Возвращение
В начале февраля отец Антоний наконец вернулся, вернулся надолго. Аня пришла уже к концу субботней всенощной, безо всякой надежды, и вдруг услышала его голос. Батюшка служил. Ни малейшей радости не испытала она. Звук знакомого голоса разве что пробудил ее от странного обморока, и почудилось – нет, это не месяц, это жизнь прошла, пока он где-то там болел. Но странное дело – за это время она словно бы узнала о нем больше, чем за прежние четыре года. И вот он наконец вернулся, а она не могла даже обрадоваться – она привыкла, что его нет и никогда не будет! Так на исходе второй примерно недели она придумала утешать себя, чтоб только не ждать так больно, чтобы только не ссучиться снова до вечных этих никогда не сбывающихся надежд. И повторяла себе: он больше не вернется. Никогда. От этого почему-то делалось легче. Она привыкла, что его нет, привыкла – к этой загнанности и одиночеству, и никого вокруг, только громадная белая луна за занавеской в январском морозном небе, которой уже не забыть. Она и была ее одиночеством, ее пустотой, бликующий белый сияющий круг, но выпей – и будет легче, пропитай этот ужас и тоску спиртом, и – нет, ничего, конечно, до конца не пройдет и по-настоящему не изменится, этого никто тебе не обещает, но жизнь все же станет переносимей, ты отвлечешься, ты отдохнешь и расслабишься, а если глотнуть больше нормы – тут уж и вовсе затошнит, физически, а это все же намного лучше, чем когда тошнит душу.
Только близился Великий пост. Он наступил вечером, в Прощеное воскресенье. Один за другим к алтарю двигались люди, на аналоях лежали длинные черные скатерки, в алтаре висел густо-фиолетовый занавес, все были строгими и сосредоточенными, все подходили к стоявшим рядком батюшкам, падали на колени, потом вставали и просили прощенья. Аня тоже упала, поднялась и поднялась перед отцом Антонием, пробормотав: «Простите ради Христа». Он ответил ей почти горячо: «Ты, ты прости меня… Анюшка!» Он снова оказался смиренным и очень простым, он точно каялся, и она замотала головой: да что я, я ничего, батюшка. За что мне и прощать вас, на что сердиться?
И начался Великий пост.
И вроде б нельзя стало пить – пьянство. В первый же день, в чистый понедельник Аня открыла глаза, поднялась, отправилась в ванную, привычно скользя взглядом по иконам, по полкам с книгами, заметила синий знакомый корешок немецкого словаря, дверку ее тайника! И рыдающее какое-то покаяние смерчем обрушилось на душу, накрыло с головой. Да что ж это такое? Что она делает с собой, с любовью Божией, с верой своей? И с гулким бульканьем полилась в унитаз гадкая эта водка.
Целый день она прожила перевернутой, а вечером в храме, после канона Андрея Критского подошла к отцу Антонию с просьбой.
С самых первых дней погружения в христианство ее особенно привлекало исповедание помыслов старцу. Каждый день приходить к своему авве перед сном, открывать все дурные мысли и чувства, все свои поступки и недобрые речи за целый день – и сжигать покаянием это мелкое и крупное зло, убивать грехи словом. После такой бани душа просто обязана была стать смиренной и чистой… Еще раньше, несколько раз уже она повторяла отцу Антонию: как это было бы прекрасно! Каждый день исповедовать помыслы. Побеждать страсти. Отец Антоний обычно только посмеивался: думаешь, это так просто? Думаешь, обо всем сумеешь сказать и не постыдишься? А если и скажешь – тут же исправишься? И в конце концов однажды, голосом, каким говорят с неразумным ребенком: «Анна, да ведь это тяжкий подвиг…»
Но в тот чистый понедельник, в теплом полумраке притвора, под треск плавящихся свечек, она снова дождалась его и попросила робко: может быть, хотя бы в течение поста? Может быть, все-таки попробуем? Хочу исповедовать вам помыслы и спасать душу.
Отец Антоний помолчал, помедлил, сердце ее уже летело вниз, но он, наконец, кивнул: «Что ж, давай попробуем». Улыбнулся мягко: «Вот и телефон мне наконец починили».
Если батюшка служил, Аня исповедовалась ему прямо в храме. В другие дни звонила домой (о проводки и трубка!), кратко называла все плохое, что подумала или совершила за день. Отец Антоний говорил ей в ответ несколько слов, ничего существенного – чаще просто подшучивал над ней, иногда, впрочем, довольно едко. И они прощались. Никаких лишних разговоров и эмоций. Ничего особенного. Но долго еще она вспоминала потом тот пост как один из самых прекрасных в своей жизни – он был напряженным и честным, он открыл ей то, чего она о себе не знала.
Грехи повторялись – каждодневная исповедь это так ясно обнажила. Воспроизводился все один и тот же набор – и это-то было стыдней всего, не грехов она стыдилась, а серости своей – какое уж там богатство души! Ненормальная зависимость от чужих похвал и ругани. Вечные обиды из-за пустяков и уверенность, что умнее если не всех, то многих, ну а если не умнее, то интересней и глубже… К середине поста Аня черной ручкой нарисовала на листе дерево: ствол – это, конечно, гордость, так и запишем на нем крупными буквами «г-о-р-д-о-с-т-ь», от нее все зло, от ствола тянутся ветки – «тщеславие», «обидчивость», «высокомерие», да, еще «лакомство»! У каждой ветки появилось собственное имя; на той, что была лакомством, выросло несколько конфет и булок – для наглядности. Ну и еще одна, еще одна ужасная ветка… ох, нет, стыдно было даже писать! И она просто нарисовала на ней трусы в цветочек, как у волка в «Ну, погоди». Очень довольная собой, повесила рисунок над письменным столом – назидайся, Анна, и не греши.
Незадолго до поста Аня пошла работать в школу. Олька давно уже уговаривала ее пойти в одну недавно открывшуюся гимназию, в которой сама Олька еще с прошлого года преподавала немецкий. Гимназия была продвинутая, с хорошими учителями и детьми, своей особенной программой, только вот мировую культуру вести в ней было некому, до середины года никак не могли найти учителя. И вот наконец Аня согласилась и, заручившись благословением отца Антония, заступила в должность.
Ей дали два четвертых класса, самые старшие в этой юной школе дети были в основном из гуманитарных интеллигентных семей, «мотивированные», как говорила их школьный психолог – девочки еще хотели учиться, мальчики еще умели слушаться, в каждом классе сидело по двенадцать человек. Анна Александровна быстро вошла во вкус – показывала на уроках слайды, разыгрывала с детьми мифы древней Греции, задавала им учить наизусть «Бессонница. Гомер. Тугие паруса» и сочинять басню; два раза сводила их в Пушкинский музей.
Это были блаженные отлучки из мертвого пространства дома – ученики живили душу, смягчали внутреннюю сухость. И уже спустя месяц любили ее – едва Аня заходила в маленькое одноэтажное здание (гимназия арендовала бывший детский сад), сыпались навстречу, кричали: «Анна Александровна пришла!», «Здравствуйте, Анна Александровна! А контрольная будет?» Анна Александровна отвечала сдержанно, как настоящая училка: «Здравствуйте, дети. Конечно, будет. Не забудьте вытереть доску перед уроком!»
Работа в гимназии и борьба со страстями неожиданно дополнили друг друга, оказались в какой-то непонятной, но правильной связи, и идя после занятий к метро, даже после неудачных уроков, она изумленно чувствовала: учить детей – святое дело. Бабушки, конечно, тоже, но от них она последнее время выходила придавленная, совсем убитая, а после гимназии чувствовала себя живой, легкой и совсем юной, чуть не ровесницей собственных учеников. Именно в это время она снова начала летать во сне – никаких злых дядек уже не было, так, неторопливые прогулки над Москвой – ходила над улицами большими воздушными шагами. Веселыми ногами.
В остроте радостей того поста невозможно было предчувствовать конца. Между тем, он был не за горами. Вопреки всему – до него оставалось несколько недель.
Наступила страстная, Аня ныряла из службы в службу, два раза в неделю на работу, изредка в университет – занятий почти не осталось. В Великую субботу она принесла освящать куличи, которые испекла в пятницу мама, самой ей было, конечно, некогда! В церковном дворе на длинных столах, укрытых смешными, какими-то детсадовскими клеенками в горошек, стояли разнокалиберные куличи и куличики, вокруг лежали луковые, красные, зеленые, пестрые яички, белые и розовые пасхи с воткнутыми красными свечами. Во дворе витал тонкий сдобный аромат. Когда она пришла, из храма как раз вышел отец Антоний – освящать кушанья; он ходил вдоль столов и кропил все святой водою, слетавшей со специального веничка. В промежутке между освящениями, пока счастливые обладатели «свящёных» куличей упаковывали их обратно в сумки (один бородатый дядька в очках пришел с большой плетеной корзиной), пока новенькие выставляли на стол свою еду, Аня подошла к батюшке и выдала ему свежую порцию грехов. Отец Антоний накрыл ей голову епитрахилью прямо во дворе; щурился, улыбался, стоял солнечный теплый день. Сказал, что на светлой служит теперь в среду, Аня обещала зайти, заодно вернуть наконец книжку про Алексея Мечева.