Книга: Воспитание чувств
Назад: III
Дальше: V

IV

Когда Делорье явился к г-ну Дамбрёзу, тот думал о том, как бы вернуть к жизни свое большое каменноугольное предприятие. Но на слияние всех обществ в одно смотрели косо; кричали, что получится монополия, как будто такое дело не требует огромных капиталов!
Делорье, который только что нарочно прочел книгу Гобе и статьи г-на Шаппа в «Горнозаводском журнале», в совершенстве изучил вопрос. Он пояснил, что закон 1840 года устанавливает незыблемое право концессионера. Впрочем, всему предприятию можно придать демократическую окраску; ведь воспрепятствовать объединению каменноугольных компаний – это значит нарушить самый принцип ассоциации.
Г-н Дамбрёз вручил ему свои заметки для составления докладной записки. Что же касается оплаты его трудов, то он надавал кучу обещаний столь же заманчивых, сколь и неопределенных.
Делорье пришел к Фредерику и сообщил о своем разговоре. Помимо всего, он, уходя, видел в подъезде г-жу Дамбрёз.
– Поздравляю тебя, черт возьми!
Потом поговорили о выборах. Надо было что-нибудь придумать.
Три дня спустя Делорье принес исписанный лист – статью, предназначенную для газеты и представлявшую собой открытое письмо г-на Дамбрёза, в котором тот одобрял кандидатуру их друга. Получив поддержку консерватора и заслужив похвалу со стороны красного, она должна была иметь успех. Каким образом капиталист поставил свое имя под этим сочинением? Адвокат, по собственному почину, ничуть не стесняясь, показал его г-же Дамбрёз, которая, найдя его очень удачным, взялась устроить остальное.
Этот шаг удивил Фредерика, однако он его одобрил. Делорье предстояли переговоры с г-ном Рокком. Фредерик рассказал ему о своих отношениях с Луизой.
– Скажи им все, что захочешь: что у меня дела расстроены, что я приведу их в порядок. Она еще достаточно молода, может ждать!
Делорье уехал, а Фредерик стал смотреть на себя как на человека очень ловкого. Вообще он испытывал полное и глубокое удовлетворение. Радостное сознание, что он обладает богатой женщиной, не омрачалось никакими препятствиями, чувства его гармонировали со всем ее окружением. Теперь вся его жизнь полна очарования.
Пожалуй, приятнее всего было созерцать г-жу Дамбрёз, когда она сидела у себя в гостиной, в обществе нескольких знакомых. Видя, как строго она держится, он представлял ее себе в других позах; пока она холодно беседовала с гостями, он вспоминал взволнованные слова любви; уважение, которое было данью ее добродетели, услаждало его, как будто это почитание заслужено им; и подчас ему хотелось закричать: «Да я же знаю ее лучше, чем вы! Она моя!»
Вскоре связь их стала всем известна, превратилась в нечто всеми признанное. Фредерик всю зиму выезжал в свет, не отставая от г-жи Дамбрёз.
Он почти всегда приезжал раньше ее и мог видеть, как она входит с веером в руке, с жемчугом в волосах, с обнаженными плечами. Она останавливалась в дверях (вырисовываясь, точно в рамке) и делала легкое нерешительное движение, щурила глаза, отыскивая его взглядом. Назад она везла его в своей карете; в стекла хлестал дождь; прохожие, подобные теням, скользили по грязи, а Фредерик и г-жа Дамбрёз, прижавшись друг к другу, смотрели на все это рассеянно, с пренебрежительным равнодушием. Потом под разными предлогами он еще добрый час оставался у нее в комнате.
Г-жа Дамбрёз отдалась ему главным образом от скуки. Но этот последний опыт не должен был остаться тщетным усилием. Ей хотелось зажечь в нем страстную любовь, она стала осыпать его ласками, старалась сделать ему приятное.
Она посылала ему цветы, вышила стул; чтобы все его действия были связаны с мыслью о ней, она подарила ему портсигар, чернильницу, множество вещиц, необходимых в обиходе. Вначале эти знаки внимания очаровывали его, а вскоре стали казаться вполне естественными.
Она брала фиакр, отсылала его, доехав до какого-нибудь крытого прохода, углублялась в него, а потом с другой стороны снова выходила на тротуар и, пробираясь вдоль домов, с двойной вуалью на лице, достигала улицы, где Фредерик, стоявший, словно на часах, быстро брал ее под руку и уводил к себе. Оба лакея отпускались со двора, швейцара он отсылал по своим поручениям. Она оглядывалась по сторонам; опасаться было нечего, и она с облегчением вздыхала, как изгнанник, узревший родину. Удача придала им смелости. Их свидания стали чаще. Вдруг как-то вечером она нежданно явилась к нему в бальном наряде. Такие сюрпризы могли быть опасны; он упрекнул ее в неосторожности; к тому же она произвела на него невыгодное впечатление. Открытый лиф слишком обнажал ее тощую грудь.
И он осознал то, что скрывал от себя, – чувственное разочарование в ней. Это не мешало ему притворяться пылко влюбленным; но чтобы почувствовать любовь, он должен был вызывать в своей памяти образ Розанетты или г-жи Арну.
Благодаря этой вялости чувств, мысль его оставалась совершенно свободной, и, более чем когда бы то ни было, он стремился занять высокое положение в свете. Раз у него такая опора, то по крайней мере следует воспользоваться ею.
Однажды утром, в середине января, к нему в кабинет вошел Сенекаль и в ответ на удивленное восклицание сообщил, что он теперь секретарь Делорье. Он даже передал письмо. В нем были добрые вести, но все-таки Делорье журил его за небрежность; приехать надо было самому.
Будущий депутат ответил, что отправится в путь через день.
Сенекаль не высказал своего мнения о его кандидатуре. Говорил он о себе лично и о положении страны.
Как бы ни было оно плачевно, оно его радовало, ибо открывался путь к коммунизму. Во-первых, само правительство ведет к этому, так как с каждым днем оказывается все больше дел, которые вершит само государство. Что до собственности, то конституция 48-го года, несмотря на свои слабые стороны, не пощадила ее; во имя общественной пользы государство может отныне брать все, что считает для себя подходящим. Сенекаль объявил, что стоит за власть, и Фредерик услышал в его речах преувеличенный отголосок собственных слов – того, что он говорил Делорье. Республиканец стал даже громить несостоятельность масс.
– Робеспьер, защищая права меньшинства, предал Людовика Шестнадцатого суду Конвента и спас народ. Исход дела узаконивает его. Диктатура иногда неизбежна. Да здравствует тирания, если только тиран творит добро!
Беседа была довольно продолжительна, а собираясь уходить, Сенекаль признался (это, может быть, и составляло цель посещения), что Делорье очень встревожен молчанием г-на Дамбрёза.
Но г-н Дамбрёз болен. Фредерик навещает его каждый день, – он, как близкий человек, имеет доступ к больному.
Отставка генерала Шангарнье крайне взволновала капиталиста. В тот же вечор он почувствовал сильный жар и такое удушье в груди, что не мог лечь. После пиявок сразу же стало легче. Сухой кашель исчез, дыхание стало спокойнее, а неделю спустя он, глотая бульон, сказал:
– Да, дело идет на лад! Но я чуть было не отправился в далекий путь!
– Без меня нельзя! – воскликнула г-жа Дамбрёз, давая понять, что она не пережила бы его.
Вместо ответа он посмотрел на нее и на ее любовника со странной улыбкой, сочетавшей в себе и смирение, и снисходительность, и насмешку, и даже как бы шутку, почти веселый намек.
Фредерик хотел ехать в Ножан, г-жа Дамбрёз была против, и он то укладывал, то распаковывал чемоданы, смотря по тому, какой оборот принимала болезнь.
Вдруг у г-на Дамбрёза пошла кровь горлом. «Князья науки», призванные к больному, не сказали ничего нового. Ноги опухли, слабость увеличивалась. Он несколько раз выражал желание повидать Сесиль, находившуюся на другом конце Франции вместе с мужем, который месяц тому назад был назначен сборщиком податей. Он велел непременно вызвать ее. Г-жа Дамбрёз написала при письма и показала их мужу.
Не доверяя даже сестре милосердия, она ни на секунду не оставляла его, по ночам не ложилась спать. Знакомые, расписывавшиеся у швейцара, с благоговением спрашивали о ней, а прохожие проникались уважением при виде той массы соломы, которою под окнами была устлана мостовая.
12 февраля в пять часов открылось сильное кровохарканье. Врач, дежуривший при больном, предупредил об опасности. Поспешили послать за священником.
Пока г-н Дамбрёз исповедовался, супруга издали с любопытством смотрела на него. Затем молодой врач поставил мушку и стал ждать, что будет.
Лампы, загороженные мебелью, неровно освещали комнату. Фредерик и г-жа Дамбрёз, стоя в ногах постели, смотрели на умирающего. У окна вполголоса разговаривали священник и врач; сестра милосердия, стоя на коленях, бормотала молитвы.
Наконец послышалось хрипение. Руки холодели, бледнее становилось лицо. Порою он вдруг испускал глубокий вздох; эти вздохи были все реже; вырвалось несколько невнятных слов; он тихонько вздохнул, закатил глаза, и голова свесилась на подушку.
С минуту все стояли неподвижно.
Г-жа Дамбрёз подошла и без усилия, просто, как исполняют долг, закрыла ему глаза.
Потом она развела руками, извиваясь всем телом, словно в припадке затаенного отчаяния, и вышла из комнаты, поддерживаемая врачом и сестрой милосердия. Четверть часа спустя Фредерик вошел в ее комнату.
Там чувствовался какой-то неизъяснимый аромат, исходивший от тех нежных и хрупких вещей, которыми она была наполнена. На постели лежало черное платье, резко выделявшееся на фоне розового покрывала.
Г-жа Дамбрёз стояла у камина. Не думая, что она особенно тоскует, он все же предполагал, что она немного огорчена, и спросил ее скорбным тоном:
– Тебе тяжело?
– Мне? Нет, нисколько.
Обернувшись, она увидела платье, стала его разглядывать; потом сказала ему, чтобы он не стеснялся:
– Кури, если хочешь! Ты у меня!
И глубоко вздохнула:
– О господи! Какое облегчение!
Фредерика это восклицание удивило. Он заметил, целуя ее руку:
– Но ведь никто же не мешал!
Этот намек на их любовную связь и легкость, с которой она далась им, видимо, кольнули г-жу Дамбрёз.
– Ах, ты не знаешь, какие услуги я ему оказывала и какие тревоги мне приходилось переживать!
– Да что ты!
– Ну да! Разве можно было жить спокойно, когда тут же рядом была эта незаконная дочь, эта девочка, которую он ввел в дом через пять лет после свадьбы? И если бы не я, он уж, конечно, сделал бы из-за нее какую-нибудь глупость.
Тут она посвятила его в свои дела. По свадебному контракту, каждый из них оставался владельцем своего имущества. Ее состояние составляло триста тысяч франков. Г-н Дамбрёз, на случай своей смерти, закрепил за ней пятнадцать тысяч годового дохода и дом. Но вскоре он написал завещание, по которому она являлась его единственной наследницей; она оценивала его состояние, насколько это можно было определить сейчас, более чем в три миллиона.
Фредерик вытаращил глаза.
– Было из-за чего стараться, не правда ли? Впрочем, и я помогала ему нажить их! Я защищала свое же добро. Сесиль меня бы обобрала, это ведь несправедливо.
– Почему она не приехала повидаться с отцом?
Услышав этот вопрос, г-жа Дамбрёз пристально посмотрела на него, потом сухо ответила:
– Не знаю! Верно, потому, что бессердечна! О, я ее знаю! Зато она от меня не получит ни одного су!
– Но она же вовсе не была в тягость, по крайней мере со времени своего замужества.
– Ах, это замужество! – усмехнулась г-жа Дамбрёз.
И она раскаивалась, что слишком хорошо относилась к этой дуре, завистливой, корыстной, лицемерной. «Все недостатки отца!» Она все ожесточеннее бранила его. Не было существа более лживого, к тому же и беспощадного, черствого, как камень. «Злой человек, злой!»
Допустить ошибку может всякий, даже и самый умный. Промах сделала и г-жа Дамбрёз, дав волю накопившейся злобе. Фредерик, сидя против нее в глубоком кресле, размышлял; его это шокировало.
Она встала, медленно опустилась к нему на колени.
– Только ты хороший! Я люблю только тебя!
Она глядела на него, и сердце ее смягчилось, наступила нервная реакция, глаза наполнились слезами, и она прошептала:
– Хочешь на мне жениться?
Сперва он подумал, что не расслышал. Такое богатство ошеломило его. Она громче повторила:
– Хочешь на мне жениться?
Наконец он улыбнулся и сказал:
– Ты сомневаешься?
Потом ему стало стыдно, и, чтобы хоть как-то исправить свою вину перед покойником, он вызвался провести ночь около него. Но, стесняясь этого добродетельного чувства, он развязно прибавил:
– Это, пожалуй, будет приличнее.
– Да, в самом деле, пожалуй, – ответила она, – из-за прислуги!
Кровать совсем выдвинули из алькова. Монахиня стояла в ногах, у изголовья стал священник, не тот, что был днем, а другой, – высокий, тощий человек, похожий на испанца, фанатик с виду. На ночном столике, покрытом белой салфеткой, горели три свечи.
Фредерик сел на стул и стал смотреть на покойника.
Лицо было желтое, как солома; по углам рта запеклась кровавая пена; голова была повязана фуляром; лежал он в вязаной фуфайке, с распятием в руках, сложенных крестом на груди.
Кончилась эта жизнь, полная суеты. Сколько раз он ездил по всяким канцеляриям, сколько итогов подводил, сколько дел устраивал, сколько выслушивал докладов! Сколько болтовни, улыбок, поклонов! Ведь он приветствовал Наполеона, казаков, Людовика XVIII, 1830 год, рабочих, любое правительство, так нежно любя власть, что сам готов был платить, лишь бы его купили.
Но после него остались поместье в Ла-Фортель, три мануфактуры в Пикардии, лес Крансе в департаменте Ионны, ферма под Орлеаном, ценное движимое имущество.
Так Фредерик пересчитывал его богатства; а ведь они должны достаться ему! Прежде всего он подумал о том, что «скажут люди», о подарке, который он преподнесет своей матери, о своих будущих выездах, о старом кучере их семьи, которого он сделает своим швейцаром. Ливрея, разумеется, будет другая. Большую гостиную он превратит в свой рабочий кабинет. Если в третьем этаже разобрать три стены, то можно будет завести там картинную галерею. Внизу, может быть, удастся устроить турецкую баню. А на что могла бы пригодиться контора г-на Дамбрёза, эта неприятная комната?
Когда священник сморкался или монахиня мешала угли в камине, грезы его нарушались. Но действительность подтверждала их: труп по-прежнему лежал здесь. Веки покойника приоткрылись, и зрачки, хоть их и заволакивала темная липкая пелена, смотрели с каким-то невыносимо загадочным выражением. Фредерик словно читал в них осуждение себе и почти испытывал угрызения совести, ибо никогда не мог пожаловаться на этого человека, который, напротив… «Да полно же! Старый мерзавец!» И он пристальнее вглядывался в него, чтобы ободриться, и мысленно кричал ему:
«Ну что же, что же? Разве я тебя убил?»
Священник читал молитвы; монахиня дремала, застыв на месте; пламя свечей удлинялось.
Целых два часа раздавался глухой грохот повозок, ехавших к Крытому рынку. В окнах посветлело; проехал фиакр, потом по мостовой просеменило стадо ослиц; донеслись удары молотка, крик разносчиков, звуки рожка; все сливалось с мощным голосом пробуждающегося Парижа.
Фредерик принялся за хлопоты. Прежде всего он отправился в мэрию, чтобы заявить о смерти; потом, когда врач выдал свидетельство, он снова посетил мэрию, чтобы сообщить, на каком кладбище семья желает хоронить покойника, и поехал в бюро похоронных процессий.
Служащий извлек проспект бюро и рисунок, где указывались различные разряды погребения и полностью все подробности церемониала. Какую желают колесницу – с карнизом или с султанами? Должны ли быть у лошадей заплетены гривы? С галунами ли прислуга? Вензель или герб? Потребуются ли погребальные факелы? Человек, чтобы нести ордена? Сколько нужно карет? Фредерик был щедр. Г-жа Дамбрёз решила ничего не жалеть.
Потом он отправился в церковь.
Викарий, ведавший похоронами, первым делом стал бранить похоронное бюро; особое лицо для несения орденов, право же, ни к чему; лучше было заказать побольше свечей! Условились, что заупокойная обедня будет с органом. Фредерик расписался на условии, обязуясь за все уплатить.
Далее он поехал в ратушу, чтобы купить место на кладбище. Участок в два метра длиной и один шириной стоил пятьсот франков. Место приобретается на пятьдесят лет или навсегда?
– О, навсегда! – сказал Фредерик.
Он серьезно принялся за дело, старался изо всех сил. Во дворе особняка его ждал мастер мраморщик с планами памятников в греческом, египетском, мавританском стиле и сметами; но домашний архитектор уже успел обсудить этот вопрос с самой хозяйкой, а на столе в вестибюле лежали всякие объявления о чистке матрацев, дезинфекции комнат, о различных способах бальзамирования.
После обеда он поехал к портному заказать траур для прислуги, и, наконец, ему еще раз пришлось съездить туда же, так как он заказал замшевые перчатки, а надобно шелковые.
Когда он явился на следующее утро, в десять часов, в большой гостиной уже было много народа, и почти все с печальным видом, подходя друг к другу, говорили:
– Еще месяц тому назад я видел его! Боже мой! Всех нас ждет такая участь!
– Да, но постараемся, чтобы это случилось как можно позднее!
После чего, удовлетворенно посмеиваясь, затевали разговор, совершенно не подходящий к случаю. Наконец распорядитель похорон, в черном фраке, по французскому обычаю, и коротких штанах, в плаще с плерезами, со шпагой на перевязи и треугольной шляпой подмышкой, поклонился и произнес традиционные слова:
– Господа, если вам угодно, пожалуйте.
Шествие тронулось.
Был день цветочного базара на площади Мадлен. Было ясно и тепло, и ветерок, чуть-чуть трепавший парусину палаток, надувал с боков огромное черное сукно, висевшее над главным входом в храм. Герб г-на Дамбрёза, заключенный в бархатные квадраты, был изображен на нем три раза. Он представлял на черном поле златую шуйцу, сжатую в кулак в серебряной перчатке, с графской короной и девизом: «Всеми путями».
Тяжелый гроб внесли по ступеням, и все вошли в церковь.
Все шесть приделов, полукруг за алтарем и сиденья обтянуты были черным. Катафалк перед алтарем озаряли желтоватые лучи, падавшие от высоких восковых свечей. По углам его в канделябрах горел спирт.
Лица более важные разместились поближе к алтарю, прочие сели в нефе, и служба началась.
За исключением нескольких человек, все были столь несведущи в церковных обрядах, что распорядитель похорон время от времени подавал им знак, приглашая встать, опуститься на колени, снова сесть. Орган и два контрабаса чередовались с голосами певчих; в промежутках слышно было бормотание священника у алтаря; потом пение и музыка возобновлялись.
Из трех куполов лился матовый свет; но в открытую дверь горизонтальными полосами врывались потоки дневного света, который падал на все эти обнаженные головы, а в воздухе, на половине высоты церкви, реяла тень, пронизанная отблесками золотых украшений на ребрах свода и на листьях капителей.
Чтобы рассеяться, Фредерик прислушался к Dies irae; он оглядывал присутствующих, старался рассмотреть живопись, расположенную слишком высоко и изображавшую жизнь Магдалины. К счастью, Пеллерен сел рядом с ним и тотчас же пустился в долгие рассуждения по поводу фресок. Ударил колокол. Стали выходить из церкви.
Дроги, задрапированные сукном и украшенные высоким плюмажем, направились к кладбищу Пер-Лашез; колесницу везли четыре вороные лошади с заплетенными в косы гривами, с султанами на головах, в длинных черных попонах, вышитых серебром. Кучер был в ботфортах и в треуголке, с длинным ниспадающим крепом. За шнуры колесницы держались четверо: квестор палаты депутатов, член общего совета департамента Обы, представитель каменноугольной компании и – на правах друга – Фюмишон. За дрогами следовали коляска покойного и двенадцать траурных карет. За ними, посреди бульвара, шли провожающие.
Прохожие останавливались посмотреть похороны, женщины с младенцами на руках влезали на стулья, а посетители кафе, зашедшие выпить кружку пива, появлялись с бильярдными киями у окон.
Путь был длинный, и, – подобно тому, как на парадных обедах гости вначале бывают сдержанны, а потом становятся общительны, – натянутость вскоре у всех исчезла. Говорилось только о том, как палата отказала президенту в ассигнованиях. Г-н Пискатори слишком резок, Монталамбер – «великолепен по обыкновению», господам Шамболю, Пиду, Кретону, словом, всей комиссии, пожалуй, следовало послушаться мнения господ Кантен-Бошара и Дюфура.
Разговоры продолжались и на улице Рокет, окаймленной лавками, в окнах которых видны лишь цепочки из цветного стекла да черные кружки с золотыми узорами и буквами, что придает этим лавкам сходство с пещерами, полными сталактитов, или с посудными магазинами. Но у решетки кладбища все мгновенно замолкли.
Между деревьями возвышались надгробные памятники – усеченные колонны, пирамиды, часовни, дольмены, обелиски, склепы в этрусском стиле с бронзовыми дверями. В некоторых из них были устроены своего рода могильные будуары, с садовыми креслами и складными стульями. Паутина лохмотьями висела на цепочках урн, и пыль покрывала атласные банты букетов и распятий. Между столбиками оград, над могилами – всюду венки из иммортелей и светильники, вазы, цветы, черные диски, украшенные золотыми буквами, гипсовые статуэтки – мальчики, девочки, ангелочки, повисшие в воздухе на латунной проволоке; над некоторыми были устроены даже цинковые навесы. С надгробных стелл на каменные плиты спускались огромные канаты из крученого стекла, черного, белого и голубого, извиваясь, как удавы. Освещенные солнцем, они искрились среди крестов из черного дерева, и колесница медленно подвигалась вглубь широких проездов, мощенных наподобие городских улиц. Оси время от времени издавали щелкающий звук. Женщины, стоя на коленях и платьями касаясь травы, нежно беседовали с покойниками. Над зеленью тисовых деревьев подымался беловатый дым. Это сжигались остатки старых венков, возложенных на могилы.

 

 

Могила г-на Дамбрёза была по соседству с могилами Манюэля и Бенжамена Констана.
В этом месте начинается крутой спуск, обрыв. Внизу видны зеленые вершины деревьев, дальше – трубы паровых насосов, а вдали – весь огромный город. Пока произносились речи, Фредерик мог любоваться видом.
Первая из них была сказана от имени палаты депутатов, вторая – от имени общего совета департамента Обы, третья – от имени каменноугольной компании Сены и Луары, четвертая – от имени агрономического общества Ионны; была произнесена и речь от имени филантропического общества. Наконец стали уже расходиться, как вдруг некий незнакомец начал читать шестую речь – от имени общества амьенских антикваров.
И каждый пользовался случаем напасть на социализм, жертвой которого умер г-н Дамбрёз. Зрелище анархии и его преданность порядку – вот что сократило его дни. Превозносили его ум, честность, щедрость и даже молчаливость в роли народного представителя, ибо если он не был оратором, то взамен обладал такими положительными, в тысячу раз более ценными качествами, и т. д. Было сказано все, что полагается: «безвременная кончина», «вечные сожаления», «иной мир», «прощай… нет, вернее, до свиданья!»
Посыпалась земля, перемешанная с камешками, и уже никому на свете не было до него дела.
О нем еще немного поговорили, пока шли по кладбищу, и в суждениях не стеснялись. Юссонэ, который должен был дать в газете описание похорон, даже припомнил и высмеял все речи: ведь в конце концов почтенный Дамбрёз был за последнее царствование одним из виднейших взяточников. Потом траурные кареты развезли всех этих буржуа по их конторам, церемония заняла не слишком много времени; все радовались этому, Фредерик, утомленный, вернулся домой.
Когда на другой день он явился к г-же Дамбрёз, ему сказали, что барыня занята внизу, в конторе. Папки, ящики были открыты как попало, счетные книги разбросаны, сверток бумаг с надписью «Безнадежные взыскания» валялся на полу; Фредерик чуть было не упал, зацепившись за него ногой, и поднял его. Г-жа Дамбрёз, казалось, потонула в глубоком кресле.
– Ну что же? Где это вы пропали? Что случилось?
Она тотчас же вскочила.
– Что случилось? Я разорена! разорена! Понимаешь?
Нотариус, г-н Адольф Ланглуа, пригласил ее к себе в контору и сообщил содержание завещания, составленного ее мужем до их свадьбы; он все оставлял Сесиль, а другое завещание было потеряно. Фредерик побледнел. Наверно, она плохо искала.
– Да посмотри! – ответила г-жа Дамбрёз, указывая на комнату.
Оба несгораемых шкафа стояли открытые, замки были сломаны молотком; она перерыла письменный стол, обыскала шкафы в стенах, вытряхнула соломенные половики, как вдруг пронзительно вскрикнула и бросилась в угол, где сейчас только увидела ящичек с медным замком; она открыла его – пусто!
– Ах, мерзавец! А я так самоотверженно ухаживала за ним!
И она зарыдала.
– Может быть, оно в другом месте? – сказал Фредерик.
– Да нет! Оно было здесь, в несгораемом шкафу. Я недавно его видела. Он его сжег! Я уверена!
Как-то раз, в начале своей болезни, г-н Дамбрёз приходил сюда подписать бумаги.
– Тогда-то он и проделал все это!
И она в изнеможении упала на стул. Мать, потерявшая ребенка, не так скорбит над опустевшей колыбелью, как сокрушалась г-жа Дамбрёз у этих зияющих несгораемых шкафов. Как бы то ни было, горе ее, несмотря на низменность мотивов, казалось таким глубоким, что он попытался утешить ее, сказав, что в конце концов это все же не нищета.
– Нет, нищета! Ведь я не могу предложить тебе большого состояния!
У нее оставалось только тридцать тысяч годового дохода, не считая дома, стоившего, пожалуй, тысяч восемнадцать – двадцать.
Хотя в глазах Фредерика и это было богатство, все же он испытывал разочарование. Прощайте, мечты! Прощай, широкая жизнь, которую он собирался вести! Чувство чести требовало, чтобы он женился на г-же Дамбрёз. Он подумал с минуту, потом нежно промолвил:
– Но со мной будешь ты!
Она бросилась к нему в объятия, и он прижал ее к своей груди с нежностью, к которой примешивалось и восхищение самим собою. Г-жа Дамбрёз, осушив слезы, подняла лицо, сияющее от счастья, и взяла его за руку.
– О, я никогда в тебе не сомневалась! Я на это рассчитывала!
Такая заблаговременная уверенность в том, что он считал благородным поступком, не понравилась молодому человеку.
Потом она увела его в свою комнату, и они стали строить планы. Фредерик должен теперь подумать о своей карьере. Она даже дала ему замечательные советы относительно его кандидатуры.
Во-первых, надо выучить две-три фразы из политической экономии. Затем надо избрать себе специальность, например коннозаводство, написать несколько статей о вопросах местного характера, всегда иметь в своем распоряжении почтовые или табачные конторы, оказывать множество мелких услуг. Г-н Дамбрёз мог служить в этом смысле образцом. Как-то раз в деревне, катаясь с друзьями в шарабане, он велел кучеру остановиться перед лавочкой сапожника, купил для своих гостей двенадцать пар обуви, а для себя сапоги и даже проявил такое мужество, что носил их целых две недели. Эта история развеселила их. Она рассказала еще и другие, оживилась и помолодела, стала по-прежнему мила и остроумна.
Она одобрила его намерение немедленно съездить в Ножан. Они нежно простились; на пороге она еще раз шепнула ему:
– Ведь ты любишь меня, правда?
– Навеки! – ответил он.
Дома его ждал посыльный с запиской карандашом, сообщавшей ему, что Розанетта должна родить. Последние дни он был так занят, что забыл об этом. Она теперь находилась в специальном заведении в Шайо.
Фредерик нанял фиакр и отправился.
На углу улицы Марбёф он увидел дощечку, на которой крупными буквами было написано: «Лечебница с отделением для рожениц. Содержательница г-жа Алессандри, акушерка первого разряда, окончившая курс в Институте материнства, автор многих сочинений» и т. д. С улицы, над калиткой, заменявшей ворота, вывеска повторяла ту же надпись (с пропуском слов «отделение для рожениц»): «Лечебница г-жи Алессандри» и перечисляла все звания владелицы.
Фредерик коснулся молотка.
Горничная с манерами субретки ввела его в гостиную, где стояли стол красного дерева, кресла, обитые малиновым бархатом, и часы под стеклянным колпаком.
Хозяйка вышла почти сразу же. Это была высокая брюнетка лет сорока, с тонкой талией, красивыми глазами, видимо знающая свет. Она сообщила Фредерику, что мать благополучно разрешилась от бремени, и повела его к ней.
Розанетта встретила его несказанной улыбкой и, словно задыхаясь от любви, утопая в ее волнах, тихо сказала:
– Мальчик… вот там, там! – показывая на колыбельку, стоявшую возле ее кровати.
Он раздвинул занавески; среди белья лежало что-то желтовато-красное, страшно сморщенное, дурно пахнущее и кричащее.
– Поцелуй его!
Чтобы скрыть свое отвращение, он ответил:
– Но я боюсь сделать ему больно.
– Нет, нет!
Тогда он еле коснулся губами своего ребенка.
– Как он на тебя похож!
И слабыми руками она обняла его за шею с такой горячей нежностью, какой он никогда не видел.
Он вспомнил о г-же Дамбрёз. Ему показалось чем-то чудовищным обманывать это бедное создание, любившее и страдавшее со всей непосредственностью своей натуры. В течение нескольких дней он сидел у нее до самого вечера.
Она чувствовала себя счастливой в этом укромном доме; у окон, выходивших на улицу, ставни постоянно бывали закрыты; комната ее, обтянутая светлым штофом, выходила в большой сад; г-жа Алессандри, недостатком которой было только то, что о знаменитых врачах она говорила как о своих близких приятелях, окружала ее заботами; товарки ее, все почти – провинциальные барышни, очень скучали, так как никто их не навещал. Розанетта заметила, что ей завидуют, и с гордостью сказала об этом Фредерику. Разговаривать, однако, приходилось вполголоса; стены были тонкие, и хотя, не умолкая, раздавались звуки фортепиано, все напрягали слух и держались настороже.
Он, наконец, собрался ехать в Ножан, как вдруг пришло письмо от Делорье.
Появились два новых кандидата, один – консерватор, другой – красный; третий, каков бы он ни был, уже не мог рассчитывать на успех. Виноват сам Фредерик – он пропустил подходящий момент, ему следовало приехать раньше, расшевелиться. «Тебя даже не видели на сельскохозяйственной выставке!» Адвокат порицал его за то, что у него нет связей с газетами. «Ах, если бы ты в свое время послушался моих советов! Если бы у нас была своя газета!» Он это подчеркивал. Впрочем, многие из тех, кто голосовал бы за него из уважения к г-ну Дамбрёзу, теперь отпадут. В числе их был Делорье. Ему нечего было ждать от капиталиста, и он отступился от его протеже.
Фредерик пошел с этим письмом к г-же Дамбрёз.
– Так ты не был в Ножане? – спросила она.
– Почему ты спрашиваешь?
– Я видела Делорье три дня тому назад.
Узнав о смерти ее мужа, адвокат явился к ней, чтобы вернуть его заметки о каменноугольном предприятии, и предложил свои услуги в качестве поверенного. Фредерику это показалось странным. А что же его друг делает там, в Ножане?
Г-жа Дамбрёз пожелала узнать, чем был занят Фредерик во время их разлуки.
– Я был болен, – ответил он.
– Ты должен был хотя бы уведомить меня.
– О, не стоило! – К тому же у него было множество хлопот, деловых свиданий, визитов.
С этих пор жизнь его раздвоилась: он неуклонно ночевал у Капитанши, а вторую половину дня проводил у г-жи Дамбрёз, так что свободного времени у него оставался какой-нибудь час в день.
Ребенка отправили в деревню, в Андийи. Родители навещали его каждую неделю.
Дом кормилицы находился поблизости от самой деревни, в глубине маленького двора, устланного соломой, мрачного, как колодец; бродили куры, под навесом стояла тележка для овощей. Розанетта первым делом осыпала своего мальчика неистовыми поцелуями и, в порыве какого-то безумия, начинала суетиться, пыталась доить козу, ела простой крестьянский хлеб, вдыхала запах навоза, хотела даже взять щепотку его в носовой платок.
Потом они совершали длинную прогулку; она заходила в садоводство, срывала ветки сирени, свешивавшиеся через стену; завидя осла, запряженного в двуколку, кричала: «Ну, пошел, серый!» – останавливалась у решетки какого-нибудь красивого сада, любуясь им; или же кормилица приносила ребенка, его укладывали в тени орешника, и обе женщины целыми часами болтали невыносимые глупости.
Фредерик, оставаясь тут же, созерцал квадраты виноградников, среди которых то тут, то там виднелась густая листва дерева, пыльные тропинки, похожие на серые ленты, дома, выделявшиеся среди зелени белыми и красными пятнами; иногда у подножия холмов, поросших кустами, тянулся горизонтальной полосой дым локомотива, точно гигантское страусовое перо, кончик которого улетал вдаль.
Потом глаза его снова останавливались на сыне. Он представлял его себе юношей, надеялся, что он будет ему товарищем; но, быть может, из него выйдет дурак, во всяком случае – человек несчастный. То, что он незаконнорожденный, всегда будет тяготеть над ним; лучше бы для него не родиться вовсе. И непонятная тоска наполняла сердце Фредерика, шептавшего: «Бедное дитя!»
Они часто опаздывали на последний поезд. Тогда г-жа Дамбрёз журила его за неаккуратность. Он сочинял какую-нибудь небылицу.
Небылицы приходилось изобретать и для Розанетты. Она не понимала, что он делает по вечерам; и когда бы к нему ни послать, его вечно нет дома! Однажды, когда он был у себя, обе появились почти одновременно. Капитаншу он выпроводил, а г-жу Дамбрёз спрятал, сказав, что должна приехать его мать.
Вскоре эта ложь начала занимать его; клятву, которую он давал одной, он повторял и другой, посылал им обеим одинаковые букеты; писал им в одно и то же время, потом сравнивал их; но в мыслях его вечно жила и третья. Ее недосягаемость была оправданием этого вероломства, которое обостряло удовольствие, внося в него разнообразие; и чем больше он обманывал одну или другую, тем сильнее она его любила, как будто любовь г-жи Дамбрёз распаляла страсть Розанетты, и наоборот, как будто, соревнуясь друг с другом, каждая хотела заставить его забыть о сопернице.
– Оцени мое доверие, – сказала ему однажды г-жа Дамбрёз, развертывая письмо, в котором ей сообщили, что г-н Моро живет с некоей Розой Брон. – Чего доброго, та самая, что была на скачках?
– Что за вздор! – ответил он. – Дай взглянуть.
В письме, начертанном печатными буквами, подпись отсутствовала. Вначале г-жа Дамбрёз терпела эту любовницу, благодаря которой маскировалась их связь. Но теперь, когда любовь ее становилась более страстной, она потребовала разрыва, что, по словам Фредерика, давно уже было сделано; в ответ на все его уверения она, прищурившись и направив на него взгляд, поблескивавший, словно острие кинжала под кисеей, спросила:
– Ну, а другая?
– Какая другая?
– Жена торговца посудой!
Он презрительно пожал плечами. Она не настаивала.
Но месяц спустя как-то раз, когда речь зашла о чести и честности и он похвастался (вскользь, осторожности ради) этим качеством, она ему сказала:
– Это правда, ты честный; ты больше не ездишь туда.
Фредерик, думавший о Капитанше, пробормотал:
– Куда?
– К госпоже Арну.
Он стал умолять ее признаться, от кого у нее эти сведения. Она получила их от одной из своих портних – г-жи Режембар.
Значит, ей была известна его жизнь; он же о ее жизни ничего не знал.
Между тем в ее туалетной он обнаружил миниатюрный портрет какого-то господина с длинными усами; уж не тот ли это, о самоубийстве которого ему когда-то рассказывали нечто неопределенное? Но не было никакой возможности узнать больше. Да, впрочем, и к чему? Сердца женщин, словно ларцы с секретом, со множеством ящичков, вставляемых один в другой; стараешься изо всех сил, ломаешь ногти – и, наконец, находишь высохший цветок, хлопья пыли или пустоту! И к тому же он боялся, пожалуй, узнать слишком много.
Она заставляла его отказываться от приглашений в те места, куда ей нельзя было ехать вместе с ним, держала его при себе, страшилась потерять его, и, несмотря на близость, возраставшую с каждым днем, вдруг – из-за какой-нибудь безделицы, различия во взглядах на то или иное лицо или произведение искусства – между ними открывалась бездна.
У нее была особая манера играть на рояле, сдержанная, сухая. Ее спиритуализм (г-жа Дамбрёз верила в переселение душ на звезды) не мешал ей держать свою кассу в замечательном порядке. Она была высокомерна с прислугой; при виде лохмотьев бедняка глаза ее оставались сухи. Наивный эгоизм прорывался в привычных для нее речениях: «Какое мне дело?», «Хороша бы я была!», «С какой стати!», и в тысяче мелких, неуловимых, но отвратительных поступков. Она могла бы подслушивать у дверей; на исповеди она, верно, лгала. Из деспотизма она пожелала, чтобы Фредерик по воскресеньям сопровождал ее в церковь. Он повиновался и носил молитвенник.
Потеря наследства вызвала в ней большую перемену. Эта грусть, которую объясняли смертью г-на Дамбрёза, была ей к лицу, и она по-прежнему принимала у себя много народу. С тех пор как Фредерику не повезло на выборах, она мечтала о том, что ему дадут место при посольстве, где-нибудь в Германии; поэтому прежде следовало приноровиться к господствующим взглядам.
Одни желали империи, другие – возвращения Орлеанского дома, третьи – графа Шамбора; но все сходились на том, что необходима децентрализация, и предлагалось несколько способов, например: разбить Париж на множество больших улиц и устроить из них деревни, правительство перевести в Версаль, учебные заведения – в Бурж, упразднить библиотеки, дела доверить дивизионным генералам; и все превозносили деревню, ибо у неграмотного человека от природы больше ума, чем у прочих. Ненависть имелась в изобилии, – ненависть к учителям начальной школы и к виноторговцам, к курсам философии, лекциям по истории, к романам, красным жилетам, длинным бородам, ко всякой независимости, ко всякому проявлению индивидуальности, ибо надо было восстановить «принцип власти», откуда бы она ни исходила, во имя чего бы она ни действовала, лишь бы это была сила, власть! Консерваторы рассуждали теперь так же, как Сенекаль. Фредерик ничего более не понимал, а в доме своей любовницы он слышал все те же речи, произносимые все теми же людьми.
Салоны кокоток (с того времени они и начинают играть роль) были нейтральной почвой, где встречались реакционеры разного толка. Юссонэ, занимавшийся поруганием современных знаменитостей (дело полезное для восстановления порядка), возбудил в Розанетте желание устраивать у себя вечера, как это делается у других, – он стал бы писать о них отчеты; и вот для начала он привел человека серьезного – Фюмишона; затем появились Нонанкур, г-н де Гремонвиль, де Ларсийуа, бывший префект, и Сизи, ставший теперь агрономом, жителем нижней Бретани и христианином, более ревностным, чем когда бы то ни было.
Кроме того, приходили и прежние любовники Капитанши, как то: барон де Комен, граф де Жюмийяк и некоторые другие. Развязность их обращения оскорбляла Фредерика.
Желая дать почувствовать, что он хозяин, он более пышно обставил домашний быт. Наняли грума, переменили квартиру и завели новую мебель. Расходы эти были полезны, так как благодаря им брак его казался не столь не соответствующим его собственному состоянию. Зато оно и таяло страшно быстро; Розанетта же во всем этом ничего не понимала.
Мещанка, потерявшая связь со своей средой, она обожала семейную жизнь, тихий домашний уют. Однако она была довольна, что у нее «приемный день»; говоря о себе подобных, называла их: «эти женщины», желала быть и даже воображала себя «светской дамой». Она просила Фредерика больше не курить в гостиной, приличия ради пыталась заставить его есть постное.
Словом, она изменяла своей роли, потому что становилась серьезной, и даже ложась спать, всякий раз выказывала некоторую меланхолию, – так перед кабаком сажают кипарисы.
Он открыл причину: она тоже мечтала о браке! Фредерика это ожесточило. К тому же он не забывал о ее появлении у г-жи Арну, да и сердился на нее за то, что она долго ему сопротивлялась.
Это не мешало ему расспрашивать, кто были ее любовники. Она всех отрицала. Им овладела своего рода ревность. Его раздражали подарки, которые она получала, продолжала получать, и, по мере того как его все больше возмущал характер этой женщины, какая-то чувственная сила, властная, звериная, влекла его к ней, – мгновенное наслаждение, сразу же переходившее в ненависть.
Ее слова, ее улыбка, ее голос – все в ней опротивело ему, в особенности ее глаза, этот женский взгляд, всегда прозрачный и бессмысленный. Порою он чувствовал себя так невыносимо, что если бы она умерла у него на глазах, он остался бы равнодушен. Но как найти повод для ссоры? Ее кротость приводила его в отчаяние.
Вновь появился Делорье и объяснил свою поездку в Ножан тем, что приценялся к адвокатской конторе. Фредерик обрадовался ему: все-таки человек! Он ввел его к Розанетте.
Адвокат время от времени обедал у них, а если возникали маленькие пререкания, всегда становился на сторону Розанетты, так что однажды Фредерик ему сказал:
– Ну и живи с ней, если тебе это приятно! – так ему хотелось, чтобы какая-нибудь случайность избавила его от нее.
В середине июня Розанетта получила от судебного пристава, мэтра Атаназа Готро, извещение, в котором он ей предлагал выплатить четыре тысячи франков – ее долг девице Клеманс Ватназ; в противном случае он завтра же должен будет произвести опись.
Действительно, из четырех векселей, подписанных в свое время, оплачен был только один; деньги, которые ей с тех пор случалось иметь, уходили на другие нужды.
Она бросилась к Арну. Он жил теперь в Сен-Жерменском предместье, и прежний привратник не знал, на какой улице. Она решила посетить еще нескольких друзей, никого не застала дома и вернулась в отчаянии. Она ничего не хотела говорить Фредерику, дрожа при мысли, что эта новая история помешает ее браку.
На другое утро явился г-н Атаназ Готро в сопровождении двух помощников; один был бледный, с невзрачным лицом, выражавшим муки зависти, другой же щеголял в воротничке, в брюках с тугими штрипками, а указательный палец был у него перевязан кусочком черной тафты; оба казались омерзительно грязными, и у того и у другого ворот сюртука просалился, а рукава были слишком коротки.
Патрон их, – мужчина, напротив, весьма красивый, – стал извиняться, что пришел по неприятному делу, а в то же время оглядывал квартиру, «полную хорошеньких вещей, честное слово!» И прибавил: «Не считая тех, на которые нельзя наложить арест». По его знаку оба понятых скрылись.
Комплиментов посыпалось вдвое больше. Кто бы мог подумать, что у особы столь… прелестной нет надежного друга! Продажа имущества с торгов – истинное несчастье! От этого никогда не оправиться. Он попробовал испугать ее; потом, увидев, что она взволнована, принял отеческий тон. Он знает людей, ему приходилось иметь дело со всеми этими дамами, и, называя их имена, он рассматривал картины на стенах. Это были картины, принадлежавшие прежде милейшему Арну; эскизы Сомбаза, акварели Бюрьё, три пейзажа Дитмера. Розанетта, очевидно, не представляла себе их цены. Мэтр Готро обернулся к ней:
– Вот что! Чтобы доказать вам, что я добрый малый, сделаем так: уступите мне этих Дитмеров, и я за все плачу. Решено?
В эту минуту Фредерик, которому Дельфина сообщила обо всем в передней и которому попались на глаза понятые, вошел в комнату, не снимая шляпы, стараясь быть грубым. Мэтр Готро снова принял величественный вид, а так как дверь оставалась открытой, он позвал:
– Ну, господа, пишите! Значит, во второй комнате: дубовый стол с двумя откидными досками, два буфета…
Фредерик перебил его, спросив, нет ли способа избежать описи.
– О, разумеется! Кто платил за обстановку?
– Я.
– Ну, так пишите встречный иск. Вы, во всяком случае, выиграете время.
Мэтр Готро поспешил закончить свои записи и, составив протокол по делу м-ль Брон, удалился.
Фредерик не сделал ни единого упрека. Он рассматривал пятна на ковре, следы побывавших здесь грязных сапог, и, разговаривая сам с собой, сказал:
– Надо достать деньги!
– Ах, боже мой! И дура же я! – воскликнула Капитанша.
Она порылась в ящике, вынула какое-то письмо и поспешила в Общество освещения городов Лангедока, чтобы получить стоимость своих акций.
Она вернулась через час. Бумаги были проданы другому лицу! Служащий, посмотрев на ее документ, обязательство, подписанное Арну, ответил ей: «Эта бумага отнюдь не дает вам права на акции. Компания этого не признает».
Словом, ее спровадили; она задыхалась от волнения, и Фредерик должен был тотчас же отправиться к Арну для выяснения этого вопроса.
Но, быть может, Арну подумал бы, что он хочет косвенным путем получить с него те пятнадцать тысяч франков, которые из-за него пропали; и, к тому же, обращаться с требованием денег к человеку, который был покровителем его любовницы, казалось ему гнусностью. Избрав другой путь, он достал у г-жи Дамбрёз адрес жены Режембара, отправил к ней посыльного и таким образом узнал, какое кафе посещает теперь Гражданин.
Это было маленькое кафе на площади Бастилии; здесь он проводил весь день, сидя направо, в дальнем углу, и не двигаясь с места; казалось, он составлял часть обстановки.
Пройдя последовательно целый ряд стадий, выпив сперва полчашки кофе, затем отведав грога, бишофа, подогретого вина и даже воды, подкрашенной вином, он обратился к пиву и каждые полчаса ронял одно лишь слово: «Кружку!», сократив свои слова до минимума. Фредерик спросил его, встречается ли он когда-нибудь с Арну.
– Нет!
– Ну? Почему же это?
– Да он болван!
Может быть, их разделяли политические взгляды? И Фредерик счел уместным осведомиться о Компене.
– Что за скотина! – сказал Режембар.
– Как так?
– Телячья голова!
– Ах, объясните мне, что такое телячья голова?
Режембар презрительно улыбнулся.
– Глупости!
После долгого молчания Фредерик снова спросил:
– Так он переехал на другую квартиру?
– Кто?
– Арну.
– Да. На улице Флерюс.
– Номер дома?
– Разве я бываю у иезуитов?
– Как – у иезуитов?
Гражданин ответил в ярости:
– На деньги одного патриота, с которым я его познакомил, этот скот открыл торговлю четками.
– Не может быть!
– Сходите сами, посмотрите!
Оказалось – сущая правда; Арну, перенесший апоплексический удар, обратился к религии; впрочем, «у него всегда имелись наклонности к этому», и вот (совмещая торгашество с чистосердечием, как это было ему свойственно), чтобы спасти и душу свою и состояние, он принялся торговать предметами церковного обихода.
Фредерик без труда отыскал магазин, на вывеске которого было написано: «Готическое искусство. Церковное благолепие. Украшения для храмов. Раскрашенные изваяния. Ладан трех волхвов…» и т. д. и т. д.
По углам витрины стояли две деревянные позолоченные статуи, выкрашенные в красный и голубой цвета – св. Иоанн Креститель в овечьей шкуре и св. Женевьева с розами в переднике и с прялкой подмышкой; были и гипсовые группы – монахиня, поучающая девочку, мать на коленях возле кровати, трое школьников перед причастием. Лучше всего была хорошенькая хижина, внутри которой находились осел, бык и ясли с младенцем Иисусом, лежавшим на соломе, на настоящей соломе. Полки были сверху донизу завалены четками всех видов, медальками, заставлены кропильницами в форме раковин и портретами церковных знаменитостей, среди которых блистали его высокопреосвященство епископ Афр и святейший отец, оба улыбающиеся.
Арну, сидя за прилавком, дремал, опустив голову. Он сильно постарел, на висках у него появились прыщи, и отблеск золотых крестов, освещенных солнцем, падал на них.
Фредерику стало грустно, когда он увидел этот упадок. Все же, храня верность Капитанше, он сделал над собой усилие и вошел. В глубине магазина показалась г-жа Арну; он поспешил уйти.
– Я не мог разыскать его, – сказал Фредерик, вернувшись домой.
И напрасно он уверял Розанетту, что тотчас же напишет насчет денег своему нотариусу в Гавр, – она вышла из себя. Нельзя себе представить человека более слабохарактерного, такую тряпку! Она терпит тысячу лишений, а другие прохлаждаются!
Фредерик думал о бедной г-же Арну, рисуя себе горестную скудость ее жизни. Он сел за письменный стол, а так как пронзительный голос Розанетты не умолкал, он воскликнул:
– Ах, ради бога, замолчи!
– Ты, чего доброго, еще станешь заступаться за них?
– И стану! – крикнул он. – Откуда у тебя такая злоба?
– Но ты-то почему не хочешь, чтоб они заплатили? Боишься огорчить свою прежнюю? Сознайся!
Ему хотелось запустить в нее часами, которые стояли на столе; он не находил слов. Розанетта, расхаживая по комнате, прибавила:
– Я притяну его к ответу, твоего Арну! Обойдусь и без тебя! – И она поджала губы. – Я посоветуюсь с юристом.
Три дня спустя вдруг вбегает Дельфина.
– Сударыня, сударыня, там какой-то человек с банкой клея… напугал меня!
Розанетта прошла на кухню и увидела какого-то бездельника с лицом, изрытым оспой, с парализованной рукой, полупьяного; он что-то бормотал.
Это был рассыльный мэтра Готро, расклеивавший объявления. Встречный иск был отвергнут, и естественным следствием была распродажа с аукциона.
За свои труды, состоявшие в том, что он поднялся по лестнице, рассыльный сперва потребовал стаканчик вина, потом стал просить о другом: ему хотелось билетов в театр, он думал, что барыня – актриса. Затем он несколько минут подмигивал, неизвестно зачем, наконец заявил, что за сорок су оборвет края объявления, которое он уже наклеил внизу, на дверях. Розанетта была там названа по имени, – исключительная жестокость, доказывавшая всю силу ненависти Ватназ.
Когда-то Ватназ отличалась чувствительностью и даже, переживая сердечное горе, написала письмо Беранже, просила у него совета. Но жизненные треволнения озлобили ее; она давала уроки музыки, держала столовую, сотрудничала в журналах мод, сдавала меблированные комнаты, торговала кружевами, имея дело с женщинами легкого поведения, причем, благодаря своим знакомствам, она многим, в том числе и Арну, могла оказывать услуги. До этого она служила в магазине.
Она раздавала жалованье работницам; для каждой было по две книжки, и одна из них оставалась у нее. Дюссардье, который из любезности вел книжку некоей Гортензии Баслен, пришел в кассу как раз в тот момент, когда м-ль Ватназ принесла счет этой девушки, 1682 франка, тут же выплаченные кассиром. Между тем лишь накануне Дюссардье записал на счет Баслен всего 1082 франка. Под каким-то предлогом он попросил у нее книжку, а потом, желая положить конец этой воровской истории, сказал ей, что книжку потерял. Работница, в простоте своей, пересказала эту выдумку м-ль Ватназ, а Ватназ, чтобы выяснить дело, с равнодушным видом стала расспрашивать честного приказчика. Он ограничился ответом: «Я ее сжег». И все. Вскоре после этого она ушла из магазина, не веря, что книжка уничтожена, и воображая, что она хранится у Дюссардье.
Узнав, что он ранен, она примчалась к нему, собираясь заполучить книжку. Но, ничего не найдя, несмотря на самые тщательные поиски, она прониклась уважением, а вскоре и любовью к этому человеку, такому честному и кроткому, такому отважному и сильному! В ее возрасте нельзя было и надеяться на подобный успех. Она жадно, точно людоедка, набросилась на него и ради него отказалась от литературы, от социализма, «утешительных доктрин и великодушных утопий», лекций «о раскрепощении женщины», которые она читала, – от всего, даже от Дельмара; наконец она предложила Дюссардье вступить с ней в брак.
Хоть она и была его любовницей, он нисколько не был влюблен в нее. К тому же он помнил о ее воровстве. Да она была и слишком богата. Он отказался. Тогда она со слезами рассказала ему о своей мечте – открыть вместе с ним магазин готового платья. Для начала у нее уже имелись деньги, к которым на следующей неделе должны были прибавиться четыре тысячи франков; и она рассказала ему об иске, предъявленном Капитанше.
Дюссардье это огорчило из-за его друга. Он помнил портсигар, подаренный ему на гауптвахте, вечера на набережной Наполеона, задушевные разговоры, книги, которые ему давал Фредерик, множество разных других любезностей. Он попросил Ватназ отказаться от иска.
Она высмеяла его за простоту и проявила непостижимую ненависть к Розанетте; к богатству она стремилась лишь затем, чтобы впоследствии задавить Розанетту своим экипажем.
Эта бездонная черная злоба напугала Дюссардье; когда ему стал точно известен день, на который назначен аукцион, он ушел из дому. Утром на другой день он явился к Фредерику, смущенный.
– Я должен просить у вас извинения.
– В чем же это?
– Вы, наверно, считаете меня неблагодарным: ведь она со мной… – Он запинался. – О, я с ней больше не увижусь, я не буду ее сообщником!
А так как Фредерик смотрел на него с большим удивлением, он спросил:
– Разве не правда, что у вашей подруги через три дня будет распродажа?
– От кого вы слышали?
– Да от нее самой, от Ватназ! Но я боюсь, что вы обидитесь…
– Полно, дорогой друг!
– Ах, правда, вы такой хороший!
И он смиренно подал ему маленький сафьяновый бумажник.
В нем было четыре тысячи франков – все его сбережения.
– Что вы! О нет, нет!
– Я так и знал, что вы обидитесь, – со слезами на глазах ответил Дюссардье.
Фредерик пожал ему руку, и честный малый стал уговаривать его с мольбой в голосе:
– Возьмите! Сделайте мне удовольствие! Я в таком отчаянии! Да, впрочем, разве не все погибло? Когда настала революция, я думал, что мы будем счастливы. Помните, как было прекрасно, как легко дышалось! Но теперь еще хуже, чем раньше.
Он уставил глаза в пол.
– Теперь они убивают нашу республику, как убили когда-то римскую! А бедная Венеция, бедная Польша, бедная Венгрия! Возмутительно! Сперва срубили деревья свободы, потом ограничили избирательное право, закрыли клубы, восстановили цензуру; и отдали школы в руки священников не хватает только инквизиции! Почему бы ей не быть? Ведь консерваторы были бы рады казакам! Запрещают газеты, если в них пишут против смертной казни, Париж наводняют штыки, в шестнадцати департаментах объявлено осадное положение, а вот амнистию снова отвергли.
Он схватился за голову, потом, как бы в порыве отчаяния, развел руками.
– А все-таки, если бы попробовать? Если бы честности побольше, можно бы столковаться… Да нет! Рабочие не лучше буржуа, вот что! На днях в Эльбёфе, когда там был пожар, они отказались помочь. Какие-то мерзавцы называют Барбеса аристократом! Чтобы народ сделать посмешищем, они хотят избрать в президенты Надо, каменщика, – ну, что вы скажете! И ничего не поделаешь! Ничем не поможешь! Все против нас! Я никогда никому не делал зла, и все-таки у меня какая-то тяжесть на сердце. Я с ума сойду, если так будет продолжаться! Лучше бы меня убили. Уверяю вас, этих денег мне не нужно! Ну, вы мне отдадите их, черт возьми! Я даю вам в долг.
Фредерик, вынужденный необходимостью, взял в конце концов эти четыре тысячи франков. Таким образом в отношении Ватназ тревоги прекратились.
Но вскоре Розанетта, возбудившая дело против Арну, проиграла процесс и из упрямства хотела обжаловать решение.
Делорье выбился из сил, стараясь ей растолковать, что обещание Арну не представляет собой ни дарственной записи, ни формальной передачи; она даже не слушала его, считая закон несправедливым; все это оттого, что она женщина, а мужчины друг за друга стоят. В конце концов она все же послушалась его советов.
Он настолько не стеснялся в этом доме, что даже несколько раз приводил обедать Сенекаля. Подобная бесцеремонность была неприятна Фредерику, который помогал ему деньгами, одевал его у своего портного; адвокат же свои старые сюртуки отдавал социалисту, существовавшему неизвестно на какие средства.
Все же он хотел бы оказать услугу Розанетте. Однажды, когда она показала ему двенадцать акций Компании по добыче фарфоровой глины (предприятия, из-за которого Арну приговорили к штрафу в тридцать тысяч франков), он воскликнул:
– Да, тут что-то неладное! Отлично!
Она имела право подать на него в суд, требуя возмещения стоимости этих бумаг. Прежде всего она могла бы доказать, что в силу круговой поруки он за все долги компании должен отвечать своим имуществом, ибо свои личные долги он выдал за долги компании; далее, что он присвоил себе часть имущества, принадлежащего обществу.
– Все это дает повод к обвинению его в злостном банкротстве, – статьи пятьсот восемьдесят шестая и пятьсот восемьдесят седьмая Торгового кодекса, – и мы его засадим, прелесть моя, будьте уверены.
Розанетта бросилась ему на шею. На другой день он передал ее дело своему бывшему патрону, сам не имея возможности заняться им, так как ему надо было ехать в Ножан; в случае надобности Сенекаль должен ему написать.
Покупка нотариальной конторы являлась только предлогом. Все время он проводил в доме у г-на Рокка, причем с самого же начала не только расхваливал их общего друга, но и старался по возможности подражать его манерам и речам; этим он заслужил доверие Луизы, а благосклонности ее отца добился благодаря яростным нападкам на Ледрю-Роллена.
Фредерик не приезжает, потому что вращается в высшем свете. И мало-помалу Делорье сообщил им, что он влюблен в кого-то, что у него есть ребенок, есть содержанка.
Луиза была в страшном отчаянье, не менее сильно было негодование г-жи Моро. Она уже видела, как сын ее, захваченный вихрем, летит в какую-то пропасть; она, благоговейно соблюдавшая приличия, была оскорблена и переживала все это словно личное бесчестие; но вдруг выражение ее лица изменилось. Когда ее спрашивали, как поживает Фредерик, она с хитрым видом отвечала:
– Прекрасно, превосходно!
Она узнала, что он женится на г-же Дамбрёз.
День свадьбы уже был назначен, и Фредерик старался придумать, как преподнести это известие Розанетте.
В середине осени она выиграла процесс, – Фредерик узнал об этом от Сенекаля, который как раз шел из суда и встретился ему у подъезда.
Арну признали соучастником во всех злоупотреблениях, и бывший репетитор, видимо, так радовался этому, что Фредерик не дал ему подняться к Розанетте, сказав, что сообщит ей сам. Он вошел к ней раздраженный.
– Ну вот! Можешь радоваться!
Но она не обратила внимания на его слова.
– Посмотри-ка!
И она указала ему на ребенка, лежавшего в колыбели возле камина. Утром у кормилицы она нашла его в таком плохом состоянии, что решила перевезти в Париж.
Ручки и ножки его необыкновенно похудели, губы усеяны были белыми пятнышками, а во рту словно белели сгустки молока.
– Что сказал врач?
– Ах, врач! Он считает, что от переезда у него усилился… не помню уж, какое-то название на «ит»… Словом, у него молочница. Знаешь такую болезнь?
Фредерик без малейшего колебания ответил: «Конечно», – и прибавил, что это пустяки.
Но вечером он испугался, – такой хилый вид был у младенца и столько появилось белых пятнышек, напоминающих плесень, как будто жизнь уже покинула это жалкое тельце и осталось лишь какое-то вещество, покрывающееся своеобразной растительностью; ручки были холодные; он уже не мог пить, и кормилица, новая, которую привратник нанял для них через контору, твердила:
– Плох он, очень плох!
Розанетта всю ночь не ложилась.
Утром она позвала Фредерика:
– Поди сюда. Он не шевелится.
Действительно, ребенок был мертв. Она взяла его на руки, пробовала трясти, обнимала, называя самыми нежными именами, осыпала поцелуями, сжимала в объятиях, носилась по комнате совершенно растерянная, рвала на себе волосы, кричала; наконец рухнула на диван и так и осталась с открытым ртом, с неподвижными глазами, из которых струились потоки слез. Потом на нее нашло оцепенение, и все утихло в квартире. Кресла и стулья были опрокинуты. Валялось несколько полотенец. Пробило шесть часов. Ночник погас.
Фредерику, глядевшему на все это, думалось: не сон ли? Сердце его сжималось от тоски. Ему казалось, что эта смерть – только начало и что за ней таится близкое и еще более тяжелое несчастье.
Вдруг Розанетта нежным голосом сказала:
– Не правда ли, мы ведь сделаем так, чтобы он сохранился.
Ей хотелось набальзамировать его. Многое говорило против этого. Довод самый веский, по мнению Фредерика, сводился к тому, что нельзя бальзамировать таких маленьких детей. Лучше портрет. Она согласилась с этой мыслью. Он черкнул записку Пеллерену, и Дельфина отнесла ее.
Пеллерен поспешил прийти, желая загладить своим усердием воспоминание о прежних проступках. Сначала он сказал:
– Бедный ангелочек! Ах, боже мой, какое горе!
Но мало-помалу в нем проснулся художник, и он заявил, что с этими коричневыми тенями вокруг глаз, этим посиневшим личиком ничего нельзя сделать, это просто натюрморт, тут нужен большой талант; и он бормотал:
– Ах, трудно, очень трудно!
– Только бы вышло похоже, – заметила Розанетта.
– Ну вот еще, очень мне нужно сходство! Долой реализм! Надо изображать дух! Оставьте меня! Я постараюсь представить себе, чем бы это должно было быть.
Он стал размышлять, подперев лоб левой рукой, локоть он придерживал правой; потом вдруг воскликнул:
– Ах, мне пришло в голову! Пастель! С помощью полутонов и еле обозначенных контуров можно достичь большей рельефности.
Он послал горничную за своим ящиком, потом, подставив себе под ноги скамейку, придвинул стул, начал набрасывать широкие штрихи и был так же невозмутим, как если бы рисовал с гипса. Он восхвалял маленьких Иоаннов Крестителей Корреджо, инфанту Розу Веласкеса, молочные тона Рейнольдса, изысканность Лоуренса, но, главное, того мальчика с длинными волосами, что сидит на коленях леди Глоуэр.
– Да и может ли быть что-нибудь очаровательнее этих малышей! Тип высшей красоты (Рафаэль доказал это своими мадоннами) – это, пожалуй, мать с младенцем.
Розанетта, которую душили слезы, вышла, и Пеллерен тотчас же сказал:
– А каков Арну!.. Вы знаете, что случилось?
– Нет. А что?
– Так, впрочем, и должно было кончиться!
– Да что такое?
– Теперь он уже, может быть… Простите!
Художник встал и слегка приподнял голову трупика.
– Так вы сказали… – начал Фредерик.
А Пеллерен, прищурившись, чтобы лучше определить пропорции:
– Я сказал, что приятель наш Арну сейчас, может быть, уже в тюрьме.
Потом с удовлетворением добавил:
– Посмотрите-ка! Ведь это и нужно?
– Да, прекрасно! Но что же Арну?
Пеллерен положил карандаш.
– Насколько я мог понять, его преследует некий Миньо, приятель Режембара, – тоже хорош, ведь каков, а? Что за идиот! Представьте себе: как-то раз…
– Ах, да ведь не в Режембаре дело!
– Верно! Так вот, вчера вечером Арну должен был где-нибудь достать двенадцать тысяч франков, иначе ему крышка.
– О! Это, может быть, преувеличено, – сказал Фредерик.
– Ничуть! По-моему, дело было серьезное, весьма серьезное.
В эту минуту вернулась Розанетта, с красными веками, воспаленными, как будто подкрашенными. Она стала смотреть на рисунок. Пеллерен жестом дал понять, что прервал рассказ из-за нее. Но Фредерик не обратил на это внимания.
– Все же я не могу поверить…
– Повторяю вам, – сказал художник, – что я встретил его вчера в семь часов вечера на улице Жакоб. Из предосторожности у него даже паспорт был с собой, и он говорил, что собирается сесть в Гавре на пароход со всем своим семейством.
– Как? И с женой?
– Разумеется! Он слишком хороший семьянин, чтобы жить в одиночестве.
– И вы уверены в этом?
– Еще бы! Где, скажите, ему было раздобыть двенадцать тысяч франков?
Фредерик раза два-три прошелся по комнате. Ему трудно было дышать, он кусал губы, потом взялся за шляпу.
– Куда же ты? – спросила Розанетта.
Он не ответил и ушел.
Назад: III
Дальше: V