Не старец святый
История с Костей ударила в самое больное и пробила плотину: первый раз в жизни она позвонила. Представляй Аня тогда хоть отдаленно, чему положит начало тем первым своим, в сущности, невинным звонком – кажется, в тот же день растоптала б телефон, вырвала с мясом провод, сожгла телефонную книжку. Но не вырвала, но не сожгла, только немела от любопытства, ведь что там позвонила – в Костиных рассказах батюшка представал в свете совершенно новом.
Пусть почти все, что говорил Костя, ложь, но в театре-то отец Антоний все-таки работал! И жил там, конечно, не по заповедям… За плечами его вырисовывалась непростая судьба, возможно, трагический опыт. Он, как и говорил про это Костя, похоже и правда просто бежал из той жизни в монашество, аскезу, и вот тени прошлого точно и сейчас не давали ему покоя. Батюшка, подтянутый и стремительный, строгий и далекий, умел, оказывается, ходить в гости! Батюшка бывал в гостях у своей духовной дочери, Петры. Батюшка любил пиво. И мог выпить целую бутылку, но может быть, даже и больше!
Аня чувствовала, что невидимый внутренний стержень, удерживающий их с батюшкой отношения, ровный, прямой стержень трезвости, здоровья, доверия, гнется, заваливается набок, ломается прямо на глазах. Прежняя благословенная ясность зрения стала исчезать, предметы задвоились и задергались, в человеческих лицах появился новый объем. Никогда они больше к той «пивной» истории с отцом Антонием не возвращались, но Аня видела – что-то в их общении изменилось. Что-то изменилось в ней самой. Батюшка был не старец.
Да ведь и сам он всегда, с первых же их встреч, со всей так свойственной ему, доходящей чуть не до юродства честностью, отбойным молотком рушил ее иллюзии, затаптывал малейшие ростки веры в его духовную одаренность и исключительность, отказывался принимать за нее решения. Уходил в сторону, устранялся, оставлял наедине с Богом и собой.
– Отец Антоний, как вы думаете…
– Аня, почитай-ка лучше об этом у епископа Игнатия. Я тебе давал его книжку?
– Отец Антоний, а как же мне…
– Подумай сама, как тебе лучше.
– Отец Антоний, а почему…
– Не имею ни малейшего представления.
– Отец Антоний, а есть ли на это воля Божия?
– Откуда ж я знаю!
Однако прежде слух ее был точно замкнут, ничего она не желала слышать, только обижалась, бормотала сквозь зубы: ага, это батюшка так смиряется, а это он так смиряет меня. После Костиных откровений она наконец очнулась и как-то окончательно разглядела – и смиряется, и смиряет, но иногда и в самом деле не знает, не видит, не понимает, часто действительно не имеет ни малейшего представления! Потому что не старец, потому что никакой большой буквы, просто священник, очень умный, очень добрый, чуткий, Божий, но не святой – человек.
Но это-то человеческое, это теплое и в доску свое вдруг поманило еще сильней и неотвратимей, чем раньше тянула к себе мнимая его святость. Отказаться было немыслимо, выше сил. Призрак дружбы, дружбы со священником, с собственным духовным отцом замаячил пред ней такой заманчивой, такой приветливой тенью. Ей же как раз не хватает близких друзей, особенно старших, людей, до конца понимающих, принимающих ее саму, ее веру. Но кто же во всем мире понимает ее лучше духовника? Кто сочувствует сильней?
Почти подсознательно, но неотступно она искала путей к дальнейшему сближению, она брела словно и нехотя, на ощупь, но все в одном и том же направлении, и так ли, иначе, но время от времени, вполне неизбежно, встречала на этом пути отца Антония. Отчего-то и он уклонялся теперь все реже, и он точно бы рад был этому новому измеренью их отношений. Словно бы старое (исповеди, вопросы, введение в духовную жизнь) слегка приелось и ему тоже – все это было слишком ограниченным, клеткой без перспективы.
И вот уже одна за одной, с промежутком в месяц, состоялись несколько необычно долгих (по полтора часа!), чудных встреч после служб, с разговорами пусть по-прежнему на чисто духовные темы, но под хруст шоколадки, но под питье купленного тут же в ларьке сока. И опять Аня не уставала изумляться, округлив глаза и чуть не хлопая от восторга в ладоши. Батюшка ел шоколадку в среду, не читая, из чего она состоит, не глядя, есть ли в ней сухое молоко! Отец Антоний, сегодня же среда, как же… шоколад? Да разве я похож на аскета, Анечка? Так-то: Анечка! Он смешно втягивал щеки, сводил брови, изображая неудавшегося аскета.
А еще он пил сок, не крестясь, явно смущаясь окрестного народа. А еще рассказал ей два церковных анекдота – про пьяного дьякона и пономаря-заику. А иногда радовался…ерунде! «Вот, посмотри, одна татарка подарила мне сегодня православный служебник по-татарски», – и напевно, «по-уставному» читал вслух какую-то тарабарщину, тихо смеясь. «Гляди-ка, кошка спит, вон под кустом, надо же – проснулась, ну-ка давай понаблюдаем». Кошка озиралась спросонья, потом умывала лапки и хвост, а он смотрел, любовался плавностью ее движений, оторваться не мог.
А еще он ходил в кепке слегка набекрень (а единственный раз пришел в храм в мягкой серой шляпе). Он ударил носком ботинка камешек, и тот отлетел на другой конец улицы. Он побежал вместе с ней на автобус. Он чуть не упал и засмеялся этому, как дитя. Во всех движеньях его и словах просвечивал неизменный и не замечаемый ею раньше артистизм, пластика. Он тонким голосом, дико похоже изображал их владыку! Вместе с тем это был все тот же ее батюшка, отец Антоний, который крестил ее, исповедовал и наставлял в вере. Тот же, только чуть-чуть другой. Он оказался веселым, вот что было совсем уж неожиданно – настоящим балагуром и шутником. И она таяла от каждой его шутки, и, бросив стесненье, смеялась, хохотала от души.
После таких встреч Ане хотелось всех обнимать, всем бросаться на шею, она чувствовала себя осчастливленной выше головы, переполненной непонятным, каким-то смешным, детским счастьем. И она запрокидывала голову, шагала не глядя под ноги: Господи, какая свобода! Господи, благодарю.
Нравилось ей и то, что начало их встреч походило на завязку детективного фильма, она уходила от храма подальше, несколько раз сворачивала («ты там попетляй хорошенько», – чуть не всерьез поучал ее батюшка), шла в противоположную сторону от трамвайной остановки, в глубину парка и поджидала отца Антония в условленном месте, на лавке в небольшой пустынной аллее. Он появлялся много времени спустя после службы, но и перед тем, как сесть, бросал вокруг зоркий взгляд. «Лишних глаз всегда хватает, а на наше сословие их и вовсе с избытком», – многозначительно пояснял отец Антоний. «КГБ? – догадливо подхватывала Аня. – Да даже и собственные наши старушки. Чего только не сочинят».
Эта новая, крепнущая связь была ничуть не слабей той, духовной, установившейся на исповедях – а вместе с тем оказалась полна какой-то неведомой, захватывающей с головой, чарующей сладости, мягкого, ласкающего душу света.
Все чаще ей хотелось с ним говорить. Ладно, не говорить, пусть только видеть – хотя бы мельком! – но лучше бы каждый день.
Только это было невозможно. Их «неофициальные» встречи случались мучительно редко – однажды в месяц, в два, и раз от раза разлуки делались все невыносимей. Конечно, она по-прежнему приходила на службы, прилежно исповедовалась, причащалась, благословлялась, но в церкви отец Антоний был сухим, чужим, «старцем». А ей не хватало теперь уже отведанного веселого тепла, она вкусила, она знала другое – не хуже, не хуже, даже интересней! И, стыдясь себя, упрямо мечтала встречаться с ним другим, с батюшкой-человеком, без клобука, в клетчатой кепке набекрень, в мягкой серой шляпе.
Только это было невозможно. Она не могла его видеть когда и сколько хотела, не могла с ним говорить когда и сколько хотела, не могла ничего.
Отношенье к нему, до этого вполне безоблачное, стало осаливаться почти не проходящим страданием, вечной мукой разлученности. Тоска скрытого даже от самой себя ожидания незаметно вплыла и накрепко поселилась в сердце. Подсознательно она ждала теперь всегда – жадно, робко, покорно, зло – ждала любимого батюшку, втайне поджидала его всегда и всюду, а он не мог, был занят, был нужен другим, только и оставалось – неизменно, изо дня в день, из месяца в месяц уходить в сторону (и никогда не узнает он об этой ежедневной тайной жертве!), смотреть на него издалека, смотреть и ждать, гася в глазах боль и жадность, просыпаться и засыпать с единственной идиотской надеждой: скоро, скоро он все-таки освободится, он сможет, и они увидятся по-настоящему, выпьют сока, поговорят – наконец…
Кажется, это была еще не влюбленность, нет, отец Антоний по-прежнему оставался ее духовником, она спрашивала его советов с прежним почтением, но это была уже зависимость почти полная, повязанность – нерасторжимая.
Куда бы ни шла Аня теперь по городу, всегда она оказывалась во власти одного и того же наваждения: он рядом, он где-то здесь. Вот-вот выйдет из-за угла, спрыгнет со ступеньки трамвая, вынырнет из подземного метрошного перехода. Они случайно столкнутся прямо здесь, посреди улицы, на перекрестке, в очереди, на остановке.
– Анна?
– Здравствуйте, батюшка.
– Почему ты такая грустная?
– Я думаю о вас…
Странный сон приснился ей в ту пору. Она вышла на крыльцо их загородного дачного дома. Стояла ранняя осень, пахло яблоками, дымом, скорыми холодами. По садовой дорожке навстречу ей медленно шагал батюшка. Он был печален.
– Вы завтра служите?
Качает головой: нет.
– Нет? А послезавтра?
– Теперь никого больше нет.
Так он ей отвечал.
Из того смутного полугодия – от осени до весны, отчего-то особенно часто выплывала в памяти еще одна сочащаяся прозрачной влагой сцена. Стоял март, но уже было тепло, вовсю таял снег. Она спешила на какую-то великопостную службу, кажется, всенощная под 40 мучеников, шла знакомой дорогой к храму, мимо булочной и пельменной, сквозь двор буквой П, и с каждым шагом сердце отмякало от нароста дневного мельтешенья и отчужденности ото всех. Сейчас она увидит единственного по-настоящему родного ей человека, батюшку. Батюшка будет служить. После службы, конечно, не останется, надоедать нельзя, просто посмотрит на него, послушает, как он дает возгласы, помолится и пойдет домой. Но вместо батюшки в тот вечер служил отец Александр, возможно, они заранее договорились или отец Антоний заболел. А может быть, он просто опаздывает и вот-вот войдет?.. Может, хотя бы к концу? Всю службу Аня ждала его, не слишком вслушиваясь в пение хора, оглядываясь на каждый шорох, на каждый дверной вздох – он так и не появился.
Она возвращалась домой окольным путем, через пустой парк, по той самой аллее, где они обычно встречались, страшно спеша, почти бегом она бежала к их лавочке в безумной, вдруг вспыхнувшей в сердце надежде – да не сидит ли он на самом-то деле здесь, не ждет ли ее? Не договорились ли они, а она просто забыла? Лавка пустовала, и некого было стесняться – рыдала. Влажные деревья, промокший, охваченный таяньем снега парк, рыданья; проходящий старичок, тыкая палкой под ноги, тихо бормочет: «Какая сырость. Какая сырость».
Единственный существовал способ, простое и доступное средство, плотик, на котором все же можно было выплыть из этого ледяного паводка. Батюшки не было в физическом пространстве рядом, вокруг, но всегда, вечером, поздним или не слишком, в этом оплывающем зыбком мире существовало место, в котором можно было запеленговать его почти наверняка, и только так вынырнуть, выпрыгнуть из наползающих льдин, схватившись наконец за спасительный звук его голоса, шутку, усталый вздох.