Валерий Алексеев
На третьем курсе я участвовал в приемной комиссии на экзамене в Иркутском театральном училище. Тогда я впервые увидел Володю, он поступал в первый раз. Я сразу его запомнил – это был худенький мальчик с волнистыми волосами и ярко-синими глазами, что меня поразило. Я даже помню его пестрый свитерочек. И по его застенчивости, а с другой стороны по напускной самоуверенности я понял, что это хороший такой провинциальный мальчик, и спросил его: «Ты откуда?». Он говорит, из Черемхово. А я из Усолья, это рядышком. Я сразу почувствовал в нем родственную душу. Когда у него не получилось, его не взяли, я ему сказал: «Не расстраивайся, приезжай на следующий год, я точно тебе говорю, что ты поступишь». Так и получилось. Потом у нас завязались дружеские отношения. Я был у них на свадьбе с Людой Худаш, которая тоже училась с нами в театральном училище. Мы жили в общежитии ТЮЗа на улице Грязнова, в соседних комнатах, а потом вместе работали в Омском театре.
Помню, как Володя начал делать первые наброски пьесы «Любовь и голуби». Как-то на центральном телевидении мы снимали спектакль «Последний срок» и жили с ним в одной комнате. А он ночью писал и где-то часа в четыре утра прочитал мне парочку сцен. Я сразу же проснулся: «Вова, пиши, обязательно пиши!». Это здорово, похоже, понятно, мне это знакомо, сибирский говор. Помню, мы смеялись: «Че-че, да ниче. А че?». Какие-то фразы он на мне проверял, и они мне очень понравились. Потом он читал пьесу «Музыканты», мне она тоже очень понравилась, глубокая, философская пьеса.
Мы, актеры, все с наслаждением работали над спектаклем «Зажигаю днем свечу» («Андрюша»). Никто так уже давно не разговаривал на сцене. Во-первых, это была живая пьеса. Он находил такие живые вещи. Психология Долина, его жены, ребят, она типична. Для того времени это было открытие. Даже если сейчас эту пьесу поставить, она будет интересна, потому что он схватил человеческие типы.
Когда Володя начинал проникаться ролью, он погружался и отрешался от всего. Н. А. Мокин за это его любил. Он слушал очень внимательно и пытался тут же делать. Бывают выигрышные роли, тексты, мизансцены, конфликты, когда чуть-чуть прилично сыграешь и тут же аплодисменты и восхищения. А в «Беседах при ясной луне», например, выигрышного ничего не было. Володя играл ведущего, но играл так, что я до сих пор помню его интонации, как он произносил слова Шукшина: с болью и достоинством, мягко и легко. И я даже использовал это в своих концертах, когда пел песни Бачурина. Володя задавал тон спектаклю и собирал внимание зрителя. Именно он создавал камертон на весь спектакль, хотя работали мастера. Это ведь тяжелейшая работа, но делал он ее так самоотверженно. По существу, он передавал идею режиссера, а Мокин – гениальный режиссер. Из всех, с кем я работал, как я теперь понимаю, самый гениальный.
Мы играли с Володей в спектакле «Царствие земное». Надо отметить, что у него очень хорошая внутренняя собранность, сосредоточенность. Я помню, как мы долгим путем шли, мучились – неточный перевод, сокращения… Мы работали над этой пьесой все время, пока шел спектакль. За день до спектакля мы собирались, пили чай у него дома и проговаривали взаимоотношения, реакции, действия, отрабатывали мизансцены. Мы репетировали постоянно. Володин режиссерский глаз, взгляд как бы сверху, нам очень помогал. Он всегда задавал нам вопросы: «А почему, как ты думаешь? Как ты думаешь, почему я так говорю?».
«Фантазии Фарятьева», на мой взгляд, это самая лучшая его актерская работа. Он не такой выдающейся внешности, по сравнению с героем фильма. А здесь вот он такой. Где-то я таких людей видел. Причем, не играя почти, как-то все легко. Как он легко, просто разговаривал! Но за этим что-то происходило. Он умел жить внутренней жизнью, а внешне – какой-то голос сиповатый, почти невыразительный. Это было здорово. Володя опережал нас по чувству правды. Мы с ним, совершенно разные люди, играли одну роль в «Комнате» Брагинского. Делились своими находками, он мне чечетку показывал, как он танцует, – не было никакой конкуренции. Володя очень много сделал. Мы же учимся друг у друга, когда работаем рядышком, плечом к плечу. И уровень, задел того театра, который был, это передается, как лучик, другому артисту. И другой артист несет часть ушедшего человека. Эта капелька его крови, она живет и сейчас.
Когда Володя уехал в Москву и мы с ним говорили по телефону, он всегда меня уговаривал не ехать в Москву. А я его уговаривал, чтобы он оставался здесь, в Сибири. Я представляю, как трудно ему с семьей было жить в общежитии в Москве, я там был. Ночью он работал, стены тонкие, все слышно, напротив его комнатки в коридоре стоял телефон, по которому все говорили… Конечно, «Любовь и голуби» – шедевр, но он мог бы написать больше.
В последнее время мы часто встречались с ним на вокзалах. В половине пятого утра в Омске, если он ехал в Черемхово. Или так же рано на станции Черемхово, если я ехал в Иркутск. Когда Володя заболел, мы продолжали мечтать и надеяться, собирались отправиться на Байкал, на Песчанку. У нас было много общих воспоминаний, начиная со времен «Андрюши», когда мы по вечерам подходили к расписанию и не знали, будем ли завтра играть, закрыли спектакль или еще продержимся? Тогда вышел «Блокнот агитатора», издание обкома КПСС, и там черным по белому было написано, что в театре поставлена антисоветская пьеса.
Но Володя не умел жаловаться на судьбу, не умел приспосабливаться, врать. Никогда не слышал, чтобы он осуждал кого-нибудь. Не мог он кинуть камень в другого человека. А какой гостеприимный у них был дом! И тогда, когда они жили в Москве в актерской общаге, и позже, когда получили квартиру, – у них с Людой гостил театральный народ: омичи, иркутяне, всем находилось место, всем хватало тепла. Зная свой диагноз и уже пройдя курс химиотерапии, он уехал в Черемхово насовсем. Откуда начал, туда и вернулся.