II
На углу улицы Ремфорд Фредерик снял небольшой особняк и сразу купил двухместную карету, лошадь, мебель и две жардиньерки, которые выбрал у Арну, чтобы поставить по обе стороны двери в гостиной. За гостиной была еще комната с туалетной. Ему пришла мысль поселить там Делорье. Но как он тогда будет принимать ее, ее, свою будущую любовницу? Присутствие друга будет его стеснять. Он велел разобрать стену, чтобы расширить гостиную, а туалетную превратил в курительную.
Были куплены книги любимых поэтов, путешествия, географические атласы, словари, ибо Фредерик наметил обширный план занятий; он торопил рабочих, бегал по магазинам и в нетерпеливом стремлении насладиться брал все не торгуясь.
По счетам поставщиков Фредерик увидел, что в ближайшее время должен израсходовать тысяч сорок, не считая наследственных пошлин, которые обойдутся более чем в тридцать семь тысяч; так как состояние его заключалось в недвижимости, то он написал в Гавр своему нотариусу, прося продать часть ее, чтобы расплатиться с долгами и некоторую сумму иметь в своем распоряжении. Потом, желая, наконец, познать то зыбкое, туманное, неопределимое, что носит название «свет», он послал Дамбрёзам записку, прося разрешения посетить их. Г-жа Дамбрёз ответила, что надеется увидеть его завтра у себя.
Это был приемный день. Во дворе стояли экипажи. Два лакея поспешили к нему у подъезда, а третий, стоявший на верхней площадке лестницы, пошел впереди него.
Он миновал переднюю, еще одну комнату, затем большую гостиную с высокими окнами и монументальным камином, на котором стояли часы в виде шара и фарфоровые вазы чудовищных размеров, а из них, точно два золотых куста, поднимались два канделябра со множеством свечей. На стене висели картины в манере Рибейры; величественно ниспадали тяжелые тканые портьеры, а во всей обстановке стиля ампир, в этих креслах, консолях, столах было что-то внушительное и чопорное. Фредерик невольно улыбнулся от удовольствия.
Наконец он вступил в овальную комнату, обшитую розовым деревом, плотно уставленную миниатюрной мебелью и освещавшуюся одним зеркальным окном, которое выходило в сад. Г-жа Дамбрёз сидела у камина, а человек десять гостей образовали около нее полукруг. Встретив Фредерика любезной фразой, она жестом пригласила его сесть, но не выказала удивления, что так давно не видала его.
Когда он вошел, все восхваляли красноречие аббата Кер. Потом по поводу кражи, совершенной каким-то лакеем, стали сокрушаться об испорченности прислуги, и тут начались пересуды. Старая г-жа де Соммери простужена, м-ль де Тюрвизо выходит замуж, Моншароны вернутся не раньше конца января, Бретанкуры также. Теперь принято долго оставаться в деревне. И убожество предметов разговора словно подчеркивалось роскошью обстановки; но то, о чем говорилось, было еще куда менее глупо, чем самая манера вести разговор – без цели, без связи, без оживления. А между тем здесь были люди, видавшие виды, – бывший министр, кюре большого прихода, два-три крупных государственных деятеля; все они не выходили за пределы самых избитых тем. У одних был вид неутешных вдов, У других повадки барышников, а старики, явившиеся сюда с женами, годились этим женам в деды.
Г-жа Дамбрёз всех принимала одинаково любезно. Как только заговаривали о чьей-нибудь болезни, она скорбно сдвигала брови, когда же речь заходила о балах или вечерах, она сразу становилась веселой. Скоро ей придется отказаться от этих развлечений, так как она берет к себе в дом племянницу мужа, сироту. Стали превозносить ее самоотверженность: она поступает как настоящая мать.
Фредерик всматривался в нее. Матовая кожа ее лица казалась упругой и была свежей, но тусклой, точно законсервированный плод. Зато волосы, завитые по английской моде, были нежнее шелка, голубые глаза сияли, все движения отличались изяществом. Сидя в глубине комнаты на козетке, она перебирала красную бахрому японского экрана, наверно, чтобы показать свои руки, длинные, узкие, немного худые руки с пальцами, выгнутыми на концах. Она была в сером муаровом платье с глухим лифом, точно пуританка.
Фредерик спросил, не собирается ли она в этом году в Ла-Фортель. Г-жа Дамбрёз еще ничего не могла сказать. Ему это, впрочем, понятно: в Ножане ей, должно быть, скучно. Гостей становилось все больше. По коврам, не переставая, шуршали платья; дамы, присев на кончик стула, похихикав и сказав несколько слов, через пять минут уезжали со своими дочерьми. Вскоре стало невозможно следить за беседой, и Фредерик уже откланялся, как вдруг г-жа Дамбрёз сказала ему:
– Итак, по средам, господин Моро? – искупая этой единственной фразой все равнодушие, проявленное к нему.
Он был доволен. И все же, выйдя на улицу, он глубоко, с облегчением вздохнул; чувствуя потребность в обществе менее искусственном, Фредерик вспомнил, что он должен сделать визит Капитанше.
Дверь в переднюю была открыта. Две гаванские болонки выбежали к нему навстречу. Раздался голос:
– Дельфина! Дельфина! Феликс, это вы?
Он не пошел дальше; собачонки все еще тявкали. Наконец появилась Розанетта в каком-то пеньюаре из белого муслина, отделанном кружевами, в туфлях на босу ногу.
– Ах, извините, сударь! Я думала, это парикмахер. Одну минутку! Сейчас вернусь!
И он остался один в столовой. Ставни были закрыты. Фредерик обвел взглядом комнату, вспоминая шум, царивший здесь в ту ночь, и вдруг заметил на середине стола мужскую фетровую шляпу, старую, измятую, засаленную, отвратительную. Чья же это шляпа? Нагло выставив свою неряшливую подкладку, она как будто говорила: «А мне наплевать. Я здесь хозяин».
Вошла Капитанша. Она взяла шляпу, открыла дверь в теплицу, бросила ее туда, затворила дверь (в то же время другие двери открывались и закрывались) и, проведя Фредерика через кухню, впустила его в свою туалетную комнату.
Сразу было видно, что во всем доме это самое излюбленное место, как бы его духовное средоточие. Стены, кресла и широкий упругий диван были обиты ситцем с узором, изображавшим густую листву; на белом мраморном столе стояли два больших таза из синего фаянса; стеклянные полочки, расположенные над ним в виде этажерки, были заставлены флаконами, щетками, гребнями, косметическими карандашами, коробками с пудрой; высокое трюмо отражало огонь, горевший в камине; из ванны свешивалась простыня, а воздух благоухал смесью миндаля и росного ладана.
– Извините за беспорядок! Я сегодня обедаю в гостях!
И, повернувшись на каблуках, она чуть было не раздавила одну из собачонок. Фредерик нашел, что они очаровательны. Она взяла их на руки, поднесла к его лицу их черные мордочки и сказала:
– Ну, улыбнитесь и поцелуйте этого господина!
В комнату вдруг вошел какой-то человек в засаленном пальто с меховым воротником.
– Феликс, милейший, – сказала она, – в воскресенье все будет улажено, непременно.
Вошедший стал ее причесывать. Он сообщал ей новости о ее приятельницах: г-же де Рошегюн, г-же де Сен-Флорентен, г-же Ломбар, все об аристократических дамах, совсем как в доме Дамбрёзов. Потом он заговорил о театрах; нынче вечером в «Амбигю» исключительный спектакль:
– Вы поедете?
– Да нет! Посижу дома!
Появилась Дельфина. Розанетта стала бранить ее за то, что она отлучилась без позволения. Та божилась, что «ходила на рынок».
– Ну тогда принесите мне расходную тетрадь. Вы разрешите?
Вполголоса читая записи, Розанетта делала замечания по поводу каждого расхода. Итог был неверный.
– Верните четыре су сдачи.
Дельфина отдала, и Розанетта ее отпустила.
– Ах, пресвятая дева! Что за мука с этим народом!
Фредерик был неприятно поражен ее брюзжанием. Оно слишком напоминало ему только что слышанное и устанавливало между обоими домами обидное равенство.
Дельфина вновь вошла и, подойдя к Капитанше, что-то шепнула ей на ухо.
– Ну нет! Не желаю!
Дельфина еще раз вернулась:
– Барыня, она не слушает.
– Ах, как это невыносимо! Гони ее прочь!
В этот самый миг дверь толкнула старая дама в черном. Фредерик ничего не расслышал, ничего не разглядел. Розанетта ринулась в спальню ей навстречу.
Когда она вернулась, щеки у нее горели, и она молча села в кресло. Слеза скатилась у нее по щеке; потом она обернулась к молодому человеку и тихо спросила:
– Как ваше имя?
– Фредерик.
– А, Фредерико! Вам не будет неприятно, что я вас так называю?
И она ласково, почти влюбленно взглянула на него. Но вот она вскрикнула от радости: к ней вошла м-ль Ватназ.
У этой артистической особы совершенно не было ни минуты времени: ровно в шесть часов ей надо возглавить свой табль-д'от, и она задыхалась изнемогая. Первым делом она вынула из сумочки часовую цепочку и листок бумаги, потом разные вещи, покупки.
– К твоему сведению: на улице Жубер продаются шведские перчатки, по тридцать шесть су пара – роскошь! Твой красильщик просит подождать еще неделю. Насчет гипюра я сказала, что зайду потом. Бюньо получил задаток. Вот и все как будто? Итого ты мне должна сто восемьдесят пять франков.
Розанетта достала из ящика десять наполеондоров. У них у обеих не оказалось мелочи, Фредерик предложил свою…
– Я вам отдам, – сказала Ватназ, засовывая в сумочку пятнадцать франков. – Но вы гадкий! Я вас разлюбила: вы в тот вечер ни разу не танцевали со мной. Ах, моя милая, на набережной Вольтера я видела в одной лавке рамку из чучел колибри – прямо прелесть! На твоем месте я бы ее купила. Вот взгляни, как тебе это нравится?
И она показала отрез старинного розового шелка, который купила в Тампле на средневековый камзол Дельмару.
– Он был у тебя сегодня, правда?
– Нет.
– Странно!
И минуту спустя:
– Ты где сегодня вечером?
– У Альфонсины, – сказала Розанетта, Это был уже третий вариант – как она собирается провести вечер.
М-ль Ватназ опять спросила:
– Ну а насчет старика с Горы что нового?
Но Капитанша, быстро подмигнув ей, заставила ее замолчать, затем проводила Фредерика до передней, чтобы спросить, скоро ли он увидит Арну.
– Пусть он придет, попросите его; конечно, не при супруге.
На площадке у стены стоял зонтик и рядом пара калош.
– Калоши Ватназ, – сказала Розанетта. – Какова ножка а? Здоровенная у меня подружка?
И мелодраматическим тоном раскатисто произнесла:
– Ей не доверррять!
Фредерик, которому это признание придало смелости, хотел поцеловать ее в шею. Она холодно сказала:
– Ах, пожалуйста! Ведь это ничего не стоит!
Он вышел от нее легкомысленно настроенный и не сомневался, что Капитанша скоро будет его любовницей. Это желание пробудило в нем другое, и, хотя он и был несколько сердит на г-жу Арну, ему захотелось ее увидеть.
К тому же он должен был зайти к ним по поручению Розанетты.
«Но сейчас, – подумал он (било шесть часов), – сам Арну, наверно, дома».
И он отложил визит до следующего дня.
Она сидела в той же позе, что и в первый раз, и шила детскую рубашку. Мальчик играл у ее ног с деревянными животными; Марта поодаль писала.
Он начал с того, что похвалил ее детей. В ее ответе не было и следа глупого материнского тщеславия.
Комната являла вид мирный и спокойный. Солнце ярко светило в окна, углы мебели блестели, а так как г-жа Арну сидела у окна, широкий солнечный луч, падая ей в затылок, на завитки волос, как бы жидким золотом пронизывал ее нежную смуглую кожу. И он сказал:
– Как выросла молодая особа за три года! Помните, мадмуазель, как вы спали у меня на коленях в коляске?
Марта не помнила.
– Это было вечером, мы ехали из Сен-Клу.
Г-жа Арну бросила взгляд, исполненный странной печали. Не запрещала ли она ему всякий намек на их общее воспоминание?
Ее прекрасные черные глаза с блестящими белками медленно двигались под веками, немного тяжелыми, и в глубине ее зрачков таилась беспредельная доброта. Им опять овладела любовь еще более сильная, чем прежде, необъятная; созерцая, он погружался в оцепенение; но он стряхнул его с себя. Как же поднять себя в ее глазах? Каким способом? И, хорошенько подумав, Фредерик не нашел ничего лучшего, как заговорить о деньгах. Он завел речь о погоде, которая здесь не такая холодная, как в Гавре.
– Вы бывали там?
– Да, по делам… семейным… о наследстве.
– А! Очень рада за вас, – сказала она с выражением такого искреннего удовольствия, что он был тронут, словно ему оказали большую услугу.
Потом она спросила, что он намерен делать, – ведь мужчина должен чем-нибудь заниматься. Он вспомнил о своем вымысле и сказал, что рассчитывал попасть в Государственный совет благодаря г-ну Дамбрёзу, депутату.
– Вы, может быть, знаете его?
– Только по фамилии.
Потом, понизив голос, спросила:
– Он ездил с вами на бал тот раз, правда?
Фредерик молчал.
– Это я и хотела узнать; благодарю вас.
Затем она задала ему два-три сдержанных вопроса о его семье и родном городе. Как это любезно, что он не забыл их, хоть и прожил там так долго.
– Но… разве мог я? – спросил он. – И вы сомневались?
Г-жа Арну встала.
– Я полагаю, что вы питаете к нам искреннее и прочное чувство. Прощайте… нет, до свиданья.
И она крепко, по-мужски пожала ему руку. Не залог ли это, не обещание ли? Фредерик ощутил теперь счастье жизни; он сдерживал себя, чтобы не запеть; он испытывал потребность излить свой восторг, проявить великодушие, подать милостыню. Он посмотрел вокруг себя, нет ли человека, которому можно прийти на помощь. Ни один нищий не проходил поблизости, и эта готовность к жертве пропала в нем, едва возникнув, ибо он был не из тех, кто с упорством стал бы искать подходящего случая.
Потом он вспомнил о своих друзьях. Первый, о ком он подумал, был Юссонэ, второй – Пеллерен. К Дюссардье, занимавшему очень скромное положение, следовало отнестись особенно внимательно; что до Сизи, Фредерик радовался возможности похвастаться перед ним своим богатством. Он письменно пригласил всех четырех отпраздновать с ним новоселье в ближайшее воскресенье, ровно в одиннадцать часов, а Делорье он поручил привести Сенекаля.
Репетитора уже уволили из третьего пансиона за то, что он высказался против распределения наград, обычая, который считал пагубным с точки зрения равенства. Он теперь служил у некоего машиностроителя и уже полгода как не жил с Делорье.
Разлука не была для них тяжела. К Сенекалю последнее время ходили какие-то блузники, все – патриоты, все – рабочие, все – честные люди; адвокату, однако, общество их казалась скучным. К тому же некоторые идеи его друга, превосходные как орудия борьбы, ему не нравились. Из честолюбия он об этом молчал, стараясь бережно обращаться с ним, чтобы иметь возможность им руководить, ибо он с нетерпением ожидал великого переворота, надеясь пробиться, занять положение.
Взгляды Сенекаля были бескорыстнее. Каждый вечер, кончив работу, он возвращался к себе в мансарду и в книгах искал подтверждения своим мечтам. Он делал заметки к «Общественному договору». Он пичкал себя «Независимым обозрением». Он узнал Мабли, Морелли, Фурье, Сен-Симона, Конта, Кабэ, Луи Блана, весь грузный воз писателей-социалистов, тех, которые все человечество хотят поселить в казармах, тех, которые желали бы развлекать его в домах терпимости или заставить корпеть за конторкой; и из смеси всего этого он создал себе идеал добродетельной демократии, нечто похожее и на ферму и на прядильню, своего рода американскую Лакедемонию, где личность существовала бы лишь для того, чтобы служить обществу, более всемогущему, более самодержавному, непогрешимому и божественному, чем какие-нибудь далай-ламы и Навуходоносоры. Он не сомневался в скором осуществлении этой идеи и яростно ратовал против всего, что считал враждебным ей, рассуждая, как математик, и слепо веря в нее, как инквизитор. Дворянские титулы, мундиры, ордена, в особенности ливреи и даже слишком громкие репутации вызывали в нем возмущение, а книги, которые он изучал, и его невзгоды с каждым днем усиливали его ненависть ко всему выдающемуся и ко всякому проявлению превосходства.
– Чем я обязан этому господину, чтобы оказывать ему какие-то любезности? Если я ему нужен, он может сам ко мне прийти!
Делорье прямо потащил его к Фредерику.
Они застали своего приятеля в спальне. Шторы и двойные драпировки, венецианские зеркала – ни в чем не было недостатка; Фредерик в бархатной куртке сидел, развалившись в глубоком кресле, и курил турецкие сигареты.
Сенекаль насупился, как ханжа, попавший на веселое сборище. Делорье окинул все единым взглядом, потом низко поклонился:
– Ваша светлость! Честь имею приветствовать вас!
Дюссардье бросился ему на шею.
– Так вы теперь богаты? Ах, вот это хорошо, черт возьми, это хорошо!
Сизи явился с крепом на шляпе. После смерти своей бабушки он располагал значительным состоянием и стремился не столько веселиться, сколько отличаться от других, быть не как все, носить «особый отпечаток». Так он выражался.
Был уже полдень, и все зевали; Фредерик поджидал еще кого-то. При имени Арну Пеллерен состроил гримасу. Он смотрел на него как на ренегата с тех пор, как тот бросил искусство.
– А что, если обойтись без него? Как вы скажете?
Все были согласны.
Слуга в высоких гетрах распахнул дверь, и гости увидели столовую, стены которой были отделаны широкой дубовой панелью с золотым багетом; на двух поставцах стояла посуда. На печке подогревались бутылки с вином; лезвия новых ножей блестели рядом с устрицами; в молочном оттенке тончайших стаканов было что-то нежно манящее, и стол гнулся от дичи, фруктов, разных необыкновенных вещей. Эти тонкости Сенекаль не мог оценить.
Он первым делом потребовал простого хлеба (как можно черствее) и по этому случаю заговорил об убийствах в Бюзансэ и о продовольственном кризисе.
Ничего бы этого не случилось, если бы больше заботились о земледелии, если бы все не было отдано во власть конкуренции, анархии, злосчастного принципа «свободной торговли». Вот как создается денежный феодализм, худший, чем феодализм былой. Но берегитесь! Народ в конце концов не выдержит и за свои страдания отплатит капиталистам кровавыми приговорами либо разграблением их дворцов.
Фредерику представилось на миг, как толпа людей с голыми руками наводняет парадную гостиную г-жи Дамбрёз и ударами пик разбивает зеркала.
Сенекаль продолжал: рабочий вследствие недостаточности заработной платы несчастнее, чем илот, негр или пария, особенно если у него дети.
– Путем удушения, что ли, избавляться ему от них, как рекомендует, не помню уж какой, английский ученый, последователь Мальтуса?
И он обратился к Сизи:
– Неужели же мы дойдем до того, что будем следовать советам гнусного Мальтуса?
Сизи, не знавший ни о гнусности, ни даже о самом существовании Мальтуса, ответил, что бедным все-таки много помогают и что высшие классы…
– А! Высшие классы! – проговорил с насмешкой социалист. – Во-первых, никаких высших классов нет; человека возвышает лишь его сердце. Нам не надо милостыни, слышите! Мы хотим равенства, справедливого распределения продуктов.
Он требовал, чтобы рабочий мог стать капиталистом, как солдат – полковником. Цехи, ограничивая число подмастерьев, по крайней мере препятствовали чрезмерному скоплению рабочей силы, а чувство братства поддерживалось празднествами, знаменами.
Юссонэ, как поэт, жалел о знаменах; Пеллерен – также, ибо имел к ним пристрастие с тех пор, как в кафе «Даньо» слышал беседу поборников фаланстера. Он заявил, что Фурье великий человек.
– Полноте! – сказал Делорье. – Старая скотина видит в государственных переворотах проявление божественного возмездия! Это вроде чудака Сен-Симона и его школы с их ненавистью к французской революции – кучка болтунов, желающих восстановить католицизм.
Г-н де Сизи, вероятно из любознательности или для того, чтобы показать себя с хорошей стороны, тихо спросил:
– Так эти ученые держатся других взглядов, чем Вольтер?
– Этого я уступаю вам! – ответил Сенекаль.
– Как? А я думал…
– Да нет же! Он не любил народ!
Потом разговор перешел на современные события: испанские браки, рошфоровскую растрату, новый капитул Сен-Дени, который приведет к увеличению налогов. По мнению Сенекаля, они и так были достаточно велики.
– И для чего, боже ты мой? Чтобы воздвигать дворцы для музейных обезьян, устраивать на площадях блистательные парады или поддерживать среди придворных лакеев средневековый этикет!
– Я читал в «Журнале мод», – сказал Сизи, – что в день святого Фердинанда на балу в Тюильри все были наряжены паяцами.
– Ну, разве это не плачевно! – сказал социалист, с отвращением пожимая плечами.
– А версальский музей! – воскликнул Пеллерен. – Стоит о нем поговорить! Эти болваны укоротили одну из картин Делакруа и надставили Гро! В Лувре так хорошо реставрируют полотна, так их подчищают и подмазывают, что лет через десять, пожалуй, от них ничего не останется. А об ошибках в каталоге один немец написал целую книгу. Честное слово, иностранцы смеются над нами!
– Да, мы стали посмешищем Европы, – сказал Сенекаль.
– Все потому, что искусство подчинено короне.
– Пока не будет всеобщего избирательного права…
– Позвольте! – Художник, которого уже двадцать лет не принимали ни на одну выставку, негодовал на Власть. – О, пусть нас оставят в покое. Лично я не требую ничего! Но только Палаты должны были бы с помощью законов оказывать поддержку искусству. Следовало бы учредить кафедру эстетики и найти такого профессора, который был бы и практиком и в то же время философом и, надо надеяться, сумел бы объединить массы. Хорошо бы вам, Юссонэ, коснуться этого в вашей газете!
– Разве газеты у нас пользуются свободой? Разве сами мы пользуемся ею? – с горячностью воскликнул Делорье. – Когда подумаешь, что, прежде чем спустить лодочку на реку, может потребоваться двадцать восемь формальностей, прямо хочется бежать к людоедам! Правительство пожирает нас! Все принадлежит ему: философия, право, искусство, самый воздух, а изможденная Франция хрипит под сапогом жандарма и сутаной попа.
Так широким потоком будущий Мирабо изливал свою желчь. Наконец он взял стакан, поднялся и, упершись рукой в бок, сверкая глазами, проговорил:
– Я пью за полное разрушение существующего строя, то есть всего, что называют Привилегией, Монополией, Управлением, Иерархией, Властью, Государством! – И добавил более громким голосом: – Которые я хотел бы разбить вот так! – И он бросил на стол красивый бокал, который разлетелся на множество осколков.
Все зааплодировали, а больше всех – Дюссардье.
Зрелище несправедливостей возмущало его сердце. Он тревожился за Барбеса, принадлежа сам к числу тех, кто бросается под экипаж, чтобы помочь упавшим лошадям. Его эрудиция ограничивалась двумя сочинениями; одно из них называлось «Преступления королей», другое – «Тайны Ватикана». Он слушал адвоката, разинув рот, упиваясь его речью. Наконец он не выдержал:
– А я упрекаю Луи-Филиппа в том, что он отступился от поляков!
– Одну минутку! – сказал Юссонэ. – Прежде всего никакой Польши не существует; это выдумка Лафайета. Как правило, все поляки – из предместья Сен-Марсо, а настоящие утонули вместе с Понятовским.
Словом, его «не проведешь», он «разуверился во всем этом». Ведь это все равно, что морской змей, отмена Нантского эдикта и «старая басня о Варфоломеевской ночи».
Сенекаль, не защищая поляков, подхватил последние слова журналиста. Пап оклеветали, они в сущности стоят за народ, а Лигу он назвал «зарею Демократии, великим движением в защиту равенства против индивидуализма протестантов».
Фредерик был несколько удивлен такими идеями. Сизи они, наверно, тоже надоели: он перевел разговор на живые картины в театре «Жимназ», которые в то время привлекали много зрителей.
Сенекаля и это огорчило. Подобные зрелища развращают дочерей пролетария; а потом и они выставляют напоказ наглую роскошь. Поэтому он оправдывал баварских студентов, оскорбивших Лолу Монтес. По примеру Руссо, он больше уважал жену угольщика, чем любовницу короля.
– Вы отвергаете трюфели! – величественно возразил Юссонэ.
И он встал на защиту подобных дам из внимания к Розанетте. Потом он заговорил о ее бале и костюме Арну.
– Говорят, дела его плохи? – сказал Пеллерен.
У торговца картинами только что закончилось судебное дело из-за участков в Бельвиле, а теперь он состоял членом компании по разработке фарфоровой глины в Нижней Бретани вместе с такими же сомнительными личностями, как он сам.
Дюссардье больше знал на этот счет, так как его хозяин, г-н Муссино, наводил об Арну справки у банкира Оскара Лефевра; тот сообщил, что считает Арну человеком несолидным, – ему приходилось переписывать векселя.
Десерт был окончен; перешли в гостиную, обтянутую так же, как и у Капитанши, желтым шелком и убранную в стиле Людовика XVI.
Пеллерен поставил Фредерику в укор, что он не отдал предпочтения неогреческому стилю; Сенекаль чиркал спичками о шелковую обивку; Делорье никаких замечаний не сделал, но не мог воздержаться от них в библиотеке, которую назвал библиотекой маленькой девочки. В ней была собрана большая часть современных авторов. Поговорить о их произведениях было невозможно, так как Юссонэ тотчас же начинал рассказывать анекдоты о них самих, критиковал их внешность, поведение, костюмы, превознося каких-то писателей пятнадцатого ранга, уничтожающе отзываясь о талантах первостепенных и, разумеется, сокрушаясь о современном упадке. В любой деревенской песенке поэзии больше, чем во всей лирике XIX века; Бальзака захвалили. Байрона уже низвергли, Гюго ничего не смыслит в театре, и так далее.
– Почему, – спросил Сенекаль, – у вас нет книг наших рабочих поэтов?
А г-н де Сизи, занимавшийся литературой, удивился, что не видит на столе у Фредерика «каких-нибудь новейших физиологий – физиологии курильщика, рыболова, таможенного чиновника».
Приятели настолько вывели Фредерика из терпения, что ему захотелось вытолкать их вон. «Нет, я просто глупею!» И, отведя Дюссардье в сторону, он спросил, не может ли быть ему чем-нибудь полезен.
Добрый малый был растроган. Но он служит кассиром и ни в чем не нуждается.
Затем Фредерик повел Делорье к себе в спальню и вынул из бюро две тысячи франков:
– На, дружище, забирай! Это остаток моих старых долгов.
– Ну… а как же газета? – спросил адвокат. – Ты ведь знаешь, я уже говорил об этом с Юссонэ.
А когда Фредерик ответил, что он «сейчас в несколько стесненных обстоятельствах», Делорье зло усмехнулся.
После ликеров пили вино; после пива – грог; еще раз закурили трубки. Наконец в пять часов гости разошлись; они шагали рядом, храня молчание, как вдруг Дюссардье заговорил о том, что Фредерик превосходно принял их. Все согласились.
Юссонэ заявил, что завтрак был тяжеловат. Сенекаль раскритиковал обстановку Фредерика, изобличающую его пустоту. Сизи был того же мнения. В ней совершенно не заметно «особого отпечатка».
– Я считаю, – проговорил Пеллерен, – что он безусловно мог бы заказать мне картину.
Делорье молчал, унося в кармане панталон банковые билеты.
Фредерик остался один. Он думал о своих друзьях и чувствовал, что от них его как бы отделяет глубокий ров, полный мрака. Он протянул им руку, но его искренность не вызвала в них отклика.
Он вспомнил все сказанное Пеллереном и Дюссардье относительно Арну. Наверно, это выдумка, клевета. Но с какой стати? И он уже видел г-жу Арну, разоренную, плачущую, распродающую свою обстановку. Эта мысль терзала его всю ночь; на следующий день он отправился к ней.
Не зная, как сообщить ей то, что ему известно, он в разговоре, между прочим, спросил ее, по-прежнему ли Арну владеет участками в Бельвиле.
– Да, по-прежнему.
– Он теперь, кажется, член компании по добыче фарфоровой глины в Бретани?
– Да.
– На фабрике все идет хорошо, не правда ли?
– Ну да… как будто.
И, видя, что он колеблется, спросила:
– Да что с вами? Вы меня пугаете!
Тогда он сообщил ей об отсроченных векселях. Она опустила голову и сказала:
– Я так и думала!
Действительно Арну ради выгодной спекуляции отказался продать землю, заложил ее за большую сумму и, не находя покупателей, решил поправить дело постройкой фабрики. Затраты превысили смету. Ей больше ничего не известно; он же избегает всяких вопросов и все время уверяет, что «дела идут прекрасно».
Фредерик попытался ее успокоить. Это, может быть, лишь временные затруднения. Впрочем, если он что-нибудь узнает, то сообщит ей.
– Ах да! Пожалуйста, – сказала она, складывая руки с очаровательным выражением мольбы.
Так, значит, он может быть ей полезен. Он входит в ее жизнь, в ее сердце!
Пришел Арну.
– Ах, как мило! Вы зашли, чтобы везти меня обедать!
Фредерик опешил.
Арну говорил о разных пустяках, потом предупредил жену, что вернется очень поздно, так как у него назначено свидание с г-ном Удри.
– У него дома?
– Ну, конечно, у него.
Спускаясь по лестнице, он признался, что Капитанша сегодня свободна и он с ней поедет повеселиться в «Мулен Руж», а так как у него всегда была потребность в излияниях, то он и попросил Фредерика проводить его до подъезда Розанетты.
Вместо того чтобы войти, он стал расхаживать по тротуару, глядя на окна второго этажа. Вдруг занавески раздвинулись.
– А! Браво! Старый Удри ушел. Добрый вечер!
Так, значит, она на содержании у старика Удри? Фредерик теперь не знал, что и думать.
С этого дня Арну стал еще дружелюбнее прежнего; он приглашал его обедать к своей любовнице, и вскоре Фредерик стал посещать оба дома.
У Розанетты бывало занятно. К ней заезжали вечером после клуба или театра, пили чай, играли партию в лото; по воскресеньям разыгрывали шарады; Розанетта, самая неугомонная из всех, любила забавные затеи, например, бегала на четвереньках или напяливала на себя вязаный колпак. Когда она смотрела в окно на прохожих, то надевала кожаную шляпу; она курила трубку с чубуком, пела тирольские песни. Днем она от нечего делать вырезала цветы из ситца, сама наклеивала их на стекла окон, намазывала румянами двух своих собачек, зажигала курительные свечки или гадала на картах. Не в силах противиться своим желаниям, она бывала без ума от безделушки, виденной ею, не спала ночь, спешила ее купить, выменивала на другую, без толку изводила какую-нибудь ткань, теряла свои драгоценности, сорила деньгами, могла бы продать последнюю рубашку, чтобы достать литерную ложу. Она часто просила Фредерика объяснить ей какое-нибудь слово, которое ей случалось прочесть, но не слушала его объяснений, быстро перескакивая с одного предмета на другой, и сыпала вопросами. Приступы веселости сменялись у нее детскими вспышками гнева; или же она погружалась в мечты, сидя на полу перед камином, опустив голову и обхватив колени руками, неподвижнее, чем оцепеневший уж. Не обращая внимания на Фредерика, она одевалась в его присутствии, медленно натягивала шелковые чулки, потом умывала лицо, обдавая все кругом брызгами, и откидывалась назад, словно трепещущая наяда; и ее смех, белизна ее зубов, блеск ее глаз, ее красота, ее веселость пленяли Фредерика и взвинчивали ему нервы.
Г-жа Арну почти всякий раз, как он приходил, или учила читать своего мальчугана, или стояла за стулом Марты, игравшей гаммы; если она занималась шитьем, для него было великим счастьем поднять упавшие ножницы. Все ее движения были спокойно величественны; ее маленькие руки казались созданными для того, чтобы раздавать милостыню, чтобы утирать слезы, а в голосе ее, от природы глуховатом, были ласкающие интонации и как бы легкость ветерка.
Литературой она не восторгалась, но зато ум ее сказывался в чарующе простых и прочувствованных словах. Она любила путешествовать, слушать шум ветра в лесу и с непокрытой головой гулять под дождем. Фредерик наслаждался, слушая все это, и думал, что уже начинается их сближение.
Общение с этими двумя женщинами составляло как бы две мелодии; одна была игривая, порывистая, веселящая, другая же – торжественная, почти молитвенная; и, звуча в одно и то же время, они непрерывно нарастали и мало-помалу сливались, ибо, если г-же Арну случалось прикоснуться к нему хоть кончиком пальца, перед ним вставал, откликаясь на его желания, образ той, другой, потому что с ней он больше мог рассчитывать на удачу; а когда в обществе Розанетты он чувствовал сердечное волнение, тотчас же ему вспоминалась его великая любовь.
Этому смешению способствовало и сходство в обстановке обеих квартир. Один из двух ларей, находившихся в прежнее время на бульваре Монмартр, украшал теперь столовую Розанетты, другой же – гостиную г-жи Арну. В обоих домах столовые сервизы были одинаковые, и даже на креслах валялись такие же бархатные ермолки; далее, множество мелких подарков – экраны, шкатулки, веера – переходили от жены к любовнице и обратно, ибо Арну, нисколько не стесняясь, часто отбирал у одной подаренное им же, чтобы преподнести другой.
Капитанша вместе с Фредериком смеялась над этой скверной его манерой. Однажды в воскресенье, после обеда, она повела Фредерика за дверь и показала ему в кармане пальто Арну пакет с пирожными, которые он стащил со стола, вероятно чтобы угостить ими свою семью. Г-н Арну пускался на шалости, граничившие с гнусностью. Он считал долгом надувать городскую таможню; в театр он никогда не ходил за деньги; с билетом второго класса всегда, по его словам, пробирался в первый и рассказывал, как о превосходной шутке, о своем обыкновении в купальнях опускать в кружку для прислуги вместо монеты в десять су пуговицу от штанов; все это, однако, не мешало Капитанше его любить.
Как-то раз она все же сказала в разговоре о нем:
– Ах! Надоел он мне в конце концов! Довольно с меня! Право, куда ни шло, найду себе другого!
Фредерик заметил, что «другой», как ему кажется, уже найден и называется г-ном Удри.
– Ну так что же из того? – сказала Розанетта.
И в голосе ее послышались слезы.
– Ведь я у него так мало прошу, а он не хочет, скотина! Не хочет! Вот обещания – о! – это другое дело.
Он посулил ей даже четвертую часть прибылей от пресловутой фарфоровой глины; никаких прибылей не оказывалось, равно как и кашемировой шали, которою он уже полгода морочил ее.
Фредерик сразу решил было подарить ей такую шаль. Но Арну мог счесть это за урок и рассердиться.
Все-таки он был добрый, его жена сама об этом говорила. Но такой сумасброд! Теперь, вместо того чтобы каждый день приглашать гостей к себе, он принимал своих знакомых в ресторане. Он покупал вещи совершенно ненужные, например золотые цепочки, стенные часы, всякие хозяйственные принадлежности. Г-жа Арну даже показала Фредерику в коридоре огромное количество чайников, грелок и самоваров. Наконец однажды она призналась ему в своих тревогах: Арну заставил ее подписать вексель на имя г-на Дамбрёза.
Фредерик между тем не отказывался от литературных замыслов, которые в своем роде были для него вопросом чести. Он хотел написать историю эстетики – итог его разговоров с Пеллереном, потом – изобразить в драмах разные моменты французской революции и, под косвенным влиянием Делорье и Юссонэ, думал сочинить большую комедию. Часто во время работы перед ним мелькал образ то одной, то другой; он боролся с желанием увидеть ее, сразу же поддавался этому желанию, а возвращаясь от г-жи Арну, бывал еще грустнее.
Однажды утром, когда он у камина предавался меланхолии, вошел Делорье. Крамольные речи Сенекаля обеспокоили его патрона, и он снова очутился без средств к существованию.
– Что же я тут, по-твоему, могу сделать? – сказал Фредерик.
– Ничего! Денег у тебя нет, я знаю. Но не можешь ли ты найти ему место через господина Дамбрёза или через Арну? Последнему, должно быть, нужны инженеры на его фабрике. – Фредерика словно осенила мысль: Сенекаль мог бы сообщать ему об отлучках мужа, передавать письма, быть полезным во множестве случаев, которые представятся. Мужчины всегда оказывают друг другу такие услуги. Впрочем, он найдет способ воспользоваться им так, что тот и не догадается. Случай посылает ему пособника, это добрый знак, упускать нельзя; и вот, притворяясь равнодушным, он ответил, что дело, пожалуй, удастся устроить и что он им займется.
Он занялся им немедленно. У Арну было много хлопот с фабрикой. Он искал медно-красную китайскую краску; но краски улетучивались при обжигании. Чтобы предохранить фаянс от трещин, он к глине примешивал известь; однако изделия становились ломкими, эмаль на рисунках пузырилась, большие пластинки коробились, и, приписывая эти неудачи скверному оборудованию фабрики, он хотел заказать новые дробильные мельницы, новые сушилки. Фредерик вспомнил некоторые из этих подробностей и, придя к Арну, объявил, что отыскал человека, весьма сведущего, способного найти пресловутую красную краску. Арну так и подпрыгнул, потом, выслушав все, ответил, что ему никого не надо.
Фредерик стал расхваливать удивительные познания Сенекаля, являющегося одновременно инженером, химиком и счетоводом, первоклассным математиком.
Фабрикант дал согласие повидаться с ним.
По поводу вознаграждения они повздорили. Фредерик вмешался и к концу недели добился того, что они заключили условие.
Но фабрика находилась в Крейле, и Сенекаль ничем не мог быть ему полезен. Это соображение, весьма простое, повергло Фредерика в уныние, словно настоящая неудача.
Он решил, что чем больше Арну будет отвлекаться от жены, тем больше он сам может рассчитывать на успех у нее. И он стал без конца восхвалять Розанетту; он указал Арну на все, в чем тот перед нею виноват, передал ее недавние смутные угрозы и даже сказал про кашемировую шаль, не утаив, что Розанетта обвиняет его в скупости.
Арну, задетый этим упреком (и к тому же обеспокоенный), подарил Розанетте шаль, но побранил ее за то, что она жаловалась Фредерику; а когда она сказала, что тысячу раз напоминала о его обещании, он стал уверять, что запамятовал, так как слишком занят.
На другой день Фредерик явился к ней. Хотя было два часа, Капитанша еще не вставала, а у самого ее изголовья Дельмар за круглым столиком доедал кусок паштета. Она еще издали крикнула: «Получила! Получила!», потом, взяв Фредерика за уши, поцеловала его в лоб, долго благодарила, говоря ему «ты», и даже пожелала усадить его к себе на постель. Ее красивые нежные глаза блестели, влажный рот улыбался, рубашка без рукавов открывала полные руки, и время от времени он чувствовал сквозь батист упругие формы ее тела. Дельмар между тем вращал глазами:
– Но, право же, друг мой, дорогая моя…
То же было потом каждый раз. Как только Фредерик входил, она облокачивалась на подушку, чтобы ему удобнее было ее поцеловать, называла его душкой, прелестью, втыкала ему в петлицу цветок, поправляла галстук; эти нежности всегда усиливались, когда тут же оказывался Дельмар.
Не заигрывает ли она с ним? Фредерик так и подумал. А что до Арну, то ведь он, на месте Фредерика, не постеснялся бы обмануть друга. Имеет же он право не быть добродетельным с его любовницей, раз он добродетелен с его женой; ибо Фредерик считал, что это так, или, вернее, хотел внушить себе это, стараясь оправдать свое удивительное малодушие. Все же свое поведение он считал глупым и решил действовать с Капитаншей напрямик.
И вот однажды днем, когда она наклонилась над комодом, он подошел к ней и обнял ее столь недвусмысленно красноречиво, что она выпрямилась и вся вспыхнула. Он продолжал в том же роде; тогда она расплакалась и сказала, что она очень несчастна, но это еще не основание презирать ее.
Он повторил свои попытки. Она стала держать себя иначе – все время смеялась. Он счел уместным отвечать ей в том же тоне и довел это до крайности. Но он прикидывался слишком уж веселым, чтобы она могла поверить в его искренность, а их товарищеская непринужденность служила помехой для выражения серьезного чувства. Наконец она как-то объявила, что не довольствуется чужими объедками.
– Какими чужими?
– А разве нет? Ступай к госпоже Арну!
Фредерик часто говорил о ней; с другой стороны, Арну имел такую же привычку; в конце концов Розанетту стали выводить из терпения вечные похвалы этой женщине, и ее упрек был своего рода местью.
Фредерик затаил на нее обиду.
К тому же она начинала сильно раздражать его. Порою, выставляя себя опытной в делах любви, она со злостью говорила об этом чувстве, и ее скептический смешок возбуждал в нем желание дать ей пощечину. Четверть часа спустя любовь оказывалась единственно ценной вещью на свете, и, полузакрыв веки, скрестив руки на груди, словно кого-то обнимая, Розанетта в каком-то опьянении томно шептала: «Ах, да! Это хорошо! Так хорошо!» Невозможно было понять ее, узнать, например, любит ли она Арну; она издевалась над ним и вместе с тем как будто ревновала его. То же и с Ватназ, которую она то называла мерзавкой, то лучшей своей подругой. Вообще во всем ее облике, даже в том, как она закручивала косы, было что-то неуловимое, похожее на вызов, и он желал ее главным образом ради удовольствия победить и подчинить ее.
Как быть? Ведь часто она, ничуть не церемонясь, выпроваживала его, появляясь на минуту в дверях, чтобы шепнуть: «Я занята до вечера!» – или же он заставал ее в обществе человек двенадцати гостей, а когда они оставались вдвоем, можно было побиться об заклад, что помехи будут возникать непрерывно. Он приглашал ее обедать, она всегда; отказывалась; раз как-то согласилась, но не приехала.
В голове его родился чисто макиавеллиевский план.
Зная от Дюссардье об упреках Пеллерена по его адресу, Фредерик придумал заказать ему портрет Капитанши, портрет в натуральную величину, который потребует много сеансов; сам он не пропустит ни одного из них; обычная неаккуратность художника облегчит свидания наедине. И он предложил Розанетте позировать для портрета, чтобы преподнести свое изображение бесценному Арну. Она согласилась, ибо уже видела свой портрет в Большом салоне, на самом почетном месте, и собравшуюся перед ним толпу; да и газеты заговорят о ней, так что она сразу «войдет в моду».
Пеллерен с жадностью ухватился за предложение. Этот портрет должен сделать из него знаменитость, явиться шедевром.
Он перебрал в памяти все портреты кисти великих мастеров, какие были ему известны, и окончательно остановился на портрете в манере Тициана, решив прибавить к нему украшения во вкусе Веронезе. Итак, он осуществит свой замысел без всяких искусственных теней, в ярком свете, тело выдержит в одном тоне, а на аксессуары будут падать блики.
«Что, если одеть ее, – думал он, – в розовое шелковое платье? С восточным бурнусом? Ах, нет! К черту бурнус! Или лучше одеть ее в синий бархат на густо-сером фоне? Можно бы еще белый гипюровый воротник, черный веер, а позади алую драпировку?»
И, размышляя таким образом, он с каждым днем расширял свой замысел и восхищался им.
У него забилось сердце, когда Розанетта, в сопровождении Фредерика, явилась к нему на первый сеанс. Он попросил ее стать на некое подобие эстрады посередине комнаты; и, жалуясь на освещение и жалея о прежней своей мастерской, он заставил ее сперва облокотиться на какой-то пьедестал, потом сесть в кресло; то удаляясь, то снова приближаясь к ней, чтобы щелчком поправить складки платья, он, прищурясь, глядел на нее и отрывисто спрашивал у Фредерика советов.
– Ну, так нет же! – воскликнул он. – Я возвращаюсь к прежнему замыслу! Делаю вас венецианкой!
На ней будет платье пунцового бархата с золотым поясом, а из-под широкого рукава, отороченного горностаем, будет видна обнаженная рука, опирающаяся на балюстраду лестницы, которая приходится сзади. Слева, до верхнего края холста, будет подниматься высокая колонна, сливаясь с архитектурными деталями свода. Под его аркой смутно видны купы почти черных апельсиновых деревьев на фоне голубого неба с полосками белых облаков. На выступ лестницы наброшен ковер, на нем – серебряное блюдо с букетом цветов, янтарные четки, кинжал и старинный, чуть пожелтевший ларец слоновой кости, полный золотых цехинов; несколько монет, упавших на пол, протянутся цепью блестящих брызг, привлекая внимание к кончику ее ноги, ибо она будет стоять на предпоследней ступеньке, в ярком свете.
Он принес ящик для упаковки картин и водрузил его на эстраде, чтобы изобразить ступеньку; потом в качестве аксессуаров разложил на табурете, заменявшем балюстраду, свою рабочую блузу, щит, коробку из-под сардин, пучок перьев, нож и, разбросав перед Розанеттой дюжину медяков, попросил ее стать в позу.
– Вообразите себе, что все эти вещи – сокровища, роскошные подарки. Голову немного направо! Превосходно! И не двигайтесь! Такая величественная поза очень подходит к характеру вашей красоты.
Она была в шотландском платье, в руке держала большую муфту и делала усилия, чтобы не расхохотаться.
– А в волосы мы вплетем жемчуга: в рыжих волосах это всегда очень эффектно.
Капитанша возразила, что волосы у нее не рыжие.
– Да не спорьте! Рыжий цвет у художников не тот, что у обывателей!
Он стал набрасывать расположение предметов и так был занят мыслями о великих мастерах Возрождения, что только о них и говорил. Целый час он вслух грезил о жизни этих людей, исполненной великолепия, гениальности, славы и пышности, о триумфальных въездах в города и пирах при свете факелов, среди женщин, полунагих, прекрасных, как богини.
– Вы созданы, чтобы жить так, как жили в те времена. Женщина, подобная вам, была бы достойна принца.
Розанетта находила, что комплименты Пеллерена чрезвычайно милы. Назначен был день следующего сеанса; Фредерик взялся принести аксессуары.
От жарко натопленной печки у Розанетты немного кружилась голова; поэтому назад они направились пешком по улице Дюбак и вышли на Королевский мост.
Была прекрасная погода, холодная, но ясная. Солнце садилось; окна некоторых домов Старого города блестели вдали, точно золотые дощечки, а сзади, с правой стороны, башни собора Богоматери вырисовывались совсем черные на фоне синего неба, нежно подернутого на горизонте серой дымкой. Подул ветер. Розанетта объявила, что проголодалась, и они вошли в Английскую кондитерскую.
Молодые женщины с детьми ели, стоя у мраморного прилавка, где под стеклянными колпаками жались одна к другой тарелки с пирожными. Розанетта проглотила два бисквита с кремом. От сахарной пудры на углах рта у нее получились усики. Чтобы вытереть их, она несколько раз вынимала из муфты носовой платок; в обрамлении зеленого шелкового капора лицо ее напоминало распустившуюся розу среди листьев.
Они двинулись дальше; на Рю-де-ла-Пэ она остановилась у ювелирного магазина, стала рассматривать браслет; Фредерик захотел подарить ей его.
– Нет, – сказала она, – побереги деньги.
Его задели эти слова.
– Что это с моим мальчиком? Взгрустнулось?
И разговор снова завязался; Фредерик, как обычно, начал уверять ее в своей любви.
– Ты же знаешь, что это невозможно!
– Почему?
– Ах! Потому что…
Они шли рядом, она опиралась на его руку, и оборки ее платья задевали его ноги. И тут он вспомнил зимние сумерки, когда по этому же самому тротуару с ним рядом шла г-жа Арну, и он настолько поглощен был этим воспоминанием, что перестал замечать Розанетту и думать о ней.
Она смотрела прямо перед собой в пространство, повиснув на его руке, и, словно ленивый ребенок, предоставила ему тащить ее за собой. Был тот час, когда возвращаются с прогулки; по сухой мостовой быстро неслись экипажи. Ей, вероятно, пришла на память лесть Пеллерена, и она вздохнула:
– Ах! Есть же ведь такие счастливицы! Решительно, я создана для богатого человека.
Он грубо возразил:
– Он ведь есть у вас? – ибо г-н Удри, как считали все, был трижды миллионер.
Она, оказалось, только и мечтает, как бы избавиться от него.
– Кто же вам мешает?
И он дал волю желчным насмешкам над этим старым буржуа в парике, убеждая ее в том, что подобная связь недостойна и она должна ее порвать.
– Да, – ответила Капитанша, словно разговаривая сама с собой, – я, наверно, так в конце концов и сделаю.
Фредерика восхитило ее бескорыстие. Она замедлила шаг; он подумал, что она устала. Она упорно не желала садиться в экипаж и отпустила Фредерика у своего подъезда, послав ему воздушный поцелуй.
«Ах! Какая жалость! И подумать, что есть дураки, которые считают меня богатым!»
Он мрачный возвращался домой.
Там его ждали Юссонэ и Делорье.
Журналист, сидя за его столом, рисовал головы турок; адвокат же, забравшись с грязными ногами на диван, дремал.
– А, наконец-то! – воскликнул он. – Но что за свирепый вид! Ты можешь меня выслушать?
Мода на него как на репетитора проходила, ибо своих учеников он пичкал теориями, неблагоприятными с точки зрения экзаменов. Он два-три раза выступил в суде, проиграл дела, и каждое новое разочарование все подкрепляло в нем давнюю его мечту о газете, где он мог бы проявлять себя, мстить, извергать свою желчь и свои мысли. К тому же явится известность и богатство. В надежде на это он и обхаживал Юссонэ, имевшего в своем распоряжении газету.
Теперь он выпускал ее на розовой бумаге; он сочинял утки, придумывал ребусы, ввязывался в полемику и даже (не сообразуясь с помещением) собирался устраивать концерты. Годовая подписка «давала право на место в партере в одном из главных театров Парижа; кроме того, редакция обязывалась снабжать господ иногородних всеми требуемыми справками из области искусства и прочими». Но типографщик грозился, хозяину помещения задолжали за девять месяцев, возникали всяческие затруднения, и Юссонэ предоставил бы «Искусству» погибнуть, если бы не заклинания адвоката, который изо дня в день поддерживал в нем бодрость. Делорье захватил его с собой, чтобы придать больший вес своему ходатайству.
– Мы пришли по поводу газеты, – сказал он.
– Ну? Ты еще думаешь о ней! – небрежно ответил Фредерик.
– Разумеется, думаю!
И он снова изложил свой план. Печатая биржевые отчеты, они завяжут отношения с финансистами и таким путем получат сто тысяч франков, необходимых для залога. Но для того чтобы листок мог превратиться в политическую газету, надо сперва создать себе широкую клиентуру, а ради этого пойти на некоторые расходы, не считая издержек на бумагу, на печатание, на контору; короче – требовалась сумма в пятнадцать тысяч франков.
– У меня нет капиталов, – сказал Фредерик.
– Ну, а у нас? – сказал Делорье, скрестив руки на груди.
Фредерик, обиженный этим жестом, возразил:
– Я-то тут при чем?..
– А, превосходно! У них есть и дрова в камине, и трюфели к обеду, и мягкая постель, библиотека, экипаж, все радости жизни! А если другой дрожит от стужи на чердаке, обедает за двадцать су, трудится, как каторжный, и барахтается в нищете – они тут ни при чем!
И он повторял: «Они тут ни при чем!» с цицероновской иронией, отзывавшей судебным красноречием.
Фредерик хотел заговорить.
– Впрочем, я понимаю, есть потребности… аристократические; без сомнения… какая-нибудь женщина…
– Ну так что же, даже если и так? Разве я не волен?
И с минуту помолчав, Делорье отозвался:
– О, вполне!
– Обещания – самая удобная вещь.
– Боже мой! Да я не отказываюсь от них! – сказал Фредерик.
Адвокат продолжал:
– В школьные годы дают клятвы, собираются учредить фалангу, подражать «Тринадцати» Бальзака! А потом, когда встретятся, – «прощай, старина, ступай своей дорогой!» Тот, кто мог бы оказать другому услугу, заботливо приберегает все для себя.
– Что?
– Да; ты даже не представил нас Дамбрёзам!
Фредерик посмотрел на него; в старом сюртуке, тусклых очках, страшно бледный, адвокат показался ему столь жалким существом, что он не мог удержаться от презрительной улыбки. Делорье заметил ее и покраснел.
Он уже взялся за шляпу, чтобы уйти. Юссонэ, полный тревоги, умоляющими взглядами пытался его смягчить и обратился к Фредерику, который повернулся к ним спиной:
– Ну, миленький, будьте моим меценатом. Окажите покровительство искусствам.
Фредерик, с внезапной покорностью судьбе, взял листок бумаги и, нацарапав несколько строчек, подал ему. Лицо Юссонэ просияло. Он передал письмо Делорье:
– Просите извинения, сударь!
Их друг заклинал своего нотариуса прислать ему как можно скорее пятнадцать тысяч франков.
– О! Теперь я тебя узнаю! – сказал Делорье.
– Клянусь честью дворянина, – прибавил журналист, – вы молодец, вас поместят в галерею полезных деятелей!
Адвокат добавил:
– Ты не окажешься в накладе, сделка великолепная.
– Еще бы! – воскликнул Юссонэ. – Я дам голову на отсечение!
И он наговорил столько глупостей и наобещал столько чудес (в которые сам, быть может, и верил), что Фредерик не знал, над ними ли он смеется или над самим собою.
В тот же вечер он получил письмо от матери.
Слегка над ним подтрунивая, она удивлялась, что он еще не министр. Далее она писала о своем здоровье и сообщала, что г-н Рокк теперь стал бывать у нее. «С тех пор как он овдовел, я не считаю неприличным принимать его. Луиза очень изменилась к лучшему». И в постскриптуме: «Ты ничего не пишешь мне о твоем влиятельном знакомом, г-не Дамбрёзе; на твоем месте я воспользовалась бы случаем».
Отчего не воспользоваться? Высокие стремления его покинули, а средства его (он это видел) были недостаточны; после уплаты долгов и передачи друзьям условленной суммы его доход уменьшится на четыре тысячи франков по крайней мере. Впрочем, он испытывал потребность прекратить этот образ жизни и пристроиться к чему-нибудь. Поэтому, обедая на другой день у г-жи Арну, он рассказал о настояниях своей матери, требующей от него, чтобы он избрал себе какую-нибудь профессию.
– А мне казалось, – заметила г-жа Арну, – что господин Дамбрёз должен был вас устроить в Государственный совет? Это бы вам подошло.
Значит, она этого желает. Он повиновался.
Как и в первый раз, банкир сидел за своим бюро и жестом попросил его подождать несколько минут; какой-то человек, повернувшись спиною к двери, говорил с ним о важных вещах. Дело шло о каменном угле и предстоящем слиянии нескольких компаний.
По сторонам зеркала висели портреты генерала Фуа и Луи-Филиппа; вдоль стен с панелью на полках до самого потолка громоздились папки; в комнате стояло только шесть соломенных стульев, ибо г-н Дамбрёз не нуждался для своих дел в лучшем помещении; оно было похоже на темные кухни, где готовятся яства для роскошных пиров. Фредерик особенно обратил внимание на два огромных несгораемых шкафа, стоявших по углам. Он задавал себе вопрос, сколько миллионов могут они вмещать. Банкир отпер один из них, железная доска откинулась – там лежали только синие папки.
Наконец посетитель прошел мимо Фредерика. Это был старик Удри. Они поклонились друг другу и покраснели, что, видимо, удивило г-на Дамбрёза. Впрочем, он оказался очень мил. Ничего не было проще, как отрекомендовать его молодого друга министру. Там будут счастливы принять его на службу; и в довершение любезности он пригласил Фредерика на вечер, который давал на днях.
Фредерик садился в карету, чтобы ехать на вечер к Дамбрёзам, когда ему принесли записку от Капитанши. При свете фонарей он прочел:
«Дорогой, я последовала вашим советам. Только что выставила моего дикаря. С завтрашнего вечера я свободна! После этого скажите, что я не молодец».
Только и всего! Но ведь это – приглашение на освободившееся место. Он не удержался от восклицания, спрятал записку в карман и поехал.
Два конных полицейских стояли на улице. Над воротами цепью горели плошки, а во дворе лакеи окриками приказывали кучерам подъезжать к крыльцу под навес. В вестибюле шум сразу замолкал.
Пышные растения украшали пролет лестницы; фарфоровые шары лили свет, от которого стены словно переливались белым атласом. Фредерик весело поднимался по лестнице. Слуга объявил его фамилию; г-н Дамбрёз протянул ему руку; вслед за ним появилась г-жа Дамбрёз.
На ней было светло-лиловое платье, отделанное кружевами; локоны прически вились пышнее, чем обычно; она не надела ни одной драгоценности.
Она пожурила его за редкие визиты и перекинулась с ним несколькими словами. Гости прибывали; приветствуя хозяев, одни склонялись всем корпусом набок, другие сгибались вдвое, третьи лишь наклоняли голову; прошла супружеская чета, целое семейство – и все рассеивались в большой гостиной, переполненной народом.
Под самой люстрой, над серединой огромного низкого дивана, возвышалась корзина с цветами, и они свешивались, как перья шляпы, на головы сидевших вокруг женщин; другие расположились в глубоких креслах, расставленных вдоль стен прямыми рядами, которые симметрически прерывались широкими, алого бархата, занавесями на окнах и высокими пролетами дверей с золочеными карнизами.
На паркете толпа мужчин со шляпами в руках производила издали впечатление сплошной черной массы, на фоне которой красными точками мелькали ленточки орденов; благодаря однообразной белизне галстуков она казалась еще темней. За исключением каких-нибудь совсем молодых людей, с пушком вместо бороды, все, видимо, скучали; несколько денди с угрюмым видом покачивались на каблуках. Было много седых голов и париков; то тут, то там лоснился голый череп; лица, багровые или очень бледные, хранили на себе следы страшной усталости – все это были люди, принадлежавшие либо к политическому, либо к деловому миру. Г-н Дамбрёз пригласил также нескольких ученых, судейских, двух-трех известных врачей и скромно отклонял похвалы по поводу его вечера и намеки на его богатство.
Сновали лакеи с широкими золотыми галунами. Большие канделябры, точно огненные букеты, расцветали на фоне обоев, отражались в зеркалах, а буфет в глубине столовой, украшенной жасминовым трельяжем, был похож на алтарь собора или на выставку драгоценностей – столько на нем было блюд, крышек, приборов, ложек серебряных и позолоченных, граненого хрусталя, от которого расходились радужные лучи, скрещиваясь над снедью. Три другие гостиные были полны художественных вещей: на стенах – пейзажи знаменитых живописцев; на столах – изделия из слоновой кости и фарфор; на консолях – китайские безделушки; перед окнами стояли лаковые ширмы, на каминах возвышались кусты камелий, а веселая музыка напоминала издали жужжание пчел.
Кадриль танцевали немногие, и можно было подумать, что танцоры исполняют скучный долг – так небрежно они скользили в своих бальных туфлях. Фредерик слышал фразы вроде следующих:
– Вы были на последнем благотворительном празднике у Ламберов, мадмуазель?
– Нет, сударь!
– Сейчас будет такая жара!
– Да, можно задохнуться!
– Кто сочинил эту польку?
– Право не знаю, сударыня!
У него за спиной, стоя у окна, три молодящихся старичка шепотом делились непристойными замечаниями; другие разговаривали о железных дорогах, о свободе торговли; какой-то спортсмен рассказывал про случай на охоте; легитимист спорил с орлеанистом.
Переходя от группы к группе, он дошел до комнаты, где играли в карты и где в обществе почтенных людей он увидал Мартинона, «в настоящее время причисленного к столичной прокуратуре».
Его толстое восковое лицо обрамляла, как и подобает, черная бородка, представлявшая собой настоящее чудо, – так приглажен был каждый волосок; а сам он, соблюдая золотую середину между изяществом, которого требовал его возраст, и достоинством, налагаемым его должностью, то упирался большим пальцем подмышку, в подражание щеголям, то закладывал руку за жилет, по примеру доктринеров. Носил он превосходнейшие лакированные ботинки, но виски брил, чтобы иметь лоб как у мыслителя.
Холодно сказав Фредерику несколько слов, он опять повернулся к своим партнерам. Один из них – землевладелец – говорил:
– Это класс людей, мечтающих об общественном перевороте!
– Они требуют организации труда! – подхватил другой. – Можете себе представить?
– Что вы хотите, – возразил третий, – когда мы видим, как рука господина Женуда тянется к «Веку».
– Даже консерваторы именуют себя прогрессивными! Чтобы привести нас к чему? К республике! Как будто она во Франции возможна!
Все объявили, что республика во Франции невозможна.
– Во всяком случае, – весьма громко заметил какой-то господин, – революцией занимаются слишком уж много; о ней пишут уйму всякой всячины, множество книг!..
– Не говоря о том, – сказал Мартинон, – что есть, пожалуй, более серьезные предметы для изучения.
Приверженец министерства придрался к театральным скандалам:
– Вот, например, новая драма «Королева Марго»; право, она переходит все границы! К чему было говорить о Валуа? Все это выставляет королевскую власть в невыгодном свете! Вот и ваша пресса! Что ни говори, сентябрьские законы чересчур мягки! Я желал бы, чтобы военные суды заткнули глотки этим журналистам! За малейшую дерзость – тащить в военный трибунал! И все тут!
– Ах, сударь, осторожнее, осторожнее! – сказал профессор. – Не затрагивайте наших драгоценных завоеваний тысяча восемьсот тридцатого года! Будем уважать наши вольности!
По его мнению, следовало произвести децентрализацию, расселить излишек городского населения по деревням.
– Но они охвачены заразой! – воскликнул католик. – Укрепляйте религию!
Мартинон поспешил вставить:
– Действительно, это узда!
Все зло заключалось в современном стремлении подняться над своим классом, достичь роскоши.
– Однако, – заметил один промышленник, – роскошь благоприятствует торговле. Вот почему я одобряю герцога Немурского, который требует, чтобы на вечера к нему являлись в коротких панталонах.
– А господин Тьер приехал в длинных. Вы слышали его остроту?
– Да, прелестно! Но он становится демагогом, и его речь по вопросу о несовместимости осталась не без влияния на покушение двенадцатого мая.
– Ну! Что вы!
– Вот как!
Пришлось расступиться, чтобы пропустить лакея с подносом, старавшегося пройти в зал к игрокам.
На столах горели свечи под зелеными колпачками, по сукну разбросаны были карты и золотые монеты. Фредерик остановился у одного из столов, проиграл пятнадцать наполеондоров, бывших у него в кармане, сделал пируэт и оказался на пороге будуара, где в это время находилась г-жа Дамбрёз.
Будуар был полон дам, сидевших одна подле другой на мягких табуретах. Их длинные юбки вздувались, напоминая волны, из которых подымался стан, а в вырезе корсажей взгляду открывалась грудь. Почти каждая держала букет фиалок. Матовый тон перчаток оттенял живую белизну рук; с их плеч свешивались бахрома и какие-то травы; и порой трепет проходил у них по телу, и тогда казалось, что платье вот-вот спадет. Но вызывающий вид одежды смягчался благопристойным выражением лица, на некоторых даже было написано почти животное спокойствие, и это сборище полуобнаженных женщин вызывало мысль о гареме; Фредерику пришло на ум сравнение еще более грубое. Действительно, здесь были все виды красоты: англичанки с профилем из кипсека, итальянка с черными глазами, огненными, как Везувий, три сестры в голубом, три нормандки, свежие, как яблони в апреле, высокая рыжеволосая женщина в уборе из аметистов; белые искры бриллиантов, дрожавших на эгретах в волосах, лучистые пятна драгоценных камней на груди и нежный отблеск жемчуга, оттенявшего цвет лица, – все сливалось со сверканием золотых колец, с кружевами, пудрой, перьями, с кораллом губ, с перламутром зубов. Куполообразный потолок придавал будуару вид корзины; и ароматный ветерок пробегал от колыхания вееров.
Фредерик, стоя позади, с моноклем в глазу, находил, что не у всех женщин безукоризненные плечи; он думал о Капитанше, и мысль о ней побеждала все иные вожделения, успокаивала его.
Все же он смотрел на г-жу Дамбрёз и признал ее очаровательной, несмотря на несколько большой рот и слишком широкие ноздри. В ней была грация совсем особенная. Даже локоны и те будто были полны какой-то страстной томности, и казалось, что ее гладкий, как агат, лоб многое таит и выдает властный характер.
Рядом с собой она посадила племянницу мужа, девицу довольно некрасивую. Время от времени она поднималась навстречу новым гостям; женские голоса, становясь все громче, напоминали щебет птиц.
Речь шла о тунисских посланниках и их костюмах. Одна из дам присутствовала на последнем заседании в Академии; другая заговорила о «Дон Жуане» Мольера, недавно возобновленном во Французском театре. Но г-жа Дамбрёз, глазами указывая на племянницу, поднесла палец к губам, а непроизвольная улыбка опровергла эту строгость.
Вдруг в противоположной двери появился Мартинон. Она встала. Он предложил ей руку. Фредерик, желая посмотреть, как он дальше будет любезничать, прошел мимо карточных столов и присоединился к ним в большой гостиной; г-жа Дамбрёз тотчас же оставила своего кавалера и запросто заговорила с Фредериком.
Ей было понятно то, что он не танцует, не играет в карты.
– В молодости мы часто грустим!
И она окинула взглядом танцующих.
– Впрочем, все это невесело! Некоторым по крайней мере!
И, двигаясь вдоль ряда кресел, она останавливалась то тут, то там, говорила любезности, а старики с лорнетами подходили к ней сказать какой-нибудь комплимент. Некоторым из них она представила Фредерика. Г-н Дамбрёз тихонько тронул его за локоть и повел на террасу.
Он разговаривал с министром. Дело оказалось не так просто. До назначения аудитором в Государственный совет надо подвергнуться экзамену. Фредерик с непостижимой уверенностью в себе ответил, что предмет ему знаком.
Банкир не удивился после всех похвал, расточаемых ему г-ном Рокком.
При этом имени Фредерик живо представил себе маленькую Луизу, свой дом, свою комнату, и ему вспомнились такие же ночи, которые он проводил, стоя у окна и прислушиваясь к грохоту фургонов. Воспоминания о былой тоске вызывали мысль о г-же Арну; и он молчал, продолжая ходить по террасе. Окна выделялись в темноте длинными красными пластинками; шум бала уже затихал; экипажи начинали разъезжаться.
– А почему, – спросил г-н Дамбрёз, – вам так хочется в Государственный совет?
И тоном либерала он стал уверять его, что государственная служба ни к чему не ведет, он-то это знает; заниматься делами гораздо лучше. Фредерик возразил, что этому трудно научиться.
– Ах, полноте! Я бы вас быстро со всем ознакомил.
Не хочет ли он привлечь его в свои предприятия?
Молодому человеку, словно при блеске молнии, на миг представилось то огромное богатство, которое к нему придет.
– Вернемтесь в дом, – сказал банкир. – Вы, конечно, останетесь ужинать?
Было три часа, гости разъезжались. Для близких друзей в столовой был накрыт стол.
Г-н Дамбрёз увидел Мартинона и, подойдя к жене, шепотом спросил:
– Это вы пригласили его?
Она сухо ответила:
– Да.
Племянницы не было. Пили очень много, смеялись очень громко, и даже рискованные шутки никого не смущали – ощущалось то облегчение, которое наступает после долгих часов натянутости. Один лишь Мартинон держался серьезно; от шампанского он отказался, считая, что этого требует хороший тон, вообще же был внимателен и крайне вежлив; так как г-н Дамбрёз, у которого была узкая грудь, жаловался на удушье, Мартинон несколько раз справлялся о его самочувствии; потом переводил свои голубоватые глаза на г-жу Дамбрёз.
Она обратилась к Фредерику с вопросом, кто из девиц ему понравился. Он ни одной не заметил и предпочитал вообще женщин лет тридцати.
– Это, пожалуй, неглупо! – ответила она.
Потом, когда гости уже надевали шубы и пальто, г-н Дамбрёз ему сказал:
– Приезжайте ко мне как-нибудь на днях утром, мы потолкуем!
Мартинон, спустившись с лестницы, закурил сигару; теперь профиль его казался столь грузным, что у его спутника вырвалось:
– Ну и голова же у тебя, честное слово!
– А вскружила она не одну! – ответил молодой судейский тоном убежденным и в то же время с раздражением.
Ложась спать, Фредерик подвел итог вечеру. Прежде всего весь его туалет (он несколько раз смотрелся в зеркало), начиная с покроя фрака и кончая бантами на туфлях, был безукоризнен; он разговаривал с лицами значительными, видел вблизи богатых женщин, г-н Дамбрёз прекрасно отнесся к нему, а г-жа Дамбрёз была почти ласкова. Он взвесил каждое ее слово, все ее взгляды, тысячи мелочей, неопределимых и все же таких красноречивых. Было бы здорово иметь такую любовницу! А почему бы и нет в конце концов? Он ничем не хуже других! Может быть, она не так неприступна? Потом ему вспомнился Мартинон, и, засыпая, он улыбался от жалости к этому честному малому.
Он проснулся с мыслью о Капитанше; ведь слова в ее записке «с завтрашнего вечера» означали свидание на сегодня. Он подождал до девяти часов и поспешил к ней.
Кто-то перед ним поднялся по лестнице, закрыл дверь. Он позвонил. Дельфина открыла и стала уверять, что барыни нет дома.
Фредерик настаивал, просил. Ему надо сообщить ей нечто очень важное, всего несколько слов. Наконец удачным доводом оказалась монета в сто су, и служанка оставила его одного в передней.
Показалась Розанетта. Она была в рубашке, с распущенными волосами и, качая головой, издали разводила руками – выразительный жест, означавший, что она не может его принять.
Фредерик медленно спустился по лестнице. Этот каприз превосходил все остальное. Он ничего не понимал.
Возле швейцарской его остановила м-ль Ватназ:
– Она вас не приняла?
– Нет!
– Вас выставили?
– Как вы узнали?
– Это видно! Идемте! Прочь отсюда! Мне дурно!
Ватназ вышла с ним на улицу. Она задыхалась. Он чувствовал, как дрожит ее тощая рука, которой она опиралась на его руку. И вдруг она разразилась:
– Ах, мерзавец!
– Кто?
– Да это же он! Он! Дельмар!
Это открытие оскорбило Фредерика; он опять спросил:
– Вы в этом уверены?
– Да я вам говорю, что я все время шла за ним! – воскликнула Ватназ. – Я видела, как он вошел! Понимаете вы теперь? Впрочем, я должна была этого ожидать; ведь я сама по глупости ввела его к ней. О, если бы вы только знали, боже мой! Я приютила его, кормила, одевала. А все мои хлопоты в газетах! Я любила его, как мать! – Она злобно усмехнулась. – Ах, но этому господину нужны бархатные костюмы! Это ведь лишь сделка для него, не сомневайтесь! А она! Ведь я знала ее еще белошвейкой! Не будь меня, сколько раз она уже барахталась бы в грязи! Но я еще швырну ее в грязь! Да! Да! Пусть подохнет в больнице! И пусть все узнают!
Словно поток нечистот из помойного ушата, она бурно выплеснула перед Фредериком свой гнев, обнажая весь позор соперницы.
– Она жила с Жюмийяком, с Флакуром, с молодым Алларом, с Бертино, с Сен-Валери – рябым. Нет, с другим! Все равно, они братья! А когда она оказывалась в трудном положении, я все улаживала. А был ли мне от этого какой-нибудь прок? Она такая скупая! И потом, согласитесь, с моей стороны большая любезность водиться с ней; в конце концов мы с ней не одного круга! Я ведь не девка! Разве я продаюсь? Не говоря о том, что она глупа, как пробка! Слово «категория» она пишет через два «т». Впрочем, они друг друга стоят, хоть он и величает себя артистом и воображает, что он гений! Но, боже мой, будь бы у него соображение, он не совершил бы такой гнусности! Покинуть незаурядную женщину ради какой-то шлюхи! В конце концов мне наплевать. Он становится уродом! Он мне гадок! Если я его встречу, право, я плюну ему в лицо. – Она плюнула. – Да, вот во что я его ставлю теперь! Но Арну каково? Не правда ли, ужасно? Он столько раз прощал ей! Нельзя себе представить, какие он приносил жертвы! Она бы должна целовать ему ноги! Он такой щедрый, такой добрый!
Фредерик с удовольствием слушал, как она честит Дельмара. С Арну он мирился. Вероломство Розанетты казалось ему чем-то противоестественным, несправедливым; возбуждение старой девы передалось и ему, и он даже почувствовал к Арну нечто вроде нежности. И вдруг он очутился у его подъезда: он и не заметил, как м-ль Ватназ привела его в предместье Пуассоньер.
– Вот мы и пришли, – сказала она. – Я зайти к нему не ногу. Но вам-то ничто не мешает?
– А зачем?
– Чтобы все ему рассказать, черт возьми!
Фредерик, словно внезапно очнувшись, понял, на какую низость его толкают.
– Ну что же? – спросила она.
Он поднял глаза к третьему этажу. У г-жи Арну горела лампа. Действительно, ничто не мешало ему подняться.
– Я жду вас здесь. Идите же!
Это приказание вконец расхолодило его, и он сказал:
– Я долго пробуду там наверху. Вам бы лучше вернуться домой. Завтра я зайду к вам.
– Нет! Нет! – ответила Ватназ, топая ногой. – Захватите его! Возьмите его с собой! Пусть он их накроет!
– Но Дельмара там уже не будет!
Она опустила голову.
– Да, пожалуй, верно.
Она молча стояла на мостовой среди мчавшихся экипажей; потом уставилась на него глазами дикой кошки.
– Я могу на вас рассчитывать, правда? Теперь мы сообщники, это свято! Так действуйте. До завтра!
Фредерик, проходя по коридору, услыхал два голоса – они спорили. Голос г-жи Арну говорил:
– Не лги! Да не лги же!
Он вошел. Они замолчали.
Арну расхаживал взад и вперед, а жена его сидела на низеньком стуле у камина, чрезвычайно бледная, с остановившимся взглядом. Фредерик сделал движение в сторону двери. Арну схватил его за руку, довольный, что явилась помощь.
– Я, кажется… – сказал Фредерик.
– Да оставайтесь! – шепнул ему на ухо Арну.
Г-жа Арну сказала:
– Надо быть снисходительным, господин Моро! Такие вещи в семейной жизни иногда случаются.
– То есть их устраивают, – игриво сказал Арну. – И бывают же причуды у женщин! Вот, например, она совсем неплохая женщина. Напротив! И что же, целый час забавляется тем, что докучает мне всякими выдумками.
– Это не выдумки, а правда! – раздраженно ответила г-жа Арну. – Ведь как-никак ты же ее купил.
– Я?
– Да, ты! в персидском магазине!
«Кашемировая шаль!» – подумал Фредерик.
Он чувствовал себя виноватым и был испуган.
Она тут же добавила:
– Это было в прошлом месяце, в субботу, четырнадцатого.
– А! В этот день я как раз был в Крейле! Итак, ты видишь.
– Вовсе нет! Ведь четырнадцатого мы обедали у Бертенов.
– Четырнадцатого?.. – И Арну поднял глаза к потолку, как бы вспоминая число.
– И даже приказчик, который продавал ее, был белокурый!
– Могу я разве помнить приказчика?
– Однако ты продиктовал ему адрес: улица Лаваль, восемнадцать.
– Как ты узнала? – спросил изумленный Арну.
Она пожала плечами.
– О! Все очень просто: я зашла починить мою шаль, и старший приказчик сказал мне, что точно такую же сейчас отправили г-же Арну.
– Так моя ли вина, что на той же улице живет какая-то г-жа Арну?
– Да, но не жена Жака Арну, – ответила она.
Тут он стал путаться в объяснениях, уверяя, что не виноват. Это ошибка, случайность, одна из тех необъяснимых странностей, какие иногда встречаются. Не следует осуждать людей по одному только подозрению, на основании неопределенных улик, и в качестве примера он привел несчастного Лезюрка.
– Словом, я утверждаю, что ты ошибаешься! Хочешь, я поклянусь тебе?
– Не стоит труда!
– Почему?
Она взглянула ему прямо в лицо, ничего не сказав, потом протянула руку, взяла с камина серебряный ларец и подала ему развернутый счет.
Арну покраснел до самых ушей, и его растерянное лицо даже раздулось.
– Ну?
– Так что же, – медленно проговорил он в ответ, – что же это доказывает?
– Вот как! – сказала она с особой интонацией, в которой слышалась и боль и ирония. – Вот как!
Арну держал счет в руках и вертел его, не отрывая от него глаз, как будто в нем он должен был найти решение важного вопроса.
– А! Да, да, припоминаю, – сказал он наконец. – Это было поручение. Вам это должно быть известно, Фредерик.
Фредерик молчал.
– Поручение, которое меня просил исполнить… просил… Да, старик Удри.
– А для кого?
– Для его любовницы!
– Для вашей! – воскликнула г-жа Арну, выпрямившись во весь рост.
– Клянусь тебе…
– Перестаньте! Я все знаю!
– А-а! Превосходно! Значит, за мной шпионят!
Она холодно ответила:
– Это, может быть, оскорбляет вас при вашей щепетильности?
– Раз человек выходит из себя, – начал Арну, ища шляпу, – а вразумить его нет возможности…
Потом он глубоко вздохнул:
– Не женитесь, любезный друг мой, нет, уж поверьте мне!
И он поспешил прочь, чувствуя потребность подышать свежим воздухом.
Тут наступило глубокое молчание, и в комнате все как будто застыло. Светлый круг над лампой белел на потолке, а по углам, точно полосы черного флера, ложились тени; слышно было тиканье часов, да в камине потрескивал огонь.
Г-жа Арну снова села в кресло, теперь по другую сторону камина; она кусала губы, ее трясло; она подняла руки, всхлипнула, расплакалась.
Фредерик сел на низенький стул и ласковым голосом, каким разговаривают с больными, сказал:
– Вы не сомневаетесь, что я разделяю…
Она ничего не ответила. Но, продолжая вслух свои размышления, молвила:
– Я же не стесняю его! Ему незачем было лгать.
– Разумеется, – сказал Фредерик. – Наверно, всему виной его привычки, он просто не подумал, и, может быть, в делах более важных…
– Что же, по-вашему, может быть более важного?
– Да ничего!
Фредерик наклонился с покорной улыбкой.
– Арну все же обладает некоторыми достоинствами; он любит своих детей.
– Ах! И делает все, чтобы их разорить!
– Причиной тому его нрав, слишком общительный; ведь в сущности он же добрый малый.
Она воскликнула:
– А что это значит – добрый малый?
Так он защищал его в выражениях самых неопределенных, какие только мог найти, и, хотя и сочувствовал ей, в глубине души радовался, блаженствовал. Из мести или из потребности в любви она устремится к нему. Надежды, непомерно возрастая, укрепляли его любовь.
Еще никогда не казалась она ему столь очаровательной, столь беспредельно прекрасной. Временами грудь ее вздымалась; ее неподвижные расширенные глаза словно были прикованы к видению, возникшему перед ее духовным взором, а губы оставались полуоткрыты, как бы для того, чтобы душа могла покинуть тело. Порою она крепко прижимала к ним носовой платок. Фредерик хотел бы быть этим кусочком батиста, насквозь пропитанным слезами. Он невольно смотрел на постель в глубине алькова, рисуя в своем воображении ее голову, лежащую на подушках, и так отчетливо видел ее, что должен был сдержаться, иначе он бы сжал ее в своих объятиях. Г-жа Арну закрыла глаза, успокоенная, обессиленная. Тогда он подошел к ней ближе и, наклонившись, жадно стал вглядываться в ее лицо. В коридоре раздался звук шагов, это вернулся муж. Они услышали, как он затворил дверь в свою спальню. Фредерик знаком спросил, не должен ли он пойти туда.
Она тоже знаком ответила ему: «да», и этот немой обмен мыслями был словно соглашением, началом любовной связи.
Арну, собираясь ложиться спать, снимал сюртук.
– Ну, как она?
– О! Лучше! – сказал Фредерик. – Это пройдет!
Но Арну был огорчен.
– Вы ее не знаете! Теперь у нее разыгрались нервы!.. Дурак приказчик! Вот что значит быть слишком добрым! Если бы я не дарил Розанетте эту проклятую шаль!
– Не жалейте! Она вам как нельзя более благодарна!
– Вы думаете?
Фредерик в этом не сомневался. Доказательство – то, что она дала отставку старику Удри.
– Ах! Милая крошка!
И в порыве умиления Арну уже хотел бежать к ней.
– Да не стоит! Я только что от нее! Она больна!
– Тем более!
Он быстро опять надел сюртук и взял подсвечник. Фредерик проклинал себя за эту глупость и стал втолковывать Арну, что нынешний вечер он из приличия должен остаться дома с женой. Нельзя ее оставить одну, это было бы очень дурно.
– Говорю вам откровенно; это будет лишь во вред! Дело там совсем не к спеху! Пойдете завтра! Ну, сделайте это для меня.
Арну поставил подсвечник и сказал:
– Вы добрый!