Гон
Их было двое, этих отцов Антониев, один приходил в храм, исповедовал, причащал, всегда умел найти нужные слова, другой сидел дома, слушал пьяный храп соседа, отвечал на телефонные звонки, был озлоблен и хмур. А иногда – что казалось еще страшней – и просто пуст. Опять за стеной попойка, сегодня хоть тихо, но на кухню не выйдешь, боюсь столкнуться, мы давно уже на ножах… А где же ваша, батюшка, христианская любовь и долготерпение, но с другой стороны, как я вас понимаю – это так трудно, невыносимо, может быть, стоит поговорить в жэке, может быть, его смогут отселить в отдельную квартиру?.. Хотите, я сама поговорю с ними? У меня бессонница, Анюшка, как я устал. Раскалывается голова. Тошен белый свет. Выпей лекарство, батюшка, существует снотворное, при чем тут я? То есть я хочу сказать, хочешь принесу тебе хорошие таблетки, американские – у меня знакомая работает в аптеке. И, кстати, какое у тебя расписание на этой неделе, когда ты исповедуешь, отче? Всегда, всегда, Анна, это никогда не кончится, я не знаю, сколько еще протяну, а отпуск дадут только в октябре, то есть я хочу сказать, в среду и в четверг я исповедую, а в пятницу, на праздник, служу раннюю.
В этой раздвоенности прошла весна, наступило лето.
Она окончила четвертый курс; съездила с Олькой и еще двумя ребятами с истфака в Питер. Ребята появились только весной, случайно разговорились с ними в буфете. Высоченный, рыжий, весь в россыпях веснушек Володя с первого взгляда и совершенно безнадежно влюбился Олю – он робел, заливался краской, при каждом удобном случае целовал ей ручку, на большее Олька, разумеется, не соглашалась и звала его исключительно Вовкой. Довольно быстро выяснилось, что Вовка хоть и нелеп, но хранит в голове кучу полезной информации, и в минуты просветления складно и умно говорит, он был им в Питере настоящим экскурсоводом. Его друг Денис, плотный, коротенький, кудрявый блондин с румянцем во всю щеку – вечный клоун и добряк, в шутку приударял за Аней; Аня была выше его на голову, но они упрямо ходили по питерским улицам под ручку и все время смеялись. В той поездке она точно отпустила себя на волю.
Жили они в двух палатках, девичьей и мальчишеской, в загородном кемпинге, на берегу Финского залива. Погода стояла теплая, несколько раз купались, загорали, но чаще отправлялись в электричке до города, бродили по набережным, катались на катерках, в музеи заходили нечасто – все больше пили кофе с коньячком и мало ели. Об отце Антонии Аня забыла. Через неделю денежные запасы иссякли, на последнее были куплены обратные билеты, общий вагон. Денис провожал ее до дома, донес до подъезда рюкзак, она чмокнула его на прощанье в колючую щечку. Поднималась на лифте почти нервно, было утро, родители уже ушли, мама оставила на столе записку с инструкцией, чем питаться на завтрак, чем на обед – Аня читала про борщ в холодильнике и набирала батюшкин номер.
Батюшка взял трубку. Он был явно не в духе. Но она слишком ему обрадовалась, чтобы сразу это понять. Едва различив в трубке знакомое «але», Аня почувствовала, до чего по нему истосковалась, и не обратила внимание ни на почти враждебную сдержанность, ни на скупые ответы – начала болтать. Рассказывала, какой все-таки праздничный и торжественный это город, несмотря на гулкие неопрятные дворы из Достоевского, немного про Дениса и Вовку, потом перешла на современную литературу – она теперь писала рецензии и на современные книжки, и как раз сейчас в поезде дочитала очень странный постмодернистский роман с козой и козлятами в главных героях…
Коза подкосила отца Антония окончательно: «Да дерьмо, дерьмо собачье вся эта твоя современная литература! Им же всем совершенно нечего сказать, вот и гребут из собственных закоулков… дерьмо. Коза, козлята! Это потому, что все они, твои сочинители – козлы! Слышишь, козлы!» – почти кричал он хриплым, отчаянным голосом. Аня смолкла и, мгновенно отмотав назад весь их разговор, собственное чириканье, краткие недружелюбные ответы, поняла, что давно нужно было проститься, батюшка только и делал, что намекал ей, насколько не расположен сейчас разговаривать, но она не различила намеков, она захлебывалась от радости, что снова с ним говорит…
Аня сейчас же простилась, положила трубку. Быстро крикнула в пустоту: «Они такие же мои, как и твои!» Но сочинители тут были, конечно, ни при чем. Они только повод, чтобы сорвать на ней зло. Зло, потому что на самом деле он грубый и злой. И не могло их быть двое, он был один, один-единственный иеромонах Антоний, и настоящий вот он – безвольный мизантроп, который не умеет справиться ни с чем, даже с головной болью, даже с собственным плохим настроением! Не желающий соблюдать элементарные правила вежливости. Забывший поинтересоваться даже, как складывались у нее отношения с Денисом и не пострадала ли в эти дни ее девичья честь. Духовный, ха-ха, отец! Да ты просто слабак и лгун.
Жгучая ярость накрыла ее с головой. Никогда больше не звонить, не общаться, забыть, забыть навеки, пусть целуется со своим пьяницей-соседом!
На следующий день она проснулась чуть свет, слушала, как собираются на дачу родители, шуршат пакетами, гремят посудой, тихо ругаются из-за ерунды (папа не хочет надевать куртку, мама объясняет ему, что с утра очень холодно). Наконец, хлопнула дверь, густо загудел лифт – уехали. Едкая досада и разочарование кипели в ней по-прежнему, целительница-ночь ничего-то не исцелила. Она встала, пометалась по пустому дому, была суббота, но отец Антоний служил сегодня с утра, его расписание она помнила наизусть на две недели вперед. И поехала в церковь – убедиться, проверить, подтвердить догадку. Вошла в храм – отец Антоний произносил проповедь.
Благообразный, в рясе, со крестом. Только теперь сквозь весь этот внешний постный облик просвечивала правда. Правда, заключавшаяся в том, что человек этот лжет, что он всех обманывает, и здесь, в церкви говорит одно, а за ее пределами – совсем другое. Тут он строгий монах, зато дома… Кончилась служба, после целованья креста жидкая стайка хорошо знакомых ей людей, «чад», все та же тихая Мария, с которой они ездили когда-то в Тихвинский, все тот же молодой длинноволосый парень полубезумного вида, та же напряженная пожилая женщина – в общем те же четыре-пять человек остались дожидаться батюшку в притворе, он вышел – и каждый торопился поймать его улыбку, вырвать у него хоть слово – прямо как она, еще, смешно признаться, вчера. «Да вы лучше меня спросите, меня, я вам скажу, кто перед вами. Я-то знаю». Ей захотелось заорать на него, ударить по лицу, кулаком сбить благостную маску – не ты ли, батюшко, ругался вчера по телефону черными словами? не ты ли? Так что ж ты на себя нацепил?
Она кинулась прочь – отец Антоний заметил ее в самых дверях, Аня осеняла себя прощальным крестным знамением, сейчас же подошел: «Прости меня за вчерашний разговор… Я потом пожалел, так это все было грубо». Что ж вчера не позвонил, сразу? Что ж вчера не извинился, ведь сегодня она могла и не прийти! Поздно. За обычной робостью, виноватостью ей померещилась хорошо скрытая наглая ухмылка. Поздно просить прощения, отец Антоний, я от тебя ухожу.
Точно в чаду, каком-то горячечном бреду она стала носиться по другим приходам – искать себе нового нового духовника. Не сошелся свет клином. Глеб ошибся тогда, до церкви «дело дошло» скоро, трещины быстро поползли и по прежде неподвижной церковной жизни – поднималась новая поросль молодых энергичных батюшек, храмы открывались один за другим, начала выходить церковная газета, и ее можно было купить там, где раньше продавались одни свечки, священников показывали теперь по телевизору. И все же мир этот пока оставался тесен – батюшки-знаменитости по-прежнему были наперечет, и почти всех их она обошла. Каждый чем-нибудь был славен – этот рассудителен, этот велеречив, этот бывший режиссер и хорошо понимает творческие натуры, у того дар сочувствия, у того – прозорливости, ну а вон тот славится своим бесцеремонно-разговорным стилем в проповедях и крепкой мужицкой хваткой в духовных вопросах… Отец Александр, отец Всеволод, отец Аркадий, отец Владимир, отец Димитрий, отец Валентин, отец Георгий… Она смотрела, слушала – проповеди, назидания, лекции, батюшки читали их теперь в Доме железнодорожников и еще каких-то неожиданных местах – школах, институтах, домах культуры, даже в универ к ним явился вдруг выпускник филфака отец Артемий – блистал, шутил, отвечал на вопросы, был charmant, барышни и отдельные юноши от него буквально млели. Народу в аудиторию набилось больше, чем когда-то приходило на лекции Журавского…
Но лекции были исключения, в основном Аня, как заведенная, ходила на службы. Благо продолжалось лето, и время у нее было. К кому-то она отстояла трехчасовую очередь и исповедовалась – и поговорили в общем-то сносно, у кого-то спросила совета, на кого-то просто посмотрела издалека. Каждый был в своем роде хорош, каждый плотно окружен гущей какого-то сумасшедшего православного народа, поджидающего, подстерегающего, просящего, рвущего батюшку на части. У ее Антоши сроду не было столько поклонников и прихожан. Все казалось чужим, напыщенным, нездоровым.
От этих лихорадочных посещений новых храмов, от густоты впечатлений Ане окончательно стало дурно, душно, тошно, ничто ее не удовлетворяло, отовсюду гнали (кто, простите, гнал?), всюду зрение заливало одно лишь чувство глубокого протеста: лобызаетесь, обымаетесь, думаете не видно, и у вас – как у всех, как у целого света – ссоритесь, завидуете, ревнуете, за то, кому раньше подскочить к батюшке, готовы перегрызть друг другу глотку! Да и вы, возлюбленные отцы, что-то не слишком противостоите этому безумию и восторгу – уж не потому ли, что это-то вас и тешит? Возрождение приходской мать твою жизни, пастырь добрый.
И однажды, вернувшись домой с очередного чужого престольного праздника, она снимает с полки «Евангелие», листает рассеянно, читает из середины:
«и отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас Отец, Который на небесах; и не называйтесь наставниками, ибо один у вас Наставник – Христос. Больший из вас да будет вам слуга…» Но разве те священники, которых она видела в храмах, даже самые лучшие, самые ревностные из них, хоть чем-то напоминали слуг?
Она перестала ходить в церковь вовсе.