив сцылають подале, за Москву. Цой з поезду збег?
Проницательность полещука не знала границ. Везет же на «ходкевичей», не знающих границ! Николай Иванович лишь изумленно поцокивал.
Выходит, не так страшен большевицкий черт. Массовые репрессии не так уж страшны именно ввиду своей массовости. Легче затеряться. Не ищут же конкретно тебя. Паспортизация отделит репей от курей. А пока население неоприходовано, всё на глазок, через домоуправление (дворники от века были оком государевым). Это буржуйский элемент геройствует: «Еще дед мой родился в Сивцевом Вражке – не побегу». Доблесть как инертность, верней, инертность как доблесть. Или как жадность до сантиментов. Изюминка в заплесневевшем хлебе – не выброшу. А Николай Иванович выбросит, не задумываясь. И выбрасывал. Не становиться же в строй, когда расстреливают каждого десятого. Не плыть же в косяке, когда ловят кого ни попадя.
Нельзя ловить шпионов напоказ (как нельзя думать напоказ: либо ты думаешь, либо изображаешь, что думаешь). Либо ты показываешь, что ты их ловишь, либо ты их ловишь, но ничего никому не показываешь – а бестселлеры предоставь писать другим. Выбор, сделанный советской властью, обличал ее графоманскую природу и одновременно ее ребяческий характер. Но только на первый взгляд. Рядятся в подростков и пускают пыль в глаза – как прикидываются Иванушкой-дурачком: в силу экзистенциальной необходимости. Оборотень любой ценой должен скрыть, что он – оборотень. И прежде всего от тех, кто непосредственно его окружает, от своих. Поэтому все, что могло колоть, рубить, резать, в СССР обращено остриями внутрь, туда, где сосредоточены основные силы противника. Чужому просочиться, к примеру, в Минск проще, чем своему. По той же причине всегда проще получить липовую справку, чем настоящую. Тем более в домоуправлении. Мы схематизируем, но по сути так. Николай Иванович – чужой пророк в своем отечестве. Из польского Пинска в Минск было попасть легче, чем из окруженного кордонами ОГПУ Корчмидова.
Мы ненароком «попали» в Минск – что, как вы понимаете, не входило в наши планы, но это буквально на пару дней, так что помянем его лишь парой строк. Ну, что можно сказать про Минск – по-тогдашнему Менск. Город одной улицы, расчлененной по топонимическому признаку (почти как Детройт). Вначале идешь по Захарьевской, потом оказывается, что это rue de la Ville neuve – на ее пересечении с Губернаторской прежде даже была кондитерская, славившаяся своими «наполеонами» – потом снова Захарьевская, идешь, идешь, долго идешь, глядишь, ни с того ни с сего ты на Адама Мицкевича, не успел оглянуться, ты уже на Советской, небольшой ее отрезок именуется Гауптштрассе (Минск побратим Вольфсбурга, родины VW – братание на почве автомобилестроения), дальше это улица 25 Марта, а в самом полноводном своем течении она называется проспектом Сталина, который, сужаясь, становится Ленинской улицей, после чего какое-то время ты идешь по проспекту Франциска Скорины – и вот ты уже на проспекте Независимости.
Коль скоро это все одна и та же улица, заблудиться в Минске трудно, но понять, где ты находишься, еще трудней. Любой и каждый покажет тебе электротеатр «Интэрнациянал», но ни одна душа не сумеет ответить, на какой это улице. По логике вещей – на 25 Марта, раз это «дзэнь працаря культуры». В «Интэрнациянале» не только крутят кино, там еще выступают артисты. Николай Иванович увидел большую афишу Мэри Стржельской.
Позднее он сделает для себя одно открытие. Трудно быть сладкоежкой в СССР («О Мэри, Мэри, Мэри, как плохо в Эсэсэре»), но, имея масло, сахар и белую булку, можно устроиться – как он устроился с документами, как он устраивался с ночлегом. Заходил побриться, а выходил с адресом.
– И острить не надо, наверное, вчера брились, – тем не менее парикмахер с маниакальным упорством утюжил кожаный поручень берлинского трамвая настоящим «золлингеном», сжимая белую костяную рукоять. Собственная его физиономия заросла свирепой семитской колючкой.
– Иногда щеки мужчины должны быть, как шелковый путь, – многозначительно сказал Николай Иванович.
Брадобрей согласен: да, случается в жизни мужчины, что щеки должны быть, как шелк (он говорил «в зизни музтины»).
– Я влюбился в нее с первого взгляда. Я преследовал ее от стен Казани, – в руках у Николая Ивановича большой букет. До тех пор, пока нечем было удостоверить свою личность, он ходил с букетом цветов.
– Вы с Казани?
– А что, не видно?
Парикмахер пригляделся, и на лице у него было написано: не так чтобы очень.
– У нас в опере кто только не пел! И Вяльцева, и кто хотите. Но такой Марицы еще не было. Я смотрел на нее из оркестровой ямы и не мог наглядеться.
– Так вы музыкант? Позвольте, а на каком инструменте вы играете?
– С недавних пор на виоле д’амур, а так я первая скрипка.
– Ах, амур… – протянул парикмахер.
(Мог ли Николай Иванович вообразить себя тогда стоящим перед ковровой клумбой, разбитой на месте сгоревшего оперного театра? Клумба была декорирована лилово-коричневыми арабесками «турецкий огурец», а в центре посеребренный, в известковых плешках, словно под градом снежков, возвышался он сам. По крайней мере, так гласила надпись на постаменте.)
– Она сегодня выступает в электротеатре.
– А как, позвольте, ее имя?
– Как – Мэри Стржельская, конечно.
– Ах вот оно что.
– Я знаю, что вы думаете. Я и впрямь потерял голову. Я взял под заклад солидную сумму и бросился следом. Я заложил скрипку. Я езжу за ней, я узнаю, где следующее выступление…
– А где, позвольте, вы ночуете? А ваши вещи?
– Вещи на вокзале. А ночую… Бывает, что и в гостинице Ветрова. Вообще-то нахожу, где преклонить голову. Деньги у меня еще есть.
Николай Иванович, как герой пьесы Островского, потряс пачкой ассигнаций – такой толщины, что у парикмахера началось сердцебиение. Очевидно, заложенная скрипка была не из дешевых. А сколько дали бы за его бритву – фигу с маком? Нет, на такие безумства не каждый решится. Разве только Сема. Он играет на мандолине и поет на весь дом: «Ты зверина моя…».
– А вы уже познакомились со своей артисткой?
– Нет, я хочу, чтоб она сделала первый шаг. Один и тот же человек в разных городах дарит ей цветы. Она уже ищет меня глазами в публике. Она жаждет разгадки. Нет-нет, мой друг, может, я и сумасшедший, но я знаю женщин. Деньги для меня – тьфу! Вернусь, дам два-три концерта с цыганами… – стоп: а если цыгане теперь запрещены? – У вас цыгане есть?
– У нас – нет. А в Казани есть?
– В Казани есть все.
«Расскажу Шурочке – не поверит же. И всё сотенными…»
– А что, позвольте, вы уже нашли себе угол на ночь? – в представлении парикмахера приезжим сдавались только углы от комнат.
– Думаете, это будет проблематично?
– Смотря почем. Может, желаете комнату целиком? У моей тещи. А мы бы постелили ей у себя.
– Хорошая мысль. Жильцы не донесут в домовое управление?
– Я вас умоляю. Управдом – наш родственник, племянник моего дяди. Сын покойной жены его брата от первого брака.
Заковыристо. И потому все то время, что превращал тертое хозяйственное мыло в пену и долго белил ею щеки Николая Ивановича, а потом освобождал территорию его лица ровными широкими штрихами, – парикмахер рассказывал ему семейную сагу: тетя Фира, мамина сестра, была замужем за дядей Марком, а у того был брат Срулик, и этот Срулик женился на вдове одного очень почтенного и очень ученого человека, переплетчика, но уже через три года ее насмерть задавила лошадь, и так как своих детей у них не было, Срулик, которому поляки даже что-то заплатили, потому что лошадь была польская, воспитал ее сына Борю как своего, и теперь Боря – управдом.
– Освежаться будем?
В тот вечер молодой человек приятной наружности, сидевший в первом ряду, преподнес Мэри Стржельской чуть увядший букет. Это была ее пятьдесят первая весна, и Стржельская усмотрела в этом намек: «Отцвели уж давно хризантемы в саду».
Вернувшись в номер «Нацыянала», она сняла с умывальника медный кувшин с остывшей водой, поставила в него поникшие цветы, а сама села перед зеркалом и принялась себя внимательно изучать.
А в это самое время Николай Иванович ел черствые пряники «с наполнителем» и пил писи сиротки Хаси. Он рассказывал, как было. У жены парикмахера Шурочки глаза горели. Сам парикмахер понуро уставился в одну точку, размещавшуюся на уровне перебинтованных Шурочкиных голеней, каждая из которых была с бревно, жена болела ногами и почти не выходила на улицу.
Она посочувствовала Николаю Ивановичу:
– Когда я была ребенком, мы жили в Гомеле. Знаете Гомель? Там был дворец князя Паскевича. Они туда часто приезжали. И была у него восемнадцатилетняя дочь, первая красавица. В нее влюбился урядник, прямо с ума сходил. И знаете, он застрелился.
Евгения Семеновна – теща – была занята тем, что пыталась размочить пряник, все пробуя его на зуб.
На перрон Николай Иванович прошел по перонному билетику, как провожающий, с букетом цветов, заменявшим ему шапку-невидимку. Лучше перебдеть, чем недо… як тое будзе? Украинцы говорят: лучше переесть, чем недоспать. Белорусы же говорят: лучше переспать, чем недоесть. На самом деле в кармане уже лежала выписка из домовой книги за подписью и круглой печатью: гр-н Карпов Николай Иванович, 1903 г. рождения, г. Казань, из ремесленников, проживает в г. Минск, 3-я Березовая Роща д. 10. Председатель жилищно-кооперативного товарищества (подпись), участковый надзиратель (подпись).
Только миновав заграждение, из заботливого провожающего с котомкой и почему-то с цветами – чтоб в пути смотрела и вздыхала – он превратился в отъезжающего. Спросят: «Куда направляемся?» Ответит: «В Казань, в родные места, аж с восемнадцатого года не был там».
«Граждане пассажиры…» – громкоговоритель всхлипнул и стих. (Вооруженное ограбление. «Четыре сбоку – ваших нет».)
А стань жертвой гипотетических налетчиков Николай Иванович, разжились бы они маслосахарными бутербродами, которые запивали бы из жестяного чайника, пустив его по кругу. Больше в котомке ничего не было – добреть она начала в Москве.
Громкоговоритель ожил: «До отправления скорого поезда Минск – Москва остается пять минут. Провожающих просят…» И вот уже бревенчатость минского вокзала поплыла.
Москва! В порядке ознакомления с новой материей, в которую предстояло вдохнуть жизнь, Николай Иванович, пока добирался от Брестского вокзала до Каланчевской, пополнял свой гардероб: что-то купил с рук, прямо здесь же, у Триумфальных ворот, что-то – зайдя в комиссионку. Он никогда не был в Москве, но не справляться же: почтеннейший, не напомните, где у нас Казанский вокзал? Держаться надо уверенно. Двигаясь в толпе, он чувствовал себя ваятелем, которому наконец-то есть к чему приложить свой могучий дар. Перед ним каррарский монолит. Куда до него эмиграции! Эмигрант – рассыпающийся в прах провинциал, где бы, на каких «брегах» он прежде ни блистал. Что такое провинция? Прошедшая жизнь, отшумевшее время, на котором настаивают, как на моде своей молодости. Столица – синоним настоящего, будь то грамматика, будь то жизнь. (Но как же тогда: «Безграничное настоящее… стирает в порошок личность»? Увы, Николай Иванович нас не читал. Никогда не прочтем и мы – сочинившего нас.)
Минск, задавший тон первому впечатлению от страны-перевертня, совершенно забылся с глотком нового воздуха по выходе на Тверскую Заставу. Это был «Метрополь» – не капиталистический, Фрица Ланга, к которому Николай Иванович так рвался когда-то быть допущенным, – но другой, интенсивностью с ним споривший, как может спорить с муравейником высокоорганизованным и отлаженным муравейник разворошенный и разрушенный. И еще неизвестно, чья возьмет в этом споре.
Он и читал, и смотрел фильмы об СССР, но непосредственное впечатление, не входя в противоречие с рисовавшимся прежде, не соответствовало ничему. Кино – двухцветное изображение даже в прямом смысле слова. Говорят, шизофреникам снятся цветные сны. А кто-нибудь видел что-нибудь «не в цвете», кроме графики, фотографии да минималистской моды? Нет уж, если кому и снятся черно-белые сны, то именно шизофренику. Москва снится ему если не белокаменная, то чернокаменная.
Опытным путем, методом «тыка», Николай Иванович кое-как осваивался. В городе, куда он попал, лучший гид – масштаб цен в сочетании с запахом тел. Жизнь текла по трем направлениям (то же, что ревела в три ручья) – по продовольственным карточкам, по коммерческим ценам, но главное, в попытке разрешить квадратуру круга: как совместить работу коммерческих магазинов с запретом на коммерческую деятельность? Это значило ответить на вопрос: что лучше, магазин без продавцов или магазин без покупателей – точнее, покупатель без магазина? Как бы там ни было, наступила эпоха торгового пуантилизма, вокруг торговой точки начиналось воспаление, называемое «очередь».
На Николая Ивановича нахлынуло предчувствие грядущих творческих свершений. Он впервые в жизни стал снисходителен к мошке: через миллион лет она придаст ценность золотой смоле, за которую отдала жизнь.
Улица шла книзу. В ее счастливой многолюдности там и сям мелькали фуражки и гимнастерки – такой длины, что, подпоясанные под самой грудью, казались юбочками цвета бутылочного стекла. (Еще на студии «Межрабпом – Русь» действовала инструкция: шпионам, диверсантам, бандитам нельзя переодеваться ни в красноармейцев, ни в милиционеров. Напротив, чекистам не заказан неприятельский мундир, «если согласно сценария это требуется для проведения успешливых разведочных операций». Хоть так да поболеть за человека в иностранной форме!)
Вдруг нас прибило к святая святых Третьего Рима – его Капитолийскому холму, его Айя-Софии: кремль странно было видеть не белокаменным, казанским, а тезкою Красной площади. В то время, что мы обходим крепостную стену, часовой механизм исполняет «Интернационал» – степенно, торжественно, пузато, в два раза медленней, чем на его родине.
«Что во Франции полька, то в Германии галоп. Ну а в России – похоронный марш. (Николай Иванович о темпах – не зная, что в полночь куранты действительно вызванивали “Вы жертвою пали”.) С виду такая неприступная, а сколько раз тебя, красавицу, брали: и татары, и поляки, и французы, и большевики. Кто следующий – немцы?» Усмехнулся. Представил себе, как рейтары на рослых «ганноверцах», попарно, в виду Триумфальной арки, той, что у вокзала, спускаются к Красной площади. «Маловероятно. Клемансо постарался, чтоб от Рейхсвера остались только рожки на касках».
Человек с котомкой смиренно спрашивает у прохожих, как пройти на Казанский вокзал – рискуя быть проигнорированным. Он же, прежде чем присоединиться к берущим приступом трамвай, вежливо спрашивает, идет ли «Аннушка» («Бета», «Гамма») к Казанскому вокзалу – рискуя в следующую минуту получить локтем в глаз, уехать без багажа или, наоборот, отправить его и потом бежать за трамваем, увешанным человеческими гроздьями. Севший в такси ни о чем спрашивать не должен, это у него спрашивают: «Куда изволите?»
У Троицких ворот Николай Иванович взял такси, мирно дремавшее, несмотря на грохот, доносившийся с Неглинной – ставшей Манежною после того, как снесли половину зданий. Тряскому допотопному «рено» все нипочем: ни пули туарегов, ни скрежет зубовный исчезающей на глазах Москвы. (Какая жалкая роль была отведена водителю санитарного «рено»: угнать заведомо пустой сейф. В законном вознаграждении ему было отказано: «Скажите спасибо, мосье, что не попали на каторгу». Урок не прошел даром. Когда Кон предложил себя ограбить, Николай Иванович поставил условие: деньги вперед. В итоге он в Москве, на пути в Казань, с кучей денег. Представление начинается.)
«Шоффэр» в кожаной куртке посмотрел на него с сомнением:
– Червонец плюс одно багажное место.
– Сдача будет? – Николай Иванович вынул десять червонцев.
Тот долго пересчитывал свою наличность.
– Будет.
У едущего в легковой машине поле зрения уже, чем у пешехода, а скорость передвижения выше. Все, что за стеклом, проскальзывает, как устрица под шампанское марки «Prestige». Николай Иванович много времени провел в шкуре – лучше сказать, в коже – таксиста. Правила уличного движения в Третьем Риме писались еще при феодальном строе. Однажды по Берлину носился обезумевший катафалк – в Москве так ездили все. «О город неистовых катафалков, не горюй, что я уезжаю, я скоро вернусь».

 

Это произойдет намного раньше, чем он думал.
Московский транзит его преобразил. В Казани сошел с поезда пассажир в цветной шелковой рубахе, в сапогах. «Жить стало лучше, жить стало веселей», – заявлял он своим видом, забегая «поперед батьки в пекло». В дорогу одеваются по-праздничному.
Вопреки ориентальному орнаменту вокзал в Казани хочется назвать «гауптбанхоф». На площади глазу чего-то не хватает… исчезла конная статуя. Ускакала. Было несколько мест, где казанцы назначали друг другу свидания. «Под хвостом» – у памятника государю Александру Николаевичу всея Руси. «У Гаврилы» – у памятника Державину. «Под хвостом» встречались любители фланировать по перрону, для них «мирное время» закончилось, когда в зале ожидания установили автоматы для продажи перронных билетов. Это было началом великих потрясений для Казани, которая в одночасье перестала быть провинциальным городом с уютной привычкой прогуливаться по перрону.
Ноги сами несли Николая Ивановича в оперный театр – там, средь королевских нарядов, сын хромого портняжки, росший без матери, он прикипел к жизнетворчеству. Крылатые яловые сапоги, рубаха, какую не стыдно надеть и парторгу шахты – как в той фильме о вредителях – все выдавало в нем берлинского русского:
Фольга, Фольга, муттер Фольга… —

нет, никто ничего подозрительного в нем не замечал. Его щегольство не знало предпочтений: будь то фрак, герцогская мантия или воскресные галоши. Раз он советский человек, то он и форсит по-советски – он не прикидывается, он форсит. И заметьте, он чутко остановил свой выбор на кепке, сочтя картуз головным убором вредителя.
«Может быть, и жив. Может быть, по-прежнему прикалывает тюрнюр мадамиджелле Валери. А вот и я. Вернулся из путешествия вокруг своего пупка. Ну не надо. Прошу тебя. Воскресение – одно из имен смерти. Глоток благословенного зелья, что исцеляло мадамиджеллу Бдржх».
Сашка поверил: если натощак съедать кусочек казанского мыла, то можно не мыться. Жрал дорогое мыло и не мылся. Наведаться к дураку?
«Скажи, они всё там же, на Варламовской? А ты что, думал, что меня убили? Или я утонул на болоте? Раз солнце светит, звезды горят, то я живой – это закон. Зло податель жизни – а я зло».
Оглядывался и не узнавал – узнавая. Годами все рисовалось по памяти, которая понемногу начинала воспроизводить самое себя. Разрастались раковые клетки ложных воспоминаний. Но теперь, припертый к стенке вещественными доказательствами, ты вынужден отрекаться от ересей своей памяти. Сколько алтарей ее разрушено! Пала ее церковь (вон сколько их позакрывалось). Обманутому прихожанину трудно с этим смириться. Но в следующую минуту (не в первую) то или другое место, тот или другой угол, тот или другой дом открывает настоящее свое имя. Город выглядел как труппа актеров, выступающих в новом амплуа. Апанаевская мечеть походила на революционера-подпольщика, изменившего наружность и род занятий. Фасады на Почтамтской, недавно чванные и важные, теперь вонючие забулдыги, иные со здоровенным фингалом. В будку стрелочника очередь, хотя общественный туалет не в ней, а в часовне бывш. Троицкого собора. Крестятся ли по старой памяти, входя туда, или это только собаки по старой памяти на прежнем месте задирают лапу?
Мысленный взор уже различал фасад городского театра. Свернул на Ново-Греческий… все расплющилось о пустоту, через которую сквозила параллельная улица. Театра не было. Как имена певших в его стенах позабыты, так исчезли и сами эти стены.
Вот чем кончилася сказка,
Но кровавая развязка,
Сколь ни тягостна она,
Волновать вас не должна.
Разве я лишь да царица
Были в ней живые лица,
Остальное бред, мечта,
Призрак бледный, пустота…

На плафоне, в пику Вагнеру расписанном персонажами опер Римского-Корсакова, не было «Золотого Петушка»:
Что нам новая заря?
Как же будем без царя?

Николай Иванович замер перед узорчатой клумбой на месте театра, словно сам с собою играл в «раз, два, три – фигура замри». Посеребренный истукан на клумбе звался «Комсомолец Николай Карпов».
«Случайное совпадение». В совпадениях он кое-что смыслил. Обидное чувство: тобой манипулирует воля сильнее твоей. Только ты пытаешься ее превзойти, она показывает тебе зубки. При втором прочтении успокаиваешься: нет, всё это – твоя творческая интуиция, которая неподотчетна тебе и не будет тратиться на доводы. Слепо полагайся на нее, как татарин на Аллаха.
Неясно еще, какую службу может сослужить или, наоборот, какой вред может нанести липовая справка из минского жакта. Он собирался по ней получить дубликат украденного свидетельства о рождении. «Повременю». Театр заколдован: отлился в кумир «Комсомольца Николая Карпова». «Oh, idol mio – о кумир, сотворенный из меня и вмещающий в себя театр!»
«Случайные совпадения» призваны скрыть сугубую свою умышленность – от тех, кому о ней знать не положено. Николай Иванович мог только криво усмехнуться: с ним-то играть в эти игры лишнее, он-то ко всему готов.
«Что это за фигура во имя мое?»
В Минске был «Музэй революцыи». И в Москве вроде бы проходил мимо такого же, с парой церберов на воротах. Наверняка есть и в Казани. Гид с указкой все объяснит.
Регулировщик уличного движения с жезлом – оптимистическое лицо всякой власти, которая не от Бога. Этот, в белом френче и шлеме, дирижирует уличным движением до того камерным, что оно смело могло бы обойтись без дирижера. В «Музее революции» посетителей еще меньше. Расположился музей во дворце, где урядник застрелился. «Товарищ постовой, где дворец князя Псякревича, не дадите наводочку?» – «А может, на коньячок? В музей ему. Пионер какой нашелся. Живо документы».
Разговор с постовым откладывается, как и само посещение музея. Войдешь и не выйдешь. Примут за диверсанта, сумасшедшего или бизона – бросятся ловить. Побриться с дороги, что ли? Рублей в пачке поубавилось… А не пополнить ли их запас?
(Ювелир Кон предупреждал: в скупку носа не совать. Есть люди, есть частный сектор. «А как их найти?» – «Да проще пареной репы»).
– Извините, товарищ, смерть как зуб болит. Не скажете, где врач?
Интеллигент в толстовке, с портфелем, в сандалиях посмотрел на страдальца с подвязанной щекой. Судя по тому, каким молодцом вырядился, и сам не прочь причинять страдания другим. По котомке же судя, зубная боль пригнала его издалека, продирался сквозь репейник. Странный тип…
– М-м… – мычал в раздумье интеллигент. – Значит так… на Дворянской. Если идти по нечетной стороне, это будет седьмой или восьмой дом от угла. Доктор Брук… м-м… Знаете, где это?
Простительная топографическая заминка, пятнадцать лет в нетех (не тех).
– Пойдете сейчас в ту же сторону, куда телега едет. Первая, вторая… м-м… третья улица налево. Она переименована в Комсомольца… м-м… Карпова.
«Либо тебя держат на мушке, либо у тебя гениальная интуиция».
Николай Иванович во власти вдохновения – неужто чужого? Недосуг разбираться.
– Кто он такой, комсомолец Карпов?
– М-м… Мой! – те, что в толстовках и с портфелями, бегают за «своими» трамваями прямые, как страусы.
Николай Иванович уже вспомнил, где Дворянская, и поперечных улиц не считал. Тут все и выяснилось. Под названием улицы памятная доска:

 

Николай Карпов отдал свою жизнь за дело революции.
10 сентября 1918 года пятнадцатилетний комсомолец-подпольщик Николай Карпов был схвачен при попытке предотвратить казнь шести рабочих-партийцев. Предложение каппелевцев спасти свою жизнь ценою предательства он с презрением отверг.
Вечная память герою!

 

Нежно-сиреневый домик дышал свежестью покраски, выделяясь этим среди своих угрюмо-серых соседей (а все потому, что снимался на хронику). Чудо-спектакль продолжается – который Николай Иванович давал в соавторстве со своей интуицией: на другого соавтора он не готов согласится, скорей расторгнет ангажемент. «Ну ладно, ладно», – снисходительно соглашается директор театра.
На двери два звонка – а не так чтоб один общий, и мелом: «Карпову сорок звонков». Отнюдь нет, два звоночка – два сосочка, под каждым на медной карточке выгравированы подарочной прописью имя, отчество, фамилия. Этот Карпов, к вашему сведению, «персональный пенсионер». Но звонит Николай Иванович не к нему, а к тому, кто пугает лечением, удалением и прочими видами пыток в отдельно взятом рту.
Впустившую Николая Ивановича Клавдию не удивишь внешними проявлениями зубных страданий, такими, как подвязанная щека. В передней дожидалось трое. Один совсем уже на сносях. («В стенаниях рожая свою дикую любовь» – фраза из романа, собственно, благодаря ей и запомнившегося. Эмигрантское издательство. Безымянное южное море, городской пляж.) Мужчина равномерно раскачивался на стуле, уткнувшись лицом в собственные колени, и мучительно стонал. Рядом сидела Маруся. Мальчик лет семи прятал в ее коленях лицо. На макушке у него была тюбетейка, как у Максима Горького. И, как Максиму Горькому, ему было страшно.
Держась за щеку, чтоб не упасть, из кабинета выходит человек с окурком ваты в уголке рта. За ним зубной доктор. Окинув глазами очередь, он подошел к женщине с ребенком.
– Понимаете, уже зуб идет коренной, а молочный не пускает.
– А ну-ка покажи…
Ребенок только крепче прижался головою к коленям матери.
– Геня, ну повернись.
– А мы сейчас его в милицию сдадим. Сейчас милиционер придет и заберет.
Гене было так страшно, что он утратил всякую волю к сопротивлению. Тюбетейка упала на пол.
– Открывай рот немедленно. Какой зуб, мадам?
– Вот этот.
– Ага… попался, который кусался… Держи свой зуб.
Геня растерянно захлопал глазами при виде своего зуба, который двумя пальцами ему протягивал человек в клеенчатом фартуке. И уж непременно бы расплакался, но тут услышал, что зуб надо положить под подушку, и за ночь он превратится в монетку. (Как бумажка в троянца – за какой из дверей стоит этот чудо-ботинок?)
– Пройдемте, чья очередь?
Не переставая ронять стоны, мужчина взошел на Голгофу. На стуле осталась газета. «С корнем выкорчуем…» Окончание с оборотной стороны – хотя и так можно догадаться, рифма корневая. Клаве, прошаркавшей в стоптанных пантуфлях с совком и веником, Николай Иванович сказал:
– Чуть не ошибся звонком. Тут их сразу два.
С прислугой без нужды не заговаривают, а когда рожа обмотана платком, людям вообще не до разговоров. Поэтому Клава отвечала неприязненно:
– Грамотные – надо читать написанное.
– А я прочитал: «Карпов». В эту дверь, что ли?
– В эту, – и ушла.
Но не удержалась, вернулась:
– Это евонова сына улица.
– Он портной?
– Какой еще портной? Хромой. Нету здесь никаких портных, – и ушла, ворча: – «Портной…»
Вопли «ы-ы-ы!» неслись – казалось, что без санитаров с носилками не обойтись. Или без милиции, обещанной мальчику Гене. Гляди-ка, обошлось. Мужчина уполз самостоятельно, с кровавым клыком ваты наружу. А у вампиров бывает ломка?
– Пройдемте, чья очередь. Прошу садиться, – Брук указал Николаю Ивановичу на зубоврачебное кресло. – Вы тоже с острой болью?
Николай Иванович стянул платок, а Марк Захарович взял инструменты из тазика с марганцевым раствором. Для начала – тонкую спицу с безобидным зеркальцем на конце и еще одну спицу, род вязального крючка (уже пострашнее). Он тщательно протер их вафельным полотенцем, хранившим на себе следы марганцовки. Тазик был медный, старинный, с выемкой для шеи, такими еще недавно пользовались собратья Брука по ремеслу, когда брили или отворяли кровь.
– С прайс-листом вы уже успели ознакомиться? Откройте рот. Сейчас посмотрим, что это будет стоить. Оплата вперед. За цементную пломбу…
Николай Иванович нетерпеливо махнул рукой, что Брук неверно истолковал в свою пользу.
– Будьте благонадежны, я не рвач, – сказал он, по своему обыкновению утешая жертву, готовую на все, только бы прекратились муки. – Понты и вовсе дешевые, из каучука.
– А если кто-то золотые себе зубы пожелает вставить? Не заинтересованы в презренном металле?
Николай Иванович разжал ладонь, в ней милостыней лежало несколько монет – так в раю подают нищим.
– Сию же минуту уходите! Я сейчас же вызову милицию!
– В этом нет нужды, – сказал Николай Иванович. – Они уже здесь.
Кресло – с подголовником, с подножкой, регулируемое вкось и вкривь, вверх и вниз, давно бы уже конфискованное, когда б заодно с ним возможно было конфисковать и его владельца, в отсутствие которого оно не пришей кобыле хвост, даже одним пальцем не поиграешь, как на пианине, – это кресло стояло против окна, дабы «использовать дневной свет с максимально возможной отдачей». («Граждане, используйте дневной свет с максимально возможной отдачей», «Экономьте электричество», «Закрывайте двери, берегите тепло», «Следуйте предписаниям врача».) Короче, стоявший спиной к окну Марк Захарович не мог видеть то, что видел Николай Иванович: как к дому подъехал черный глухой фургончик и из него вышли двое: зеленый верх, синий низ. Но прежде чем раздался звонок, мнимого больного и след простыл. Из передней Николай Иванович юркнул в дверь, что вела в бывшую столовую. Отец лежал на тахте, накрыв ноги пуховой шалью. Рот приоткрылся, безмятежное дыхание – отрадная картина для близких: все хорошо, всего лишь репетиция. Николаша, как в детстве, забился под кровать. Голоса в передней оборвал хлопок дверью. Стало тихо, потом снова шаги, движение. Входная дверь захлопнулась вторично – за Клавдией.
Николаша вылез из-под кровати, и одновременно проснулся отец.
– Мон пэр, а вот и я.
Тот глядел… язык не поворачивается сказать: «на незнакомого мужчину». Таким же мутным оком смотрел спросонок Рип Ван Винкль.
– Ох, я заснул… постой, кто это? Ты, Николинька? Я умер?
– Раз я живой, ты тоже живой. Всё в моей воле.
– Я знал, что ты живой. Ловко я их провел? Охо-хо… – отец зевнул. – Проголодался?
Во что он превратился, пока Николаша носился в снах – на самом деле это он был Рип Ван Винкль, проспавший двадцать лет как один день.
– Я думал, ты в театре.
– В театре? В каком театре? А… Сгорел наш театр. Такой пожар, что все погибли.
– Серьезно?
– Что – серьезно? Все, говорю. Только, – отец засмеялся, – ты да я, да мы с тобой, – он снова засмеялся. Но я про тебя никому не сказал, никто не знает, что ты за границей. Только я знаю.
– Откуда?
– Я знаю больше, чем люди думают. Думают, дядя Ваня простачок, а дядя Ваня кого хочешь вокруг пальца обмотает. Когда я в больнице год лежал, совсем дитя, по выходным дням пекли булки. Я свою никогда не съедал. Все удивлялись: ты что, не любишь? А я сказал сестре… как ее… забыл: «Матушка, не хочу, чтоб мне ножку отняли. А буду булочку есть да вареньицем мазать…» Вспомнил! Сестрица Ефросинья… И не ел, никаких сластей целый год. Ну как?
– Не понимаю, мало тебе было мучений?
– Не понимаешь? Чтоб хирургу пересказали. Чтоб меня отличал. Будет помнить, что дитя малое в последних радостях отказывает себе, и пустит все свое искусство в ход. Под его призором мне и протезец изготовили.
– Хотел Бога расстрогать? Раз тебе это удалось, то бог твой не всемогущ. Тот который всесилен, имеет силу оставаться равнодушным.
– «Бог всесильный, бог любви…»
– Забудь. Это поют только на языке оригинала. Помнишь, мы с тобой ездили на похороны матери?
– Нет, а что?
– Ничего, к слову.
– Правда, что у вас заграницей гробы в землю стоймя ставят?
Николаша это где-то уже слышал…
– Хорошая мысль. У тебя много книг, читаешь?
– Я говорю, что плохо вижу. А если начинают читать вслух, говорю, что плохо слышу.
– На что они тебе тогда?
– Что значит, на что? Там тоже не последние простофили.
– Тебе деньги нужны?
– Боже упаси, их скоро отменят, не слыхал? А кто при деньгах, тому несдобровать.
Николай Иванович молчал.
– Кто это? – спросил он.
– Твой портрет. Не признал?
Николай Иванович снял с полки «Сын – имя собственное». Гм… с иллюстрациями. «– Сейчас мы услышим, куда они переведут Михеича, – прошептал Колька». М-да…
– Скоро фильму поставят, меня пригласили консультантом, – дядя Ваня принялся искать, как ищут старые люди: суетливо, подыгрывая своей немощи, что-то бормоча про себя. – Вот, читай…

 

Московская кинофабрика «Союзфильм» (силуэт киноаппарата на штативе)
Дорогой т. Карпов!
Начата работа над фильмом «Последний бой» (рабочее название) по мотивам произведения Михаила Трауэра «Сын – имя собственное». Мы рассчитываем на Ваше сотрудничество в качестве консультанта.
С коммунистическим приветом,
Родион Васильевский, заведующий литературно-сценарной частью.

 

«Пьеса написана, актеры ангажированы, дело за режиссером».
– Что Сашка Выползов поделывает?
– Похоронили его. Сам себя убил. Про всех так говорят. Тот застрелился, этот удавился. А сами приходят ночью. После похорон отравили свидетелей. Так это делается. Анфису Григорьевну тоже, мамашу. Я вот не ел, жив остался.
Николай Иванович уже не слушал. Письмо сунул в карман, книгу в котомку.
– Мне надо бежать.
– Да-да, непременно бежать. Что ты стоишь? Беги, спасайся.
Он долго это бормотал про себя – не знаешь, что себе бормочешь… То же самое скажет он через час Лилечке: «Да-да, беги, спасайся. Только никому не говори, куда собралась».

 

Николай Иванович на ходу читал «Сын – имя собственное». Читающие на ходу – располагающий к себе тип. Ныне почти вымерший, а в прошлом частый гость кинокомедий: дешево и сердито. Но читающий на ходу с котомкой за спиною – это уже из другого фильма, это уже турист с путеводителем. Индивидуальный туризм? А ну-ка, гражданин, ваши документы?
Как быстро все меняется. А то чуть не явился за метрической выписью:
– Карпов, Николай Иванович, место рождения Казань, дата рождения…
А в ответ шаляпинское:
– Чур! Чур, дитя… – и попадали.
Нет никакого Карпова. Здравствуй, Берг, давненько не виделись. Николай Иванович по-прежнему без документов, удостоверяющих его личность. Справку из домоуправления по 3-й Березовой Роще, город Минск, в Казани надо спрятать и никому не показывать, если не хочешь вызвать панику в масштабе целого города, а только лишь – у одного-единственного человека. И все же Николай Иванович не сразу бросился его искать, этого человека. Завидя длинную скамью, закавыченную парой урн, он опустился на нее и жадно стал листать книжку, пока не заглянул в конец, как делают самые никудышные читатели.
«Видно было, что боец идет издалека. Скинул он с плеча котомку, вздохнул устало да и подсел к Александру. Но прежде поглядел на еще ясневшую сквозь тучи полоску неба.
– Слушай, брат, а ведь я тебя помню пацаном. У тебя еще дружок был, всё книжки читал, Колькой, кажись, звали. А он где?
Александр помолчал.
– Вот он, – кивнул на памятник, чьи контуры вечерний свет сурово обводил.
– Вон оно что, – сказал боец. – Высокая доля.
И долго еще потом они сидели, не произнося ни одного слова, чуть раскачиваясь, словно каждый про себя напевал что-то свое».
Николай Иванович, наоборот, не рассиживал. Захлопнул книгу и айда на поиски автора, узурпировавшего его личность, – Михаил Трауэр, именем закона… да мало ли, что можно сказать вместо «айда».
«Свои замечания и пожелания просьба направлять…» Направился сам.
– Вот, – начал он в своей обычной манере, придя в издательство «Красный пороховик», – уезжаю в Москву, а утром звонит Васильевский, прямо с «Союзфильма»… Я, когда в Москве, у него всегда останавливаюсь, друг детства… Просит зайти к писателю Трауэру, чтоб передал со мной сценарный план. А адрес, растяпа, не сказал. На «Союзфильм» же не позвонишь, сами понимаете.
Понимает. И молвит тоненьким голоском:
– Я при всем моем желании не могу сейчас вам дать, – машинально оправляет юбку, – это у Ильязда Рамзесовича надо спрашивать, а его с утра вызвали к товарищу Рамзаеву, и до сих пор нету. Даже не знаю, что думать. Попробуйте обратиться… в эту самую… ну… – она засмущалась, – КАПП, по-старому. В секцию прозы. Они должны знать. Баумана двадцать один.
– Баумана? Где это примерно?
Большие глаза. (Ты же местный, паря. Это как если б москвич спросил: «А улица Горького – где это примерно?». А ленинградец: «Проспект Двадцать Пятого Октября – где это примерно?»).
Мрачно:
– Проломная по-старому.
– Ну конечно, дурья башка. Конечно же, КАПП по-старому.
А по-новому они назывались КЛИТОР – Казанская Литературная Организация. Спрашивает секцию прозы у старичка-привратничка.
– У нас больше нет секций, у нас теперь эти… подразделы. Который прозы – на втором этаже. Комната пятнадцатая, шестнадцатая и…
Объяснение потонуло в дверном визге, разрешившемся громовым «ба-бах!». И так каждый раз, когда кто-то входил.
Сам старичок привык и не замечал. Он сидел на стуле, к стене прислонен костыль.
– Здравствуйте, дядя Валя, – сказала вошедшая, проходя мимо.
– Здрасте, Александрина Витальевна… А вам кого надо там, гражданин?
– Я к товарищу Трауэру по неотложному делу.
Белые горошины на крепдешиновой спине разом моргнули – как от выстрела. Женщина застыла, оглянулась на Берга: смазные сапоги, праздничная рубаха – рабоче-крестьянский с иголочки наряд.
– А Михаил Иванович теперь в Москве.
Берг тоже внимательно на нее посмотрел: «грудь ее волновалась», говорили в эру корсетов. Хотя молодости была сама этак третьей.
– Можно вас? – и подошел к ней. – А у вас его адреса нет?
Она не отвечала. Тогда он сказал горячим шепотом:
– «Истомилась младешенька»? Раз Миша в Москве, то я увижу его непременно. Он мне до зарезу нужен, – Николай Иванович чикнул себя большим пальцем от уха до уха. Тоже был маньяк в своем роде.
Вскричать: как смеете вы? «Но граф был не трус», глупо. Вздохнула, это из другой оперы.
– Он был мне как сын. Вам этого не понять. Он нуждался во мне. Передайте, мог бы и написать Александрине Витальевне. Обещал, что напишет, и ни слова. Мы с ним так сработались, я спиной все чувствовала, – от неловкости она кусала губы.
– Александрина Витальевна. Надо не забыть. Ладно, передам, что видел слезы матери.
Разные люди с бильярдным стуком ударялись о него – и всё на маленьком бильярде, на крохотном пятачке. Не скажешь, что его это смущало. Теснота этого мирка, человеческая смежность только обнадеживали: все сходится. С первого взгляда распознал он в той девочке дочку зубного врача. Тоже зовут Лилей. И тоже спасается бегством. Как в Москве от него припустилась – интересно, чем он ее так напугал? Решила, что шпик? «К брату на каникулы едет»… А то, что отец в том же доме жил – это вообще уму непостижимо!
Берг прошел сквозь милицейские зубы легко – был налегке. В людоедских этих зубах застревали обычно с вещами – не будем ставить себя на их место, проходим, проходим, не оглядываемся.
В поезде удалось выспаться. А какой ждет его ночлег в Москве? Гостиница Ветрова? В этом – если не Третьем Риме, то втором Берлине – он намерен обосноваться. Поиски жилья – важнейшее из искусств. Что-то говорило, что это важнейшее из искусств стоит прежде объединить с другим важнейшим из искусств, чей храм располагался на Воробьевых горах. Объединил? Тогда, глядишь, «под каждым ей листком был готов и стол и дом». Долгожданный синтез искусств…
Но дорогу к храму преграждали до тошноты знакомые рогатки. Московская кинофабрика «Союзфильм» хранила себя с целомудрием св. Агнессы – от проникновения извне. До тошнотворности общее место. От Голливуда до Болливуда. А что ты хочешь? На что садятся все мухи мира?
Сторожили проход люди бдительные, в излишней легковерности не замеченные, по крайней мере в деле охраны. У каждого свой круг обязанностей. Вот один – в полувоенном, внушительная кобура над аппендиксом. Другой проверяет служебные удостоверения. Предъявляют их в раскрытом виде по требованию наскальной надписи, признающей лишь обращение на ты: «Предъявляй удостоверение в раскрытом виде». Каждое протянутое ему удостоверение он тщательно сличает с имеющимся списком, как если б то был тираж облигаций трехпроцентного выигрышного займа «Укрепления обороны СССР». Никаких тебе «здрасте, Александрина Витальевна», все чин чинарем и по всей строгости инструкции. Третий охранник – исключительно чтобы справляться по внутреннему телефону: действительно ли такому-то «назначено», какому-нибудь Вассерману? И если на Вассермана положительная реакция, то четвертый, в ранге писца, берет перышко и выписывает пропуск, который надо сдать первому – «вохровцу» прохода. И затем дожидаться, когда оттуда, из горних сфер, прилетит гонец. Но в отличие от реющего над полем брани ангела, он вознесет не только душу, но и тело в заоблачный рай киностудии.
К этому времени три года уже как проблема безработицы в стране была решена. Последний зарегистрированный на бирже труда безработный обрел свое право на труд в марте тридцатого, а сейчас у нас июнь тридцать третьего. Для сравнения: доступ на киностудию «Уфа» ограничивал один, правда очень усатый, вахман. Берг, как ни пытался, не сумел проникнуть в съемочный павильон, где Фриц Ланг в лучах клубящихся пылью солнц увековечивал выкатывающиеся из орбит глаза Петера Лорре. «Кто вы… Что вы…» – с презрением говорил маньяк Лорре, устало опуская веки на шары своих глаз. Зато и было в Германии тогда пять миллионов безработных вахманов.
В котомке у Берга лежал чайник с географическим пятном в одну шестую своей жести. Но повторить успех, выпавший на долю одного какого-то приема, чаще не удается, чем удается. Да и незачем. Человек приехал на Потылиху прямиком с вокзала, за спиной котомка, в руках письмо: «Дорогой т. Карпов…».
– Карпов – это вы?
А кто еще?
– У вас есть при себе документы?
А то как же? Берг предъявил «в раскрытом виде» справку из жакта, что он – да хоть Наполеон! Полная и всеобщая паспортизация только предстояла.
– Алё, здесь гражданин Карпов прибыл, написано: «Сотрудничество в качестве консультанта»… Есть подождать… – ждет сколько-то минут. – Здравия желаю, товарищ Васильевский… Да, уже прибыл…
Васильевский в сердцах выругался. Старый пердун! Делать ему нехрена. Кто его тащил сюда. Пусть Трауэр с ним и возится. Пусть поселит у себя.
– Гаврик! – крикнул Родион Родионович в приоткрытую дверь. – Спустись, проводи товарища Карпова в буфет. А я сейчас буду.
Он подпер щеку рукой. От стола вглубь кабинета, обшитого сановной дубовой панелью, отходил причал. На пленарных заседаниях причаливало до тридцати персон, не считая флагмана. К противоположной стене, далеко-далеко, крепились электрические часы в квадратной раме. Позади, над головой Васильевского, в раме много больших размеров висело фото вождя.
С назначением Шумяцкого главой ГУКФ Родион Родионович пошел в гору. Подъем заставляет попотеть. Совсем крут он сделался после дискуссии о «фильме» – какого рода это существительное, мужского или женского? Бухаринская «Правда» упорно писала «фильма» и сдавать позиции не собиралась, имея поддержку в лице таких корифеев языкознания, как Ушков, Ожгов, Новоградов. «В русском языке, – говорили Ушков, Ожгов и Новоградов, – все иностранные слова за исключением греческих имеют тенденцию к травестированию по семантическому признаку». «Правда» доходчиво развивала эту мысль: «Какой моряк скажет “банк”? Он скажет “банка”, потому что в его понимании это скамейка, лавочка, доска – то, на чем сидят. “Фильм” по-английски означает “пленка”, вот почему нам естественней говорить “фильма”, а не приспосабливаться к чужому синтаксису. Это азы языкознания, и странно, что их нужно растолковывать людям, призванным в силу своей профессии всемерно углублять и развивать социалистическую культуру речи. Вроде бы мы уже вышли из пеленок немого кино…»
Немое кино – в нем корень обиды. Ее Васильевский затаил еще с тех времен, когда прочитал в «Правде»: «Фильма впечатляет, хотя сделана неровно, не без шероховатости». И это о фильме, где в титрах стояло его имя: «Директор картины Р. Васильевский». Потом он успел и с Козинцевым разругаться, и в Москву перебраться: хотелось живой крови вместо просроченных консервов. Но «осадок остался». Родион Родионович был из тех, кто на обиды памятлив, – если вообще бывает иначе. И когда в связи с очередной реструктуризацией советской кинопромышленности стал вопрос о новом названии, Васильевский в пику правдинцам предложил переименовать «Росфильму» в «Союзфильм» – название, созвучное ударным задачам советского киноискусства.
– То-то и оно, что уже выросли из пеленок немого кино, – убеждал он Шумяцкого. – Эксцентрические комедии ушли в прошлое вместе с нэпом. Зритель изголодался по героическому образу, а ему: «фильма». Мой Борька называет свою зверушку «тигра», к всеобщему умилению. Фильм! Только фильм! В мужском роде. В этом есть блиц, звучит как «боец».
Шумяцкий отмалчивался. Васильевский говорил дело. После «Совкино» – «История села Совкина» – это звучало как сигнал к наступлению: «Союзфильм»! (Ему приятно, что сын Васильевского носит его имя.) Кончилось тем, что Шумяцкий вопросил оракула – великий бабник, великий слюнтяй и великий пролетарский писатель в татарской своей тюбетейке проокал в том духе, что «помиловать нельзя казнить». К другому обладателю усов Шумяцкий обратиться не смел, боялся услышать: «На тааком посту и саамаму можно решыт этот вопрос». Днем позже раздался телефонный звонок, и голосом ухмыляющегося дьявола трубка проговорила: «Барыс Захарович, ваш завлит прав, “Сааюзфилм” – крассыво будыт».
Узнав о решении партии, враги мигом разоружились. В вышедшем в январе «Ежегоднике Академии Наук» успели уравнять в правах «фильм» и «фильму» – первоначально мужской род был снабжен пометкой непр. (как «любовник» и «любовница» сопровождались пометкой неодобр.). После этого слово стало употребляться только в мужском роде – что Васильевский считал своим вкладом в победу великого единообразия, и главное, партия признала эту заслугу за Родионом Родионовичем. Теперь многие из прежних знакомых были с ним хоть и на ты, но по имени-отчеству. Родя ist gestorben. Не сразу, незаметно – как незаметно зловещей сделалась графа: «Есть ли родственники за границей?». А у кого их нет? Да ни у кого, оказывается. И сам он никогда не жил в Германии. И с Вилли Мюнценбергом не он договаривался о создании акционерного общества «Межрабпом – Русь». Сейчас «товарищ Вилли» не у дел. Переписка с мамой тоже сошла на нет. Последнее, что она написала, что Васе дали роль в кино. Будущие историки, описывая текущий момент, отметят, что на культурном фронте центробежные настроения уступили место центростремительным. Деятелей культуры потянуло домой, в уют московских квартир. Сколько можно! То Лонжюмо, то Мексика. Устали от дальних странствий, пора уже советской культуре остепениться.
В одну из таких квартир въехали Родион Родионович, Люся, до замужества успевшая сняться лишь в эпизоде – сыграла девушку, которая впереди всех бежит за бронепоездом, увозящим раненых, – и Борька, еще грудничок. Это был огромный дом. После трудового дня уютно светились его окошки по черневшему над Москва-рекой фасаду. Партия в экспериментальном порядке решала задачу построения коммунизма в одном отдельно взятом доме, и Васильевский удостоился чести стать подопытным кроликом. (Эксперимент не удастся, большая часть кроликов передохнет.) Были и другие опыты такого рода. Институт дачных поселков для творческих работников. «Мы вам создаем все условия для творчества, нечего вставать на цыпочки и смотреть, что там за кордоном». Компенсаторика. Курс на устранение из индивидуального сознания комплекса неполноценности.
И все это под несчищаемый песенный налет. Как некто довольно давно заметил: «Жизнь даже в сплющенном виде продолжается». Правда вид у нее тоже сплющенный. Фантазия рисует образы каких-нибудь донных рыб, деформированных толщей океана. А попробуй ослабить эту ношу, им конец. Они могут существовать только под непомерной тяжестью вод.
Васильевский вошел в буфет и стреляет глазами по сторонам. Раньше писали в брачной газете: «Ищу подходящего». Нет, Рыбарь с Кистяковым не подходили на роль персонального пенсионера губернского значения.
– Привет мастерам!
– Здоров, Родион Родионыч.
Они уже и сами подражают своим героям, чтобы те выглядели достоверней: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе.
А этот молодец в вышитой рубахе явно из мастерской Петушко. Пробуется на роль жопы. (Шутили, что Петушко снимает фильм по сказке Афанасьева «Мой жопу».)
– Дарья Свиридовна, приятного аппетита.
– Присаживайтесь, Родион Родионович.
Бортянская закончила есть мясо духовое с гречневой кашей и принялась за эклер, запивая его малиновым киселем: весенне-летний сезон. Это был буфет первой категории. Для бухгалтерии, пошивочного цеха, рабочих съемочных павильонов, шоферов и проч. имелся другой. Без пирожных. А здесь – читаем меню: весенне-летний сезон – бульон с фрикадельками и пирожком (в жаркие дни окрошка мясная), гусь жареный с яблоками, мороженое сливочное с вареньем. Осенне-зимний сезон: рассольник ленинградский, поджарка с молодым картофелем и огурцом соленым, блинчики с повидлом. Будешь сыт? А еще на прилавке под стеклом кондитерские изделия по двадцать две копейки.
– Родион Родионович, не узнаете?
Рядом стояла вышитая рубаха, на ногах русские сапоги.
– Нет, что-то не припомню. Извините, я ищу…
– Да вы меня ищете. Мы с вами как-то вместе чай пили у Ашеров… нет, не из этого, – Берг показывает чайник, который прятал за спиной.
– Что это за дурацкий розыгрыш? Как вы сюда попали?
– Да вот так.
Родион Родионович разворачивает протянутый ему сложенный листок: «Московская кинофабрика “Союзфильм”. Дорогой т. Карпов! (…)».
– У вас, Родион Родионович, есть черта: одних принимать за других. В «Адлере», в вестибюле, было то же самое.
– Как это письмо попало к вам? Оно адресовано отцу комсомольца Карпова.
– Совершенно верно. А папа его дал мне. Я лучше проконсультирую.
Нам говорят, что «повторить успех, выпавший на долю одного какого-то приема, чаще не удается, чем удается». А тут попадание в ту же воронку.
– Я вернулся на родину. Первая остановка в столице братской сестры Белоруссии, потом из Менска приехал в Казань. Центральная улица зовется во имя мое, и памятник воздвигнут мне, и книгу читаю о себе, и фильму вы хотите снимать… Да присядемте, что мы стоим. Не беспокойтесь, я при деньгах. Просто пирожные отпускаются только по талонам – как быть?
Родион Родионович и сам не понимал, как быть. Он в любом случае ни при чем. Он такая же жертва обмана, как и многомиллионный отряд советских читателей.
– Родион Родионович, я вас спрашиваю, как быть. Страсть, до чего люблю пирожные. Там есть, я видел, «наполеон». Ваш талон, мои деньги – идет?
К ним подошла официантка.
– Здравствуйте, Родион Родионович. Что, товарищ вас заждался? Чего желаете? На первое у нас сегодня рассольник ленинградский, на второе зразы картофельные с мясом и с помидорчиком свеженьким, на третье мусс лимонный.
– Мне те два «наполеона», – сказал Берг.
На ней крахмальная диадема и набедренный треугольничек горничной, притягивавший в господских домах нескромные взгляды разных степан аркадьичей. При этом она уже продукт тех классовых перемен, что свершились со скоростью света.
Перевела вопрошающий взгляд на Родиона Родионовича: а вы? А что он – пообедать же надо.
– Да, Устя, неси – что ты там сказала?
– Щи ленивые со сметаной, котлетки паровые в молочном соусе с пюре, на третье яблочко свежепеченое.
Васильевскому захотелось проснуться, и чтобы Люся нажарила ему сковороду картошки с зеленым луком, как он любит с утра.
– По-моему, совсем завралась, – Берг говорил сдобно-густым голосом, «с сознанием дела». – Я этих спекулянток изучил. Под видом хлеба торгуют пирожными. Марию-Антуанетту за это обезглавили.
– Вы действительно тот самый Николай Карпов?
– Действительность? Она здесь, – Николай Иванович наставительно постучал пальцем по лбу. – Ведь могу им и не быть. Я много лет им не был. Кто может заставить меня им снова стать, кроме меня же самого? Я – Демиург, ткач сущего. В потире моего рта хлеб преосуществляется в пирожное. Моя воля и мое представление творят мир. Вы не поверили, что батюшка ваш – мистер Икс? Потому что вы не изволили этого пожелать. Зачем это вам, когда вы и сами продуцент. Бог синема – творец, превзошедший своего предшественника. Экран застит любую действительность. Не успела Васенька-котенька изобразить русскую шпионку в объятьях немецкого летчика, как уже стала ею. И в сферах вращается, невзирая на расовый изъян. Шпионы как любовники, их заводит любая уважающая себя держава.
Мonsieur Pierrot («Страсбургская Мельпомена») как в воду глядел, говоря, что перед Николаем Ивановичем в СССР распахнутся врата небывалого эксперимента. Где, в какой другой стране, киномагнат стал бы его слушать? А этот слушает да ест.
Появление «борща краснофлотского» произвело в настрое Родиона Родионовича благотворные перемены. И он сказал себе: «На Руси спокон века являлись самозванцы. Гораздо больше, чем мы знаем, потому что не всех удавалось разоблачить. Шпионов тоже больше, чем мы думаем. Не каждый попадается. Хорошо, что мама с Васей тогда не послушались. Вернулись бы, только хуже было бы. Мозолили бы всем глаза. А так ведать не ведаю. Про любовниц, правда, в самую точку: что они как шпионы. Можно всю жизнь иметь любовницу, никто не догадается. И не одну. (А любовники что, иначе? Люська после родов даже красивей стала, – передернуло всего: так никогда и не узнает, чей джентльмен навещал ее лэди.) Разведчики призывают нас к бдительности, а сами утешаются: всех не переловить. Жить без шпионов не могут. Или врачи. Сколько б ни лечили, без работы не останутся. Люди любят свою работу. Вот я, например…»
У Васильевского благородная отрыжка с глушителем, у подбородка отдача слабая. Кашлем заретушировал. Пожадничал с хлебом. Холодник, пожалуй, лучше в такую погоду… с селедочкой.
Николай Иванович ребром чайной ложечки до основания проламывает ярусы, проложенные кремом. Проще б десертной вилочкой… но на вкусе не сказалось.
– Неплохо, хотя до Ашеров им как до небес. Помните, сколько там листьев? По числу колен израилевых.
Родион Родионович, очевидно, и вовсе не помнил, кто такие Ашеры. Начисто память отшибло.
– А вы случаем не сын лейтенанта Шмидта?
– Вы произвели юнкера в лейтенанты, чтобы он не застрелился?
Взаимонепонимание полное.
– Если вы шантажист, то шантажистов у нас в стране сдают в милицию.
– Как и всё остальное, наслышан. Всенародный пункт приема. Но мне вас нечем шантажировать, вот в чем штука. Я – Николай Иванович Карпов, сын своего отца, а тот проживает на улице имени меня, в доме пятнадцать, город Казань. Это проверить не трудно. В фашистской Германии из соображений конспирации я проживал под чужим именем. Многие так делают, ваш батюшка, например. Я могу и не возвращаться на свою девичью фамилию («девичью» закавычил на иностранный манер, двойной парой рожек – пальцами бишь). Могу жить под любой другой. Кто я – на самом деле этого никто не знает. А папа выжил из ума. Всегда был с причудами. Нагородил какому-то борзописцу с три короба. Мы виделись несколько минут. Он спрашивает: «Я умер?» Хотя кто из нас двоих умер? Справка из жилконторы фиктивная. Границу я перешел Луёвыми горами. Самозванец на Литву бежал, а я с Литвы. «Моя любовь в Паланге утонула…» – помните? (Как же не помнить, обязательно помнит. Вся Россия на мотив этого польского фокстрота поет «У самовара я и моя Маша».) Это вы, Родион Родионович, можете меня шантажировать. Только ума не приложу, какие три ваших желания мне по плечу. Я вам всю правду сказал, Богом клянусь. Собою, значит. Или решиться на явку с повинной? Как прикажете.
Это небольшое интермеццо заполнило промежуток между двумя «наполеонами» (между 1815 и 1851 годами). Николай Иванович теперь вознаграждал себя вторым из них – было за что! – а Родион Родионович безмолвствовал. Этот, судя по всему, сумасшедший, загнал его в угол. И действовал он не по наущению своего сумасбродства… Нет, это чудовищная провокация. Месть бухаринской клики – Ушкова, Ожгова и Новоградова. На словах разоружились, а втайне мечтают реставрировать «фильму». Он в ловушке. Поясним на простом примере. Что он ел на первое? Как честный коммунист, он должен держаться генеральной линии солянки и не впадать в уклон ни к каким даже классово близким чанахам, ни к каким харчам, ни к каким ботвиньям, ни к каким кулацким щавелям, ни к какому супу-лапше с грибами, не говоря уж о меньшевистском бульоне с курицей. Ах, борщ краснофлотский? Так и запишем: сочувствует кронштадтскому мятежу. Второе. Настоящий советский человек на второе отдает свой голос за блок котлет по-киевски с шашлыками, вам же, гражданин Васильевский, подают биточки в сметане с рисом.
И уже машинально средь рисовых полей Родион Родионович вилкой прокладывает железную дорогу, по которой отломленный от битка кусочек, загребая соус, ползет на север тарелки. Гегелевская триада: мальчик – личико – луна.
«Вернуться в кабинет и прямо связаться с политотделом. Героико-романтический образ комсомольца Карпова важно сохранить незапятнанным. Всякая попытка его опорочить означает идейную диверсию. Готов ли ты предоставить партии самой решать, кто ты – идейный враг или идейный коммунист, выступивший против фальсификации истории? И если того потребует революционная целесообразность – а она того потребует – то чистосердечно признаться во вредительстве. Тебя проверяют: умолчишь или доложишь. Первое означает погубить себя, второе – то же самое».
– Мы сейчас пройдем в мой кабинет. Я позвоню по телефону, и вы сами обо всем расскажете.
– А как же ягодное желе?
Родион Родионович посмотрел на желе в форме сердечка. Нет, он не будет ягодное желе, он в Ягодном будет лапу сосать, в смысле обледенелую варежку, и вспоминать о нем, несъеденном. Со вздохом придвинул к себе вазочку из нержавейки. «Может, сперва позвонить в Гнездниковский? И с Трауэром необходимо связаться. За все отвечает автор. Почему ты один должен нести бревно? Чем больше плеч, тем легче ноша. Как минимум, предварительно позвонить в Гнездниковский и поставить в известность Бориса Захаровича. Тогда трудно будет обвинить кого-то одного в сокрытии или обнародовании – что уж там сочтут вредительством. “Трудно”… Трудно штаны надевать через голову. Трауэра, писателя в фаворе, вряд ли тронут, если решат сохранить созданный им художественный образ. Шумяцкий практически нарком кино – это как нарком тяжелой индустрии, как Орджоникидзе. С таким водоизмещением никакой шторм не страшен. А управленцем можно пожертвовать. Тебя ничего не стоит замести под ковер на пару с этим психом. Давно знакомы? Ах по Берлину? Ах там сестра? А что с отцом? Нет, не с его отцом, а с вашим?»
– Ну что, поели? Пойдемте, покажете мне свой кабинет. А им я скажу всю правду. Как зеркальце.
Николай Иванович так безмятежно улыбался, что никаких сомнений не оставалось: подослан. С такой блаженной физиономией явиться с повинной мог только Швейк. (Намечавшаяся экранизация «Швейка» откладывалась: «Не-сво-е-вре-мен-но». – «Потому что по сценарию Эрдмана, Борис Захарович?» – «Все вместе».)
– Вам не страшно? – спросил Родион Родионович.
– «Nur wer das Fürchten nie erfahr, schmiedet neu», – поет Берг. – Если вам не страшно, то почему я должен бояться?
– А чего мне бояться?
– Я знавал одного еврея… Ашер, ну, как же вы его не помните? Мы же там познакомились. Он начинал ужасно нервничать, когда кто-то пел на улице. Еще Вейнингер писал, что евреи никогда не поют на улице. Но мы же с вами не евреи, – поет:
Моя любовь в Паланге утонула,
Седые волны не вернут ее.

– Ну хватит ломать комедию, пойдемте.
Уходят, Берг с оперной репликой на устах: «Heraus! Was ist’s mit dem Fürchten?» Рыбаря с Кистяковым как не бывало, вместо Бортянской сидит Аллилуев – какой-то дальний родственник – и тоже ест краснофлотский борщ. Ужо будет тебе за кронштадтский мятеж.
– Так чего же мне бояться? – снова спросил Васильевский, тужась выглядеть ироничным.
– Ну как, вы не знаете, что у большевиков и повинную голову меч сечет? Это я в романе говорю. А теперь судите сами: вы игра моей фантазии, порождение моей умственной энергии. Вы существуете, лишь пока существую я. Вы должны беречь меня, как зеницу ока, а не вести на заклание.
Васильевский, бледный, как сам загробный мир, хотя саван ему еще не шит, двигался с той механической решительностью, которая отличает автомат: завод подойдет к концу, и он остановится, бесчувственно покачиваясь. И как автомат, с такой же механической целеустремленностью, ибо совершенно не понимал, ни что делает, ни что будет делать, он открыл французским ключиком на связке неприметную, обитую дерматином дверь в коридоре и столь же неприметно впустил Николая Ивановича внутрь. Дверь была прямо в кабинет. Сам же, повернув по коридору за угол, вошел с «парадного крыльца», через приемную. Остановился, медленно провел ладонью по волосам, от виска к затылку. Залоснившимися пальцами взял протянутый ему разорванный белый конверт – о конверте не скажешь «белый как смерть». Только «как снег», как оснеженные вершины Тянь-Шаня.
– Что это?
– «Дни Киргизии». Двадцать пятого июня в рамках декады киргизской культуры в Доме дружбы народов состоятся отчетно-показательные выступления учащихся театрально-циркового училища имени… – Гавря, все записывавший, заглянул в свою шпаргалку, – Токтогула Сатылганова. Уже звонили, спрашивали, будете ли вы. Я сказал, что вы отправляетесь в творческую командировку. А с тем товарищем вы уже закончили?
– Ошибка вышла. Ему в мастерскую Петушко.
– А-а… там кастинг на «Мойдодыра». Тут еще просят завизировать некролог: «Нас постигла невосполнимая утрата. Безвременно скончался член личного состава пожарной охраны кинофабрики “Союзфильм” Аким Демидович Козлов…» (некролог завершался словами: «Спи спокойно, дорогой товарищ». И подпись: «Группа товарищей»).
Гавря – тип мелкой сошки, исполненной сознания важности происходящего кругом. Таких полно в театрах, филармонических учреждениях, а теперь и на киностудиях, где они очень серьезно, по-деловому выговаривают слова «фотосессия» и «кастинг». Наш Гавря толст, кудряв, курнос и молод, второй подбородок не в ладу с пуговкой на воротничке, всегда расстегнутой, что в сочетании с галстуком выглядит неопрятно. Галстук короткий, широкий, похож на воздушного змея. На рукавах, повыше локтей, резинки. Повзрослевший «мальчик, личико-луна».
– Звонила Людмила Фоминична. Слесарь хочет пятьдесят рублей. За замок и за работу. Можете ли вы позвонить в правление поселка.
Типичный пример бестолкового транжирства его положения. (Вспомним жену майора Подзюбана из предыдущей части. Всё одно и то же.) А Гавря продолжал и продолжал отчитываться, и это действовало успокаивающе.
– А еще она забыла ваши купальные трусики. Они лежат в шкафу слева, на полке. Чтоб непременно их взяли. Они с Борькой уже купаются. Вода замечательная.
– Еще кто-нибудь звонил?
– Да, по поводу «Швейка в монастыре», сценарист.
– Ему же было сказано: не-сво-е-вре-мен-но.
– Да, но он просил сказать, что если из-за него, то он готов снять свое…
– Из-за всего вместе! – взревел Родион Родионович. – Знаешь, Гаврик, – вдруг он превратился в агнца, – отвези ты ему, Христа ради, его рукопись и скажи, что я не самоубийца. Так и скажи – что Родион Родионович просил передать: если вы самоубийца, то он нет. И становиться им в обозримом будущем не намерен. Отвези, не жди, пока он сам явится. И сегодня можешь уже не возвращаться. А я буду в следующий понедельник. В случае форс-мажора – звони. Вопросы будут?
– Никак нет.
Родион Родионович отомкнул дверь своего кабинета не раньше, чем Гавря ушел с хлипкой пачкой листков папиросной бумаги, на которой был напечатан злосчастный эрдмановский сценарий.
В его отсутствие Николай Иванович не скучал, он читал книгу о своей короткой жизни и бессмертном подвиге, все более входя во вкус.
И снова Родиона Родионовича охватило это чувство: в полушаге от разверзшейся бездны, – испытываемое теми, кто приговорен ареопагом броситься со скалы. «Не-ет!» – кричит это чувство. «Я не самоубийца!» – кричит оно.
– Так что же будем делать?
– А что делать – вы, Родион Родионович, атеист и не верите в меня. Вы полагаете, что создание может пережить своего создателя. Какое жалкое заблуждение. Хуже всего, что вы останетесь при нем, потому что посмертное существование никому не грозит – даже мне. С концом вселенной все кончается. Чего я не могу взять в толк: раз вы такой самонадеянный болван, почему вы меня не убьете? Если стоять на вашей точке зрения материалиста, это ваш единственный шанс доказать, что Бога нет. У вас что, нет пистолета?
«Только одна возможность: я с ним не встретился, он мне ничего не говорил. Исчез, пропал, растворился».
– Отчего же нет пистолета? Есть. Желаете взглянуть?
Пистолет у него и правда имелся, с золотой монограммой, именной. Награжден он был им за фильм «Граница». Но хранился пистолет дома, в письменном столе, ключ от которого Родион Родионович держал при себе – как держал при себе ключ от кабинета или удерживал в уме цифровую комбинацию сейфа. Допотопный бельгийский сейф, куда можно упрятать хоть слона, – брат-близнец того, что упомянут в первой части, того, за которым охотились туареги. Бывают же совпадения. И оба сейфа одинаково пусты.
Его установили в кабинете Васильевского без спросу. Позднее Шумяцкий что-то собственноручно туда положил. При ближайшем рассмотрении – в чем Родион Родионович не мог себе отказать – это оказались писанные от руки дневники «наркома кино». (Сегодня они опубликованы: «И. В. заразительно веселился… И. В. сказал: “Про рыбу хорошо, нельзя все предусмотреть…” – “А если б они не успели пустить поезд под откос?” – спросил К. Е.».) Через месяц Борис Захарович так же неожиданно дневники свои забрал, а сейф остался стоять.
– Возомнили себя Господом Богом? А покрутить барабан отважитесь?
– Что у вас, револьвер?
– «Смит-Вессон». Отдача слабая, с глушителем. Берите, – открыл сейф.
Чтоб дотянуться, Николай Иванович шагнул вглубь сейфа.
– Не видите? Слева на полке, под купальными трусиками, – от толчка в спину он теряет равновесие. И одновременно характерный щелчок замка.
Васильевским двигали силы, можно сказать, нечеловеческие. Так осознавший, что окончательно заблудился в лабиринте, внезапно кидается вперед: это пластинкой тоненькой «жиллета» по глазам полоснул дневной свет. Это была яростная схватка за жизнь, это было то, чего с ним никогда прежде не было. Умирающий единым взором объемлет прошедшую жизнь с самых ее азов, а вновь обретающий дыхание в мгновенной вспышке прозревает чертеж грядущего. Погребение заживо. Напрасно тот вопит, колотит руками и ногами, бьется головой. Стальной тверди, прослоенной бетоном и медью, он безразличен. И у стен есть уши? Но в кабинете заведующего литературно-сценарной частью звукоизоляция повышенного качества. А обитые войлоком двери – они как пара стеганых одеял. Ключи от кабинета завлит взял с собой на дачу, куда поехал отдохнуть деньков на десять.
Приступы беспомощного буйства неизбежно будут все реже, короче, слабей. Жажду жить вытесняет просто жажда. Перед ее муками даже муки голода оказываются на вторых ролях. Жажда и голод – немы. Это боль, страх и похоть кричат. Сколько можно протянуть в металлическом гробу, без пищи и воды, в позе лотоса – если ты не йог? В Токио полуторагодовалого младенца извлекли живым из-под руин на десятый день после землятресения. Но дети живучи как кошки. Борька однажды забрался в шкаф с зимними вещами и там уснул, Люська полдня с ума сходила, пока нашла. «Ах ты, пропашка мой…» – «А я, мам, хотел тебя напугать. Ты откроешь, а я: “У-У-У-У!” А ты: “А-А-А-А!” Ничего, меньше по телефону болтать надо, больше сыном заниматься. В четыре глаза за парнем не могут углядеть. Ну, будет поначалу пить свою мочу и заедать фекалиями, как уцелевший после кораблекрушения в надувной лодке. Потом и запасы этого подойдут к концу. Интересно, на какой день? Родион Родионович вернется позже, чем это произойдет, но раньше, чем появится запах. Приедет под вечер, совсем поздно, поработать в тишине. В отсутствие Гаврика все приберет, вытрет, проветрит. Сто раз подымался вопрос: на складе годами гниют декорации, надо что-то делать. Вот расчистят авгиевы конюшни, лет через двадцать, и череп с костями сойдет за реквизит. Пригодится, когда будут снимать отечественный фильм по «Гамлету», на идиш, с Михоэлсом в заглавной роли. Или кинокомедию.
«Ну, что ты теперь запоешь?» (Кафкаэск, кафкаэск, кафкаэск – если помнить, что Николай Иванович к месту и не к месту начинал петь «на языке оригинала».)
Изнутри не доносилось ни звука. «Потерял сознание… Умер?» – в надежде, которой боишься верить. Представился мозговой инсульт со смертельным исходом, разрыв аворты.
Мечты, мечты, где ваша сладость… Непросто смириться с тем, что ты убийца, когда убиваешь по своему благоусмотрению. По чьему-то приказу – сколько угодно, даже будешь «рассказывать внукам». Но стать Каином по собственному почину жутковато. Никакой «атеизм» тут не поможет. Дескать включил свет разума – и все позволено. Как и наоборот: вера, что небеса обитаемы, еще никого не уберегла от каиновой печати (скорей даже подначивала поиграть в кошки-мышки – какую-нибудь ретивую мышку.)
«Алло, я поймал шпиона, как дети ловят бабочек. Только он бьется не под кисеею сачка, а в сейфе… Да, пытался меня завербовать». Но когда Васильевский отопрет дверь сейфа под дулами нацеленных на нее маузеров и макаровых, то вместо шпиона с бегающими глазами и поднятыми руками оттуда вывалится бездыханное тело. Один из сотрудников ОГПУ, опустившись на корточки, с безнадежной усмешкой тронет пальцами горло. Мечты, мечты…
Кабы в стальной толще было окошко из огнеупорного стекла, как в плавильной печи, через которое сталевар, утирающий лоб боком рукавицы, видит огненную бурю. А то приоткроешь дверь – посмотреть, как он, а он как кинется на тебя с воем:
– У-У-У-У!
– А-А-А-А!
Один раз ты его перехитрил, другой раз он тебя. У Петушко лиса прикинулась мертвой, легла на дороге, мужик слезает с воза… Да нет же, это у Трауэра в сценарии! Подвиг комсомольца Карпова…
– Нет, дважды у тебя этот номер не пройдет.

 

В ловле бабочек самым трудным было для Борьки не накрыть ее сачком, а удержать. У всех это получалось само собой, а у Борьки видно, как она там застыла под лимонной кисеей, сидит, сведя крылышки мачтой, а перехватить колпак снизу, поддев бабочку обручем, не выходит. Пока кулачок тянется, она порх – и улетела. Уже вновь вышивает по воздуху узор, не покладая крылышек, – белых с каким-нибудь неуловимым оттенком или красно-коричневых с каким-нибудь черным глазком. Борька еще научится, соседские ребята все его старше, не считая Инкиного брата Александра, которого возят в коляске, похожей на улитку.
Пока же вместо бабочек он ловит мух – тех, что бьются о стекло с мотоциклетным звуком. Как коллекционер бабочку, он пронзает муху иголкой, выбирая силачку с изумрудным отливом, самую громкую. Врагу не уйти от справедливого возмездия – подоконник, как бранное поле, усеян высохшими мухами.
– Ты же не кот – за мухами гоняться, – говорит баба Марфа, сменившая Машку. («Молодые только знают, что под деревьями с солдатами стоять, а дитя без присмотра», – повторял Борька за бабой Марфой.)
Кот Барсик – большой, пушистый, рыжий с белым – когда надоедает лежать на ступеньке зажмурившись, начинает скакать за мухами.
– Отца-то встречать будешь? Пойдем.
Папа всегда что-нибудь привозит. В последний раз островерхую картонную шапку, синюю с золотыми звездами, как у волшебника, – ему – и такую же тетьЛииному сыну Вавику, хотя Вавик уже в этом году пойдет в школу. С тетей Лией мама дружит. Та зовет ее «Люсей», а мама ей: «Лидия Исаевна». Но иногда «Лиечка Исаевна».
– Ой, Лиечка Исаевна, ну Отелло. Хорошо вам с Борисом Захаровичем.
Борька радовался: папин приезд вносил праздничное разнообразие, пускай даже на первые двадцать минут. Без сожаления оставил он иглу и побежал вслед за нянькиным сарафаном.
Они шли вдоль крашеных зеленых заборов. Вот дача Керженцева, где в натянутом между соснами гамаке всегда лежит старуха. С другой стороны дома прямо к реке спускаются мостки, под которыми собираются взрослые девочки, им там интересно. «У нас был свой язык, – пишет одна из них в своих воспоминаниях. – Положить кому-то на коленку кулак и разжать пальцы – “сделать солнышко”. Всей ладонью оттянуть мякоть плеча – “сделать ручку чемодана” (значит: да катись ты…)».
Соседняя с керженцевской – дача Сечиновых. (Смеялись: «Сеча под Керженцем».) Фруктовый пат стекол на веранде Борьке хочется взять в рот: красносмородиновый, вишневый, клубничный, лимонный, оранжевый… Одна мармеладка разбилась – в ромбе бесцветное стекло.
Они поднимаются по склону горы, которую почему-то называют Николиной. Машина сперва появится на том отрезке дороги, что правей деревьев, потом опять пропадет в лесу, и тогда через полчаса папу можно ждать дома – как раз они успеют вернуться.
Только папа не привез ничего ни ему, ни Вавке, который томился: скорей бы уже в первый класс! Дачное приволье осознается холодными темными зимами. Когда-нибудь Вавик будет вспоминать Жоховку как рай земной.
Людмила Фоминична была напугана. Несчастье приходит по-всякому: и вдруг и невдруг, к кому как. Голованова со всех постов сняли, а Наталья Егоровна еще год прожила на Цветочной – ходила с лицом, перетасованным, как колода карт. Зато недавно были с Борькой на дне рожденья: Остроумоуховы сыну шестилетие справляли, чай пили, пирог спекли. По Нине ничего не было видно, такая же, как всегда. Сам Остроумоухов посидел недолго, извинился, что ему надо на службу. Уехал и больше не возвращался. Арька побегал еще с недельку с другими ребятишками, и с глаз долой. В последний раз, когда она видела Нину, та отвернулась: стыдно было или злорадства боялась. Какое злорадство, у самой Борька растет.
Никто не знал, сколько длится инкубационный период. С момента инфицирования до появления первого симптома пройти может и неделя, и месяц, и полгода. Это не сифилис, где все строго по расписанию: через столько-то дней то-то, через столько-то то-то. Она интересовалась этим вопросом. У нее появилось кой-чего, а обращаться к врачу – известно, они сразу докладывать обязаны. Ночи не спала. Спросить не у кого, читала энциклопедию. Думала поехать в Жуковку, бабок поспрашивать, но тогда колхозное строительство шло полным ходом. На гладком месте страху натерпелась, дура. А чирей сам прошел.
Подумала: «Борька декабрьский. Лучше, чем летом родиться. Дни рожденья в отпускное время – считай, что их и нету. Детям на даче хорошо справлять, а у взрослых друзья все в отпуске, да и сама Бог знает где будешь, в какой санатории. (В той же, где и все: Нина Остроумоухова, Лия Шумяцкая, Наталья Голованова, Роза Рамзаева, Елена Попкова и т. д., и т. д., и т. д. – измену мужей Себе Родина не прощала их женам.)
Напугало не то, что он приехал черней Отелло, он всегда такой, а что не приказал бабе Марфе сходить с Борькой в продуктовый вагончик, где еврейский человек с казацким чубом и усишками «бабочкой» торговал от фабрики «Красный Октябрь». Прежде чем «свесить», он загребущим совком ссыпал в кулек «цветной горошек» или «цитрон», между тем как муж грёб жену. Отелло – тот прямо душил. Но и этот с такой яростью брался за дело, словно искал следы измены. («Искал следы» отнюдь не метафорически! Ужас. Кафка. «По-куриному поджимает ноги… так со всеми?»
Трубку мерзкую курить,
Люльку мерзкую качать,
Бабу мерзкую хулить,
А потом в нее кончать!
Пить мочу,
Ходить к врачу,
По себе оставить след…
Не могу
И не хочу, —
Вот и весь кордебалет.)

«Может, и не то совсем?» – страдала Люся. «Тешила себя надеждой» – как-то не скажешь. Чего хорошего, если баба у него завелась. Женская ревность отличается от мужской тем же – раз мы этого коснулись… – чем женский оргазм отличается от мужского (а дальше уж сами).
Поздней она успокоилась. Может, вовсе и на гладком месте, дура? Устал человек. За холодничком с селедочкой хлопнул кряду несколько раз, перевел дух и еще допрежь котлеток отправил Борьку с бабой Марфой за конфетками к чаю («А домой воротится, мать котлет нажарит»). И даже не так злобно вышло на этот раз.
– С кашей или с макаронами?
– А что, и то и то есть?
Нет, вроде бы все нормально… «все приборы работают нормально, исследование дна Северо-Ледовитого океана…»
– Макароны я мигом сварю.
А гречневую кашу она Борьке каждое утро дает, с молоком. Ее только подогреть.
– С макаронами.
Пока варятся, Люся рассказывает содержание фильма, который шел в среду – по средам в клубе кино. Родион Родионович не перебивает – потому что это не мешает ему ни о чем не думать. Вместо мыслей куски предложений, обрывки газет, которые кружатся в голове, как земной мусор после конца света (и то же у Люси). Троцкистское охвостье во главе с товарищем Рывкиным ведет нас верным курсом. Рост набирает силу. Верными прислужниками империализма выступают молодые колхозники Приуралья. Благодаря их вредительским действиям достигнут небывалый регресс. Мы странно встретились и странно разойдемся. В порядке бреда. Вставай, Ёлочка, пора в школочку, эх, зеленая, сама пошла.
– А она ему двустволку сует между лопаток, он сразу лапки вверх.
Пересказывать ему «Девушку с ружьем»! Кто подал идею Юдину: шпион с бородой на резиночке? «Чтоб и на кулака был похож. Одним махом двух побивахом».
– Что отец? – Васильевский, надо сказать, откричал тестя: кому хочется иметь тестя-спецпоселенца. Через Шумяцкого выхлопотал Борькиному деду путевку в жизнь – на кинокомбинат имени Белы Куна, а там Фому Григорьевича оформили истопником, в Крыму-то.
– Не знаю. Хорошо, наверно.
Старик первым никогда не напишет – и правильно делает. В его положении сидят тише воды, ниже травы.
Потом пошли на речку.
– Трусики взял? Гаврик тебе передал? На полочке слева в шкафу…
– Угу.
Родион Родионович снова стал как день ненастный. Он когда мрачнел, то становился тих, молчал. И без того дома он был немногословен, как те, кому с утра до вечера приходится распоряжаться, лавировать, принимать единственно правильное решение, следовать верным курсом. Раззудись, плечо, размахнись, рука и никого при этом не задень. У большинства сталинских управленцев привычка держать язык за зубами настолько сделалась второй натурой, что постепенно они вообще разучились говорить. Почему депрессия – профессиональное заболевание клоунов, а у актеров немого кино рты не закрываются?
Он разбежался и прыгнул с мостков. Девочки, над головами которых он пронесся, перестали шептаться. Вопреки своим косичкам, энтузиазму и носочкам, они отнюдь не были дочерьми царя Никиты – равно как и дочерьми царя Даная, за сексуальное чванство расплатившимися галерой. Нет, эти культурные девочки о своем, девичьем, высказывались – хоть и культурно:
– А знаешь (шепотом), Он с волосиками…
Они замолчали. Над головами по дощатому настилу, как по ксилофону, застучали босые ноги Родиона Родионовича. Плюх!
– А откуда ты знаешь? (Шепотом.) Ты что, Его видела? – священный трепет, горящий куст, «триграмма» (три буквы, невыговариваемые, как имя Бога).
Когда Родион Родионович был здесь неделю назад, еще не темнело так поздно. Нынче же, в двенадцатом часу сидя большой компанией у костра, они любовались панорамой догоравшего неба над тихой рекой. («Состояние души лирическое». Дневниковая запись.) Пели:
Мой костер в тумане светит,
Искры гаснут на ветру.
Ночью нас никто не встретит,
Мы простимся на мосту.

К Тамаре Максимовне Угоревич приехал племянник, слушатель РАБ (Ростовская академия бронетехники).
– Если раньше артиллерия считалась богиней войны, то теперь бог – это танк, – говорил он в расчете на Людмилу Фоминичну, которая, когда пела, бывала необыкновенно хороша. Она сидела, обхватив руками колени, голова запрокинута, что подчеркивало лебединый очерк шеи, на лице – последний луч пурпурного заката.
– Ничего, исход сражения может решить и царица-тачанка, – проворчал Митрофанушка, как прозвали анималиста Грекова. Митрофан Борисович сперва обижался, потом смирился.
– А как же авиация? – спросила заинтересованно шестнадцатилетняя Ирочка, дочка престарелого академика Бруха («И на Бруха бывает проруха»).
– Авиация, конечно, важна, но бомбардировка тылов противника не является решающим фактором. Полностью уничтожить промышленность противника с воздуха невозможно. Для этого понадобились бы сотни, если не тысячи бомбовозов. Но общее деморализующее воздействие глубокие авиарейды оказывают. Благодаря им набирает силу рост антивоенных настроений среди трудящихся. Это может повлечь за собой восстание народных масс. Я правильно говорю, Валентин Христианович?
– Абсолютно, – сказал бывший полпред.
– Эх, молодежь… Вот забияки, – вздохнула Тамара Максимовна, думая совсем о другом. «Клава говорит, что Леонтьевым-Щегловым два тюка парного мяса привезли. Интересно, кто зван?» Тамара Максимовна с Валентином Христиановичем – нет. Ее это грызло. – Сперва поучиться надо, товарищ будущий маршал бронетехники. Показать себя еще успеется. Мы долго еще будем окружены врагами. Так я говорю?
– Абсолютно.
Родион Родионович смотрел на жену: нет, он не жалеет. Но сниматься не пустит. Леонтьев-Щеглов перехватил взгляд Васильевского.
– Ну что скажешь, дачный муж?
«Дачный муж?!» – все же сообразил, что это еще не «рогоносец». Пора перечитать Чехова. Братец-то Антон Палыча в Голливуде. И один брат Покрасс там же. Так что все возможно (касательно чайника с родимым пятном). Сниматься Люське категорически не даст. Пока он жив, не бывать этому. А если кто сманит? А мы королем пойдем. В смысле Фомой Григорьевичем, это наш бронепоезд на запасном пути.
В лесу, говорят, в бору, говорят, растет, говорят, сосенка,
Понравилась мне, молодцу, веселая девчонка! —

голос Ирочки был звонче всех – «веселой девчонки» (таких в народе звали «костомолками»).
– Есть что-то тревожно-счастливое в костре на фоне догорающего неба, – наконец, набравшись духу, сказала Степаницкая («…в пропашке используется прогрессивный метод Степаницкого…», «…высокой правительственной награды удостоен вице-президент Всесоюзной сельскохозяйственной академии наук имени Ленина Марк Харитонович Степаницкий…»). Жена она ему без году неделя и еще не свыклась с этой ролью. Степаницкая-первая погибла, красавица-полька. Не спасла и широкая спина летчика, к которой она прижалась: он взял ее покататься. Любовь любовью, а похороны врозь. Осталась двухлетняя девочка, нуждавшаяся в материнской ласке. Степаницкая-вторая некрасива, но поэтична, вела дневник («состояние души лирическое»). Идеальная мать двухлетнему кукушонку. (В своем оскорбительном несчастье Степаницкий сам так говорил, а не «как у нас язык повернулся».) Прежде у себя в лаборатории она была серой мышкой, которой алые паруса только снились. Чем обернется вскоре этот выигрыш? А вот и нет! Марка Харитоновича миновала чаша сия, когда-нибудь, лет этак через семьдесят, кукушонок превратится в совенка, ухающего на старости лет в доставшейся по наследству миллионной даче.
Ой ты, песня соловьиная,
До чего ж ты за душу берешь…

– Ну что, пора? – нерешительно сказал кто-то. (Вообще-то автора не красят эти «кто-то», «где-то, «зачем-то». Если не ему, то кому же знать, кто именно, – но, так уж и быть, оставим для настроения.) – Ну что, пора… – сказал кто-то, мычательно зевнув.
– Да, – решительно сказал Валентин Христианович, вставая и подавая руку Тамаре Максимовне, уязвленной тем, что завтра на даче у Леонтьевых-Щегловых баранья туша будет изжарена и съедена без ее почетного участия.
– Эх, тяжелая артиллерия, – сказала она, с кряхтением поднимаясь.
– А какова роль артиллерии в будущей войне? – спросила Ирочка у слушателя РАБ.
– А они этого не проходили, – пошутил Угоревич. – Ну пойдем, племянник.
Все потянулись по своим дачам, эти небожители с трясущимися поджилками.
Ночью Людмила Фоминична окончательно уверилась, что Родион Родионович ей не изменяет. «Как из полярной экспедиции вернулся». Потом, засыпая, подумала: «Ах ты мой пропашка…» – о Борьке.
Завтрак был поздний, плотный. В конце недели из Москвы обычно съезжались и гости и хозяева. Над кухнями вились утренние дымки. Кому-то готовился вот такой высоты омлет, кому-то варилась картошка и чистилась селедка. Бывшие буржуи, с успехом перековавшиеся, ели «югурт», как они это называли. У Ровицких всегда готовили «настоящий кофе по-венски».
Баба Дарья напекла оладьев, а Людмила Фоминична еще нажарила Родиону Родионовичу картошки, как он любит, со шкварками. Вечером они были приглашены на шашлыки. «У-у, холопское племя актеров», – подумал Родион Родионович, памятуя про «дачного мужа» (осадок остался – Родион Родионович был из тех, кто на обиды памятлив, если вообще бывает иначе… да-да, повторяемся). Леонтьев-Щеглов стал «ведущим актером Малого театра» после того, как в пьесе Погодина «Прометей. Игры с огнем» исполнил роль молодого Маркса. «Всё, Ленина тебе уже, Мишка, не дадут, и не мечтай. Ты свою норму по вождям выработал», – говорил ему Яух, сам пробовавшийся на роль номер один и еще не знавший, что Юткевич остановил свой выбор на Чеснокове. Леонтьев-Щеглов, который был уже в курсе, на это ответил: «Да, Саш, не повезло нам с тобой». – «Почему нам?» – удивляется Яух. «Как, ты еще ничего не знаешь?» – «Нет…» – «Тебе досталась роль политической проститутки. Почета мало, зато море удовольствия». С тех пор выражение «почета мало, зато море удовольствия» стало крылатым.
У Леонтьева-Щеглова собралось человек тридцать гостей (на сей раз избавим себя от поименного их перечисления).
– А вы не идете? – спросила Ирочка Брух, по-праздничному запыхавшаяся, у слушателя РАБ, который, завидя ее, взял под козырек.
– Да как-то нет, прогуливаемся. Вот погода хорошая, – ответила за племянника Тамара Максимовна, много бы давшая за ливневый дождь с грозой.
– Раут по случаю? – заметил не без иронии бывший полпред и прокомментировал, когда она умчалась: – Вся идеалах, как елка в шарах.
Именно, что безо всякой причины: «шашлык по случаю барана». Позвали друзей, благо их у нас куры не клюют.
– А, подрастающее поколение, – радушно приветствовал Ирочку хозяин дачи.
– Здравствуйте, Олег Иванович. Папа попозже зайдет.
– А мама еще не вернулась? – спросила жена Олега Ивановича, как будто не знала, что «ушла и не вернулась». Они с женой Шумяцкого как раз сплетничали о тутошних бабоньках.
– Ой, что вы! Мама, когда она отдыхает на Черном море, обо всем забывает. Она такая пловчиха, – легко дается роль, которую от тебя ждут: «вся в идеалах».
– А молодежь вон там, в шарады играет. Присоединяйся.
Ирочка поспешила присоединиться к молодежи.
– Что вы хотите, когда Бруху уже под сто. Кто в нее камень бросит.
– Да, – согласилась Лидия Исаевна. – «Это уже его проблема». (Реплика из оперетты Миллокера «Неравный брак», неизменно вызывавшая смех зала.)
Обе засмеялись.
– Что у вас, Лидия Исаевна, с Керженцевой? Олег говорит: до упаду смеялся.
– Да ну ее, дуру. Соринка, в глаз попала – уже сразу: «Ой, я же сейчас плакать буду». Потом еще что-то: «Ой, что мне делать?» Потом: «Ой, у моей мамы запоры». Тут меня забрало. Изобрели средство, говорю. Называется «Ни дня без срачки». Вы будете плакать, а ваша мама будет какать.
– Ух, вы языкатая. Почище Алика… Вон, тоже образец супружеской добродетели, – Леонтьева-Щеглова понизила голос, так как Людмила Фоминична, к которой это относилось, приблизилась «на расстояние слова».
– А, Люся! Давно не виделись, – не далее как вчера утром Людмила Фоминична жаловалась ей на Родиона Родионовича. – Ну что, приехал ваш благоверный?
А Леонтьевой-Щегловой сказала:
– Борис Захарович, тот на час отлучиться не может. Юный пионер, всегда готов. В любой момент могут вызвать. Вы понимаете…
Леонтьева-Щеглова все понимала.
Из дневников Шумяцкого известно, что в Главном управлении кинематографии и фотопромышленности имелась походная резиновая ванна, в которую он погружался на полчаса – сорок минут между девятью и десятью часами вечера. «Это хорошо укрепляет, дает заряд бодрости на ночь». (О любовник Кремля, ценою жизни купивший его ночь!)
– Что значит «образец добродетели»? – возразила Лидия Исаевна, едва лишь они остались вдвоем. – Посмотрите на нее. Ни один мужчина мимо нее спокойно пройти не может. У такой муж должен быть по меньшей мере командарм, нарком. Он должен быть как Боря, а иначе трудно устоять.
– С ней же не о чем разговаривать.
Приготовлением мяса ведал приехавший из Москвы двоюродный брат Олега Ивановича, театральный художник Александр Уткин, сказавший однажды о Грекове: «Мы с ним даже не коллеги» (так говорят: «Мы с ним даже не однофамильцы» – притом что оба, допустим, Юсуповы).
– Это котлетки нажарить да супчик сварить – женское дело, а мясо у нас в горах джигиты готовят, – Уткин обмахивал сломанным костяным веером угли. Ему с жаром помогал тринадцатилетний Федя Сечинов.
– Дядя Шура, сейчас чего?
– Вот стой так и маши крылом… где таз? – баранина выдерживалась, по его словам, в специальном маринаде. – Эх, крассыво будыт.
А патефон пел:
Моя Марусечка,
А жить так хочется…

(Как не повторить сказанное Маргаритой Сауловной – на вопрос горбатой золовки: «Что, так опасно?» – «Смертельно опасно».)
«Ирочка поспешила присоединиться к молодежи» звучит как «иди поиграй с ребятами». Это значит: подошла и стоишь. Компания, как и автобус – не резиновая.
– Привет!
– Горячий… – не глядя в ее сторону.
Их было две команды, одна другой поочередно задавала загадки. Вот рубятся с плеча. «Швед, русский – колет, рубит, режет», «Сеча под Керженцем».
– Ребята! – с привычной звонкостью. – Ребята, это же Ледовое побоище! – и попала пальцем в небо. Один из зарубленных перед смертью прокричал: «Свободу рабам!». Другого, верней другую, очень надменного вида, венчают со словами: «О триумфатор, спасенный тобою Рим приветствует тебя».
– Это Спартак, – сказал Стеценко безапелляционно.
«Черт…. И роман читала, Джованьоли…»
Следующая сценка: Владка обхватила Володина сзади, и кружатся, и жужжат, точно две мухи, прилюдно, бесстыдно, одна верхом на другой. В присутствии посторонних всегда отводила глаза: они же не просто целуются. Еще решат, что ей интересно. Тут Владка с Володиным валятся на траву, кубарем катятся в разные стороны и замирают. Над Владкой рыдание, причитание, а какой-то человек говорит: «Осиротел товарищ Степаницкий». – «А кто это? – «Неужто не слыхал? Вице-президент Академии наук, орденоносец».
– Слушай, Ленка, некрасиво, у человека горе…
– А что, мы не сочувствуем? Он уже женился, – Владку можно звать и Ленкой, потому что она Владлена.
– Ладно, пусть будет на совести вашей команды.
Ирочка плохо отгадывала шарады. Лучше всех Коська Стеценко. Папа его отца не любит. А она не любит Коську.
Слышит, как объясняют тому, кто действительно не в курсе событий – всегда ведь кто-то гостит, непосвященный: «Красавица была, с одним летчиком на моторке перевернулись и утонули». Другие поправляют: «“Утонула”… (Скажешь мол.) Была мастер по плаванию. На мотоцикле перевернулись». Что на моторке жужжать, что на мотоцикле.
– Вице-президент, – рассуждает Коська. – Вот ключ к разгадке.
– Спартак… вице-президент…
– Значит, не Спартак.
– Показываем целое, – говорит Владка. Стоит, ни на кого не смотрит – воображуля номер пять вышла в город погулять. А перед ней вся команда опустилась на одно колено, прижимают обе ладони к сердцу: «Кармен, когда ты полюбишь нас?» (Скорее в Большом запоют на языке оригинала, чем она полюбит их.)
Стеценко в глубоком раздумье.
У Ирочки сейчас мама тоже на Черном море. Тоже отличная пловчиха. Что еще «тоже», красавица? Красс подавил восстание Спартака. И «вице».
– Красавица!
Присоединиться к компании, звонче всех петь, в упор не видеть мушиные парочки, всю жизнь вспоминать, какие замечательные ребята были в нашем классе, какие замечательные учителя были в нашей школе и как в то тяжелое время люди помогали друг другу – и умереть в начале будущего тысячелетия в еврейском старческом доме в Бостоне.
– Скоро, ребятки, уже будет готово, несите тарелки, – послышался голос Уткина.
Со своей посудой не приходят, а напрасно. Ее всегда не хватает, особенно стаканов. «Где пьют, там и бьют» – еще одна крылатая фраза Леонтьева-Щеглова в объяснение того, почему в распивочной артисту Рябых набили морду.
Дамы, по обыкновению, пили красное, мужчины белую (выражаясь по-нашенски, дамы крапплачок-с, мужчины строгую). Норма? Не спрашивайте. «Как наши деды выпивали».
– Товарищи, внимание, тост!
Но никто внимания не обратил. Тост – это за столом. Это у кого на лужайке столы составлены цугом, у тех тосты произносятся с частотой аллергического чихания. А у нас «ужин на траве», все по-французски: каждый где-нибудь примостился со своим шашлыком.
Как кузнечик средь некошеной травы – граненый стаканчик. Другим в одиночестве было бы тошно – только не Родиону Родионовичу. Мало ли кого от чего тошнит: «Один жир…». А Родион Родионович любит. Немного жареного жирка не повредит, бараньего. «Плов без курдюка это как женщина без ягодиц». Неплохо? А еще где-то прочел: «Путь к сердцу мужчины, как известно, лежит через желудок. Предпочесть котлетам шашлычную – то же, что от своей благоверной сходить “налево”». А от мужей ходят «направо»? «Мальчики налево, девочки направо»? Люська стоит со Щеглихой. Со Щеглихой же не о чем разговаривать: Олег то да Олег сё…
Бесчувственными, непослушливыми пальцами Родион Родионович взял с земли недопитый стакан и укоризненно посмотрел на него, словно говоря – ему, стакану: «Эх ты, земляк…»
Для людей умственного труда дисциплина мысли есть разновидность трудовой дисциплины, «важнейшего условия социалистического труда» (Серго Орджоникидзе). Родион Родионович был идеальным работником умственного труда: ни одной посторонней мысли, в частности о содержимом своего сейфа – как вскоре уже можно будет сказать о том, кто в нем содержится. Будет день, будет пища (слышишь ты, мумия?). Управленец тех лет, как птица небесная: жив настоящим. Он подобен духу. Он тоже распят на пересечении прошлого и будущего и лишен протяженности – человеческое Я в чистом виде, вне времени сущее.
Стакан выскользнул и опрокинулся. Переложил шашлычный клинок в левую руку – рискуя уронить и его. Кто не рискует, тот не пьет. А кто пьет, тот рискует. Риск себя оправдал.
– Люсь!.. Лю-у-усь!.. Будь добренька, налей.
– Может, не надо больше, Родя…
– Что-о? Пойдет налево – песнь заводит, направо – сказку говорит? Налей, говорю…
Хлопнул. Кусок баранины, как есть, целиком, очутился во рту, был прожеван и проглочен.
А вот Уткин, художник по шашлыкам, сам от своих художеств так и не вкусил – настолько отдался творческому процессу.
– Последний, дядя Шура. Чего теперь?
– Теперь посмотрим, что получилось.
Федина бабушка всегда качала головой: ребенок ничего не ест. («Ах, мама, ну оставьте». – «А я тебе повторяю…») Вопрос «Ты хорошо кушаешь?», который нередко задают взрослые (теперь, впрочем, редко), не казался бабушке праздным. Чем только она не пичкала внучка, всякими супами и кашами, пока родители горели – один на пятом этаже Дворца Лиги Наций, в кабинете с видом на Женевское озеро, другая в МОПРе.
– Что, Федор, не хочешь шашлык? – тот попробовал, но есть не стал. – Ну, поди поиграй с ребятами.
В этот момент его позвала мама:
– Тео, тебе не пора спать? Уже завтра наступило.
Обычно говорится «завтра не поднимешь головы», но это когда надо в школу, а школа у нас закрыта на каникулы – как бывает закрыто на переучет, на обед. Что там еще бывает – санитарный день? На амбарный замок, одним словом. И кто не успел выскочить, обречен кукарекать: откройте! откройте! Но все на каникулах и не слышат крики замурованного в стене школы двоечника – второгодника – камчадала.
Не стал ныть: «Ну мама… ну еще пять минут поиграю, сейчас самое интересное… вон Вавка – маленький, и тот еще не спит». Играть ему не с кем, и он послушно пойдет домой, на дачу, застекленную аппетитными цветными ромбами. На его месте кто-нибудь бы их съел, а у него нет аппетита, ему все скучно. Было хоть какое-то развлечение – шашлыки жарить, так мясо кончилось.
Тео – не производное от Федора на заграничный манер, наподобие Пьера. Наоборот, Федей он стал позднее, а назван был в честь Тео Тайзена, рабочего-спартаковца, погибшего при подавлении берлинского восстания. Родись девочка, была б Розочкой. Карлом звать не стали по причине личного характера, с Либкнехтом никак не связанной. (В истории каждой семьи есть свой Карл, которого лучше б не было.) В маминых устах «Тео» звучало строго – как если б другого Федю другая мама звала Федором. В отличие от бабушки, мама была строгой.
На приближавшийся рокот мотора он отступил к обочине и, стоя у края канавы, дожидался пока машина проедет. Поворот улицы осветился, машина проехала, но остановилась возле дачи, откуда он только что вышел, – привезла гостей, не жданных, но дорогих.
– Ой, вы нас напугали, Вера Николаевна! – всплеснула руками жена Олега Ивановича. – Мы уж подумали…
«Чтобы думать, надо иметь чем». В сущности Пашенная могла бы это сказать и вслух. С женами она никогда не церемонилась, а после «Любови Яровой», после царской-то милости, и мужей шпыняла. На всегдашний вопрос: «Зачем вы так его (ее)?» – любимым ответом было: «А кровушки попить?». По ранжиру ей многое разрешалось. Маски обладают свойством прирастать к лицу. Помните «На бойком месте» – ее, игравшую Евгению Бессуднову? (Персональный автомобиль вскоре отберут, но ненадолго, в тридцать седьмом вернут с лихвой – когда станет «народной СССР».)
Трауэр держался с непринужденностью человека, который засунул кулаки глубоко в карманы брюк. Он задался вопросом: а почему бы не превратить отца комсомольца Карпова в его мать? Знакомству с Пашенной он был обязан этой мыслью, а главное, Вера Николаевна ухватилась за нее, фигурально выражаясь, обеими руками (прямо как Саломея Семеновна – тогда в уборной, если продолжать фигурально выражаться). Вере Николаевне пришло время «расширить амплуа» (понимай, распрощаться с ролью Софьи Павловны). И вот уже она гнет свое крутое: «Как это, уже поздно менять? Глупости, все можно утрясти. Безотлагательно свяжитесь с зав. литературной частью». – «В отпуске, на даче». – «Едемте на дачу. Знаете, Мишенька, как Чехов мне говорил: х… пока железо». О да! Их согласно покачивало на рессоре, смягчавшей тряску.
Олег Иванович находчив, как всегда:
– Чем отличается нежданный гость от незванного? Он лучше татарина.
– А мы, мил друг, без доклада. Прослышали, у вас тут «Арагви» на дому… – протянула руку для ритуального поцелуя, как сбрасывают шубу лакею – не глядя, зная, что подхватит. – Вы только гляньте, какого молодца я привела. Прошу любить и жаловать: Михаил Иванович. Как всесоюзный староста. Тебе, матушка, на таких засматриваться рановато, – это относилось к хозяйке, «ой как напугавшейся», – а нам с Лилией Исааковной аккурат оно самое.
Пашенная, прежде видавшая Лидию Исаевну лишь мельком, переврала ее имя-отчество, больше того, записала в ровесницы себе. Не иначе как в знак почтения. Сыграть в кино Ниловну (мать комсомольца Карпова) было бы кстати. Это прежде в «киноактрисы» шли лоретки. Сегодня роль в фильме украшает биографию (под ласками свеженького ордена фантазийно трепещет ее неувядающая грудь). Да, с кино не заладилось. Думала: стреляющиеся картежники, заламывающие руки куклы. А оказывается, кино всему голова. И значит, эта «лилечка» всему шея. Еврейки своими мужьями вертят.
– Вы Трауэра-то моего не обижайте.
– Что же вы молчите, кто вы, – сказала Лидия Исаевна – Трауэру. Со слов мужа она знала, что сценарий понравился – безмолвно, одними глазами – там. Когда-то сказали бы: высочайше утвержден.
– Что? Васильевский? – переспросил Олег Иванович. – Да вот же он. Родион Родионович, голубчик, к вам гости.
Только сейчас Трауэр узнал Васильевского и не преминул сам его окликнуть:
– Родион Родионович! Эй! Родион Родионович!
– Очевидно, он забыл, как его зовут, – сказала Пашенная.
Память вернулась к Родиону Родионовичу лишь наутро, и то после долгих уговоров: «Вернись, милая». Наутро… У косцов небось давным-давно был обед. Борька, уже съевший свою гречневую кашу с молоком, тщетно влагал стрелу в лук, согнутый ему дядей Костей (папиным шофером). Стрела соскакивала с тетивы, когда он пытался пустить ее в большую сосну, нарушавшую своими лапами границу участка Ровицких. Мама поощрительно наблюдала за этими попытками, почесывая большим пальцем ноги за ухом у Барсика, который при этом урчал. Тут же на ступеньке валялась стоптанная дачная босоножка. Тут же стоял и дядя Костя со щедро расстегнутым и откинутым на сторону углом ворота, открывавшим грудь – точь-в-точь как у косца жарким полднем. Он тоже улыбался, глядя на Борьку.
Телефонный звонок повторился дважды, прежде чем Людмила Фоминична очнулась и поспешила в комнаты – как была, в одной босоножке.
– Родя… Гаврик – тебя, – она склонилась над мужем и тихо так… вкрадчиво… стараясь разбудить его, не разбудив в нем зверя. – Говорит, важно.
Родион Родионович смотрел пудовым глазом.
– Попить надо рассольцу, – баба Марфа сходила в погреб и вернулась с напитком. Судя по его цвету, Родиону Родионовичу предстояло исполнить завет смирения: «Ноги мыть и воду пить».
Людмила Фоминична повторила:
– Это Гаврик…
Интерлюдия «Просыпаюсь нездоров, где резинка от трусов?». В роли хора выступают Людмила Фоминична и баба Марфа. (Хор: «Вот она, вот она…») Наконец Васильевский берет трубку:
– Ну, что стряслось?
– Родион Родионович, ваш сейф… приезжайте скорее, сами увидите.
Назад: Часть вторая После подвига
Дальше: Часть четвертая «Завтра была война»