Книга: Бог дождя
Назад: Liuboff
Дальше: Снова Петра

Гости

Он приехал к обеду, отслужив, отпев и открестив всех, кого выпало в тот день. Никогда до этого Аня не принимала у себя батюшек. Чем кормить, чем поить? С утра пробежавшись по магазинам, она накупила всего, что только можно, и, кажется, кучу лишнего, но в конце концов в отчаянии просто сварила первый в своей в жизни борщ – по рецепту в маминой кулинарной книге. Готовка продолжалась три часа, Аня едва успела.
Она стеснялась и мекала, когда он вошел. Отец Антоний, кажется, тоже слегка робел – тихо прошел на кухню, прочел молитву перед едой, сел. Аня налила батюшке суп, он к нему не притрагивался, сидел молча, опустив глаза («Вы сыты?» – «Нет, жду, когда остынет. Посиди, не хлопочи»). Она говорила, спрашивала у него какие-то необязательные вещи. Наконец, батюшка выхлебал тарелку, ожил и проговорил неожиданно весело:
– А не оскорбит ли молодую девушку бутылка шампанского?
– Не оскорбит, – отвечала молодая девушка. И засмеялась. Скованность начала отступать.
Бутылка была извлечена из сумки и улеглась в холодильник. Вскоре ее отставили на пол.
– А не оскорбит ли молодого иеромонаха рюмочка французского бренди, купленного нарочно для почетного гостя?
– Не оскорбит, – усмехнулся в усы иеромонах.
Бутылка пустела, разговор журчал все звонче и проще. Аня радовалась, что почти не пьянеет – легкий хмель просто смягчал эту непривычную, неофициальную встречу.
– Аня!
– Да, отче?
– Да ты своя в доску!
Батюшка взял гитару, спел песенку собственного сочинения – очень ироничную и смешную. Он опять рассказывал о своем прошлом – мягко, с ностальгией, – о театре, о людях, видно, любивших его, и которых он когда-то любил.
– Это молодость была. И выпить я мог сколько угодно. А наутро просыпался веселым, свежим. Но потом все почему-то делалось темнее и темнее, эти бесконечные гастроли, застолья, народ у нас, сама знаешь, хлебосольный, в отношениях тоже вдруг наступил разброд, и братство наше театральное, мы, не поверишь, жили очень дружно, стало как-то меркнуть, а я все не мог уйти.
– Что же тебя держало?
– Любовь к театру. Да что я! – он махал рукой. – Все это давно ушло, – и он опять наигрывал что-то, напевал, разливал дальше.
Отец Антоний незаметно пьянел, но от этого делался только мягче. С невольным любопытством Аня вглядывалась в его лицо и отводила взгляд: такой ослепительный отсвет лежал на нем, того мира, такой свет посвященности. Он мог быть злым, мог говорить недобрые, грубые слова, мог вот так, пьяненький, петь песни, и, казалось, тут уж все терял. Но она поднимала глаза: и сквозь пьяное лицо, и на таком лежали ясные блики. Залегли несмываемо, невытравимо. И всякий раз, когда ей хотелось заговорить с ним по-свойски, запросто, фамильярно, в последний миг она невольно проверяла, бросала быстрый взгляд – и язык немедленно прилипал к гортани.
Возможно, оттого-то, размышляла она потом, телефон и сыграл в их истории такую роль, хе-хе, роковую – по телефону не видно лица! По телефону слышен только голос, голос человека, мужчины тридцати восьми лет.
Понимал ли он сам, что с ней происходит? Аня не знала. Отчего-то ей хотелось думать, что нет, или не до конца, или не так… Но постепенно, по неуловимым мелочам, она стала замечать: понимал, понимал прекрасно. Может быть, не сознавался себе, может быть, себя обманывал, а понимал.
Еще в самом начале, когда он стал звонить каждый день, ее охватило сомнение:
– Ты знаешь, мне иногда кажется, я к тебе слишком горячо отношусь, понимаешь?..
– Аня! – он чуть помолчал. – Мы же живые люди!
Значит, можно, значит, ничего страшного! И правда, она же ни о чем не просит, ничего не хочет, она будет просто любить его, вот и все.
Однако как-то очень издалека, очень походя уже и тогда хладной змейкою проскальзывало в душе изумление: отчего он ее не остановит? Отчего не намекнет, хотя бы едва, что ситуация – безвыходна и разрушительна, несмотря на самые светлые побуждения и чувства? И тогда же, так же издалека, далеким фоном проступило понимание: ему это нравится. Нравится быть любимым, только негласно, без обозначения в лоб этой в общем прозрачной, однако, пока она не названа, вполне пристойной ситуации. Но ей-то, ей все сильнее хотелось говорить. Ей хотелось рассказывать ему, да и всем вокруг, какие чудеса с ней происходят, хотелось выкрикнуть наконец! И как-то раз, исписав очередной листочек любимым трехеловным предложением, она набрала знакомый номер, не взглянув на часы, среди ночи, чтобы наконец высказать это вслух, будь что будет, невозможно больше терпеть: я люблю тебя. Батюшка, я тебя люблю.
Никто не подошел. Она набрала сто – два часа тридцать минут, то есть половина третьего. Слава Богу, на ночь он отключает телефон!
Тут-то и кончился отпуск. Антоша боялся, как школьник.
– Мне завтра выходить на службу, – говорил он по телефону с трепетом.
– Ну и что же?
– Аня, после такого отпуска…
– Ничего, ты завтра же войдешь в ритм.
Однако и Аню восстановление батюшки в священническом чине застало врасплох. Он был священник, он был монах, он был ее духовный отец. Это было немыслимо, она любила его – не как священника. Она… Боже, да они вместе пили! Колющее пузырьками шампанское «Советское» и бренди «Шатобриан»! Но пришлось смириться. Новый отец Антоний, открывшийся ей, никуда не исчезнет и начав служить.
И действительно: он по-прежнему звонил, и Аня снова звала его в гости – благо храм находился в нескольких трамвайных остановках от ее дома.
– Приходи завтра, я целый день дома.
– Завтра я служу, тогда после крестин.
После службы он бывал особенно глубок, прекрасен – по-хорошему уставший человек возвращался после работы, и долго сидел тихий, приходил в себя:
– Знаешь, сегодня мне досталось. Целый храм исповедников.
Потом они вместе обедали, уже никогда не пили больше, отец Антоний оживал, делался прежним, веселым, добрым, злым. Отчего-то Ане очень хотелось, чтоб все это было хотя бы слегка хоть на что-нибудь похоже… Например, это просто к ней заезжает после службы добрый старший друг – что тут такого? Но какой друг мог бы заезжать к ней так часто? Ну тогда не друг, просто священник. Но зачем он заезжает? Как кто? Как пастырь или как… друг? Она путалась и затыкала глотку этой дурной бесконечности вопросов, только почему-то никак они в ней не смолкали, никак было не унять. Да что ж такое? Да не все ли равно, кто – друг, недруг, брат, сестра, товарищ… Как-то подло это было: вопросы не только задавались помимо ее воли, приходили сами собой и ответы, и вот оно: мужья так приходят домой, Аня! Хрипло так и противно кто-то шептал ей в уши: «Мужья!», но, не дрогнув, посылала она все эти глупые голоса вот именно туда.
Отец Антоний наконец уловил ее смятенье и заговорил первый.
– Ты как будто меня каждый раз немного боишься… Понимаю. Я и сам боюсь. Батюшка в гости! Но знаешь, почему это?
– Почему?
Она замерла: сейчас она наконец успокоится!
– Да потому что священник – человек. Такой же, как все. Но никто не желает этого понимать. Людям, народу Божьему, – отец Антоний хмыкнул, – удобно иметь под рукой не такого же, как они, человека, а старца, пастыря! Вот его и возводят, выталкивают чуть не насильно туда, где ему совсем не место. На роль старца. А я не старец, понимаешь, и не пастырь никакой, я никто.
– Но ты же служишь, совершаешь таинства.
– Да таинства совершаю не я. Хоть ты-то меня не расстраивай. Таинства вершатся благодатью Божией. Я только инструмент. Ржавый молоток в руках Господа, – он усмехнулся печально. – Мне кажется, происходит страшная ошибка у нас в церкви, подмена. И ужасно, что никакого сопротивления этому безумному народу, который не ведает, что творит, со стороны духовенства тоже не оказывается. Батюшки, уж скажу тебе, да ты и сама это видишь, батюшки надуваются, их распирает – как же, я пастырь! Я спасаю души людей. Я – представитель Церкви, и значит, право имею говорить от ее имени. Сами батюшки в это искренне верят.
– Я помню, ты писал мне, про младостарчество, да?
– Да, и это тоже. Получается страшная вещь: священство и народ – разведены по разным полюсам – самодовольством одних, слепотой и безволием других. Больше всего на свете люди боятся ответственности и валят ее на плечи духовников, ни за что не хотят сами принимать решения, проявить личную волю…
Он забыл даже про любимую свою жареную картошку с луком, и, похоже, забыл, с чего начал.
– Батюшка, остывает.
– Понимаешь, никто уже не хочет видеть во мне человека. А я тоже человек, Аня, слабый и грешный. И думаешь, я не пробовал? Пробовал, сколько раз уже, пробить эту стену, стать человеком среди людей, принимал даже самые отчаянные меры – шарахаются! Нет! Только не это. Стой там, куда мы тебя поставили. Изволь оставаться недоступным, далеким пастырем, который указывает нам, как жить, куда идти. Учи нас, руководи нами! Вот и учишь, и руководишь, – он вздыхает, встает, подходит к окну.
– Но ведь это по долгу службы?
– Кто это понимает? Думают: учит, потому что святой. А какой я святой? Ты видишь… Христиане – народ священников, и, значит, все – равно достойны, все предстоят Богу, но это забыто, смазано, и – раз! Священник – сверхчеловек. А народ – тупое, забитое стадо. Это ошибка всей церкви, но никто ее не хочет, не думает исправлять…
Не убедил, не убедил, батюшка. Священство, народ, стадо, слабый, грешный – все правильно и так смиренно. Да, только мужья так приходят домой, Аня!
И для простоты Аня решила вовсе не ходить пока в их Покровскую церковь. В глубине души ей казалось: если она снова увидит его в облачении, прежним отцом Антонием, духовным наставником, то там же на месте и умрет. Хотелось еще пожить, и она отодвинула от себя все эти детские проблемы, отношения с церковью вообще как-то перестали ее занимать: она любила, любила человека – чего ж еще?
Назад: Liuboff
Дальше: Снова Петра