Книга: Приложение к фотоальбому
Назад: ИЗ ЖИЗНИ ОЛУХА И ЕГО ПРИЯТЕЛЯ
Дальше: ГОСТЬ

СТАРУХА ТАМАРА

Старуха Тамара живет в станице Недвиговка. Высокий, как башня, белый курень ее с плоской крышей, крытой чаканом, стоит на берегу Мертвого Донца, там, где он, растекаясь по ерикам, струит свои мутно коричневые воды в Таганрогский залив. До полудня старуха Тамара спит в доме под окошком на узкой железной кровати, с головою укрывшись простыней от мух и комаров. А в полдень, когда в небесах, раскаленных зноем, замирают маленькие летучие облака, просвеченные солнцем, и от степи, оглашенной жужжанием бесчисленных пчел и тонким рассыпчатым звоном потаенных кузнечиков, исходит крепкий дух сгорающих трав и цветов, старуха Тамара выходит на балясник, усаживается на скамейку и дремлет, подставив к подбородку клюку и прислонившись поясницей к прохладной стене куреня.
Короткие и невнятные дневные сновидения утомляют Тамару; бесконечною чередою проносятся они перед нею, захватывая и вплетая в свои мгновенные узоры привычные образы яви. То вдруг качнется и вспорхнет чудовищной бабочкой древний высохший тополь у калитки, то проступит белым пятном из облупленной стены сарая чье-то неугаданное лицо и тут же ускользнет, обратившись в пеструю ящерицу; Тамара гонится за ящерицей: очень хочется ей рассмотреть разноцветные полоски на ее сверкающей шкурке. А ящерица уже далеко. Взбежала на курган. Запрыгнула одним махом на выщербленное темя каменной сарматской Бабы, а у Бабы-то – ах ты ж, сука! – у Бабы рыжая борода, Баба ухмыляется в бороду и говорит Тамаре: что! не признала меня?! Это я – Ермолай! Муж ее, Ермолай, стоит на кургане, врос в него по колено. И живот и рожа у него каменные. Одна только борода пушится на ветру, да глаза в глубоких глазницах поворачиваются, сверкая белками.
– Съел ты, съел мою ящерицу! – кричит ему Тамара. – Оттого и помер! Вот отчего ты помер!
Баба хохочет над выдумкой Тамары, и от хохота ее содрогается, срывается с места и плывет, уплывает куда-то курган: множатся его очертания; и вот уже не один, а сотни курганов цепью призраков, медленным караваном тянутся по степи…
Пробуждаясь, не сразу узнает Тамара полуденный мир – яркую и неподвижную картину, внезапно возникшую в чехарде видений. Изумленно, точно впервые, оглядывает она освещенную солнцем дельту, обугленные, пополам разваленные молниями вековые ивы, каменеющие на песчаных берегах прямого, как палаш, Мертвого Донца, безымянные ерики и протоки, ослепительно сверкающие в тусклой зелени заливных лугов, выжженные солнцем, вытоптанные козами и коровами рыжие макушки осевших в землю курганов, и далекие, окутанные маревом Аксайские холмы, на которых теснятся, возвышаясь над степью, города и станицы нижнего Дона.
Смотрит старуха Тамара одним только правым глазом, а левый глаз ее уже много лет ничего не видит, кроме прозрачных зигзагов и темных фиолетовых точек: сколько ни следи за ними, они знай себе плывут и плывут – то в одну, то в другую сторону; а то еще вспыхнут от солнца, подлюки, и вмиг разлетаются искристыми звездами, – когда-нибудь они перескочат и в правый глаз, и тогда уж совсем ослепнет Тамара от ихней пляски. Она бы и посейчас была зоркой на оба глаза, кабы не муж ее, Ермолай. Ух, ревнивый был! ух, лютый! Чуть прознает грех какой за Тамарой – что вправду было, а что наплетут зазря, да ему все одно, – потаскуха, кричит, шалаболка распутная! Задерет все юбки на голову и давай гулять батогом по спине да по ляжкам, так обгуляет, что неделю ползаешь рачки… А это было… куда же он уезжал?., в горы он ездил, в Осетию. Подрядился стекольщиком, стекла вставлять. Кто-то ему рассказал, что стекольщики там в один день богатеют, оттого что в Осетии этой дожди идут ой какие! с градом хлещут дожди, не дай бог, стекла дробит подчистую! А он тебе – кто? Он хоть плотник, хоть свинопас, хоть стекольщик. Ну и поехал, значит. А вернулся в станицу – и что ж! До дома еще не успел дойти, ему уже про Тамару и то, и это. Тамара ведь молода была, и хороша собою казачка. Ух! волосы смоляные, тяжелые, брови в стрелочку, задница арбузами – прости господи, – и мало ли кто за ней ходил кобелем.
Вот и порассказали-то Ермолаю, кто да как за Тамарой ходил. Ох озлился же он тогда. В дом вошел – и молчком: шагает по комнатам сам не свой, на Тамару совсем не глядит, только бороду жует и жует… А потом он снял со стены батог – бить хотел, да, видать, передумал. Отшвырнул его в сторону, той батог, да кнутовищем же прямо в глаз угодил Тамаре. А и что? Ничего: эдак зыркнул из-за плеча, басурман, усмехнулся и говорит: запомнишь теперя, сучка ты растакая! – и выбежал во двор. Куда ж его? – на коня. Гикнул и в степь полетел, ускакал к себе в степь. Проветриться.
Страшный он был на коне, не дай бог! Без седла гопал, без стремян. Вспрыгнет ему на хребтину, весь согнется, вцепится в гриву – точно ворон какой аль паук! Он ведь карликом был. Муж ее, Ермолай. Вот-такусенький был, боже мой, до сиськи едва доставал. А старый какой! – того и сказать нельзя. Бабка ее, Антонина, говорила, что старый он был всегда: старым на свет народился, старым и жил всю жизнь. А жить, говорила она, жить ему, идолу, вечно! Оттого что он, Ермолай, самого сатаны племянник… Ой, прохвостка! и надо ж ей было такое сплести… А по ночам Антонина пугала Тамару карликом Ермолаем. Она тогда была маленькой девочкой – дитем была Тамара. Бабка качает Тамару в люльке, сама уже спит-засыпает, а все бает и бает сквозь сон байку про Ермолая.
– Видала ты, – говорит, – фуражка у него на голове колом стоит?
– Видала.
– Это он роги свои под фуражкой хоронит, поняла?
– Ага… Антонина?
– Че тебе, дочка?
– А где же хвост у него?
– Хвост он в штанине прячет, а на копыта сапоги надевает… Спи уже, спи, а то он придет…
– И што?
– А и ништо! В мешок тебя посадит да к сатане сволокет. Вон он – слышишь? – ходит уже по баляснику: ууу! Хто-ооо тут не спит?!
– Брешешь ты, Антонина. То дед наш ходит, а ты брешешь.
– Спи же ты, шалопутная! че деду ходить! дед наш в степи, коней караулит, а Ермолай ходит… Ой! в окошко заглянул. Ух, какой злой! Его дядька послал. Дядька его, сатана, голодный. Послал его детку принесть. Какая не спит – ту он и съест… Тую, тую, бай-ю-бай… тую, тую… он и съест…
– Бабуля! Бабуля! – кричит Тамара. – Ложись и ты, он же, Ермолай, и тебя заберет!
– И я щас лягу. Вот пойду прогоню Ермолая – и лягу. А ты спи, спи…
И Тамара, замирая от страха, засыпала в деревянной люльке. А бабка ее, Антонина, с раскаленною кочергою, сияющей розовым и голубоватым светом, уходила на балясник воевать с Ермолаем…
А когда поженились они с Ермолаем Васильевичем, бабка в тот же день померла. Пошла в огород, легла между грядок и померла. А перед этим сказала Тамаре: ежели деток зачнешь от него, вытрави их, бесенят, а не то родятся карликами и с хвостами, господи боже мой! Помирала и говорила ей Антонина:
– Околдовал он тебя, злодей, плоти молодой возжелал, сатанинский племянник! Ну да погодь, погодь! Я вот ангелам поклонюсь – может, он и помрет-то скоро или сгинет куда-нибудь, Господи…
Нет, не скоро он помер, муж ее, Ермолай. Долго он жил еще, долго. Бог, говорит, про мою смерть позабыл, не нужна Ему душа Ермолая, веки ей вековать в степи… А степь Ермолая любит, и кони его любят, и Тамара, краса молодая, любит его, Ермолая, старого карлика, ой-хо-хо! Она на колени его сажает, она к себе его прижимает, а он еще крепкий какой! жесткий какой! как доска, и пахнет от него древесной корою, и пеплом, и пылью, и боже ты мой!… А помер он в Мертвом Донце, опрокинулся с лодки и канул в воде, унесли его воды в Азовское море… когда ж это было? – грец его знает! наверно, лет тридцать назад. Или сорок? – разве упомнишь… Теперь уж сама Тамара, кажись, старей Ермолая. И, стало быть, лет-то ей много. Может быть, сто их?., а может и больше. Зараз-то вот не сочтешь и не вспомнишь. Старая, старая! как луна. А смерти еще не видать.
Дни и ночи – будто мухи-те к меду повадились – беспрестанно являются ей на глаза; тянутся, тянутся друг за другом нескончаемой вереницей – и смерть не пускают к Тамаре, смерть между ними никак не проскочит, никак не протиснется в их череду…
А недавно Тамаре привиделся сон – будто выплыла из реки здоровенная рыба, с чешуей, точно медные пятаки. Легла на берег, на серый песок, хлопает плавниками, стонет и Тамару зовет. Подойди, говорит, ко мне, не бойся, я тебе доброе слово скажу. Только Тамара к рыбе той подошла, рыба оскалила острые зубы, подпрыгнула и вцепилась в ключицу Тамаре. Стала Тамара плакать от боли. А рыба ей говорит: что же ты плачешь, Тамара? Меня муж твой послал, Ермолай! Он в море на дне лежит – ему невесело мертвым быть, хочет он снова на свет родиться. Слышишь, Тамара! Пока не родится твой муж, Ермолай, смерти тебе не видать! Как же ему родиться, отвечает Тамара. Он ведь в море на дне лежит, и со дна ему не подняться. А ты меня в чрево свое пусти, рыба ей говорит. Я в чрево твое войду, сама там умру – а ты в тот же час родишь Ермолая, сказала ей рыба и повалила Тамару на землю. И только коснулась Тамара земли, только ударил ей в спину жесткий песок – как сделалось тело ее молодым, косы ее почернели, набухли, и грудь поднялась у Тамары, плоским и гладким стал у нее живот. И долго Тамару мучила проклятая рыба, и больно было Тамаре, и страшно, и от боли старуха Тамара проснулась.
И снова предстал перед нею равнодушный к ее видениям мир, явный, немеркнущий, неподвижный, с маленьким полуденным солнцем, яростно полыхающим в синеве. И снова он изумил Тамару бессмысленной ясностью, беспредельностью и покоем неизменных картин. Стоят на могильных курганах, как прежде, как во дни ее юности, бессмертные Бабы – скорбные вехи сарматских кочевий; лижут измученные зноем коровы и козы их гранитные животы, а они, словно упоенные своей долговечностью, потемневшие от дождей и пыли, выщербленные ветрами, смотрят слепыми широкими лицами в безмолвную даль на людские жилища, прилепившиеся к пологим холмам, смотрят безучастно и отрешенно на всю эту вечно живую, озаренную солнцем степь, где скитались, любили, рождались и сгинули в беспрестанных скитаниях сотворившие их народы; колышутся и сгорают травы в жарком бесцветном пламени марева, и сверкает гладкими водами Мертвый Донец, поглотивший карлика Ермолая… Явный, незыблемый и почти уж забытый душою мир, он еще длит свою власть над Тамарой, еще проникает в ее сны и видения, заслоняя и разрушая их, пробуждая в ней память о далеких, исчезнувших днях ее жизни. Но уже прочней и отчетливей памяти стали сны старухи Тамары, вернее и явственней жизни стали ее видения. С каждым днем все меньше и меньше узнает она этот мир. И уже ей снится не только степь, не только эти курганы, эти ерики и протоки, и песчаные берега Донца, но и то, чего она в жизни никогда не видала. Стали ей сниться горы с ледяными вершинами. Могучие и неоглядные, они словно парят над землей, и нет на земле ничего, кроме этих сияющих льдами гор. На горах, на заостренных вершинах, стоят, возвышаясь до солнца, исполинские Бабы, гранитные истуканы, и они говорят Тамаре:
– Никто не родится здесь вновь! Ни тебе, ни карлику Ермолаю уже не узрить этот мир, этот немеркнущий свет, только Бог его видит вечно. Слышишь, Тамара!
И старуха Тамара смеется…
Назад: ИЗ ЖИЗНИ ОЛУХА И ЕГО ПРИЯТЕЛЯ
Дальше: ГОСТЬ