Глава 10
Несколько дней после этого я не выходил из своей комнаты. Диэро сказала Барне, что я болен. А я и впрямь чувствовал себя больным – на меня навалились то горе и гнев, которые я гнал от себя, которых не желал чувствовать в течение многих месяцев, что пролетели с той минуты, когда я повернулся спиной к прошлому и пошел прочь от кладбища по берегу реки Нисас. Я тогда действительно убежал – спасая свою душу и тело от невыносимой боли. Теперь же я наконец остановился, оглянулся и перестал убегать. Однако мне еще предстоял долгий, очень долгий путь назад.
Сам я все равно не смог бы вернуться в Аркамант, хотя все чаще и чаще думал, что смогу это сделать. Но ведь я тогда убежал и от Сэлло, от своих воспоминаний о ней, и вот к ней я обязательно должен был вернуться, чтобы и она могла вернуться ко мне. Я больше не мог, не смел отвергать ее, мою возлюбленную сестру, ее милый призрак.
Я испытал облегчение, оплакав ее, но, увы, ненадолго. Всегда чистую и светлую печаль начинают потом душить ярость и гнев. И горькое чувство вины, чужой и собственной. И ненависть, не знающая прощения. Вместе с памятью о Сэл ко мне вернулось и все остальное – лица тех людей, их голоса, все то, что я так долго отвергал, отталкивал, прятал за той стеной. Часто я совсем не мог думать о Сэлло – я видел перед собой только Торма с его коренастой фигурой и кренящейся походкой; я часто вспоминал Мать и Отца Аркаманта и даже Хоуби. Того самого Хоуби, который втолкнул Сэлло в закрытый возок, хотя она плакала и звала на помощь. Того самого ублюдка Хоуби, незаконнорожденного сына Алтана-ди, который всегда больше всех ненавидел меня и Сэл, душа которого была прямо-таки переполнена злобной завистью, который однажды чуть не утопил меня... Так, может, они там, в бассейне, позволили именно Хоуби и...
Эти мысли заставляли меня корчиться в муках на полу комнаты и затыкать себе рот краем одежды, чтобы никто не мог услышать моих диких криков.
Диэро раза два в день заходила ко мне, и хотя мне было невыносимо, когда кто-то еще видел меня в таком состоянии, она у меня чувства стыда не вызывала, даже наоборот, помогала мне чуточку воспрянуть духом. В ней было некое неяркое, нежное, неколебимое спокойствие, которое мог с нею разделить и я, когда она оказывалась рядом. Я очень ее за это любил и был безмерно ей благодарен.
Она заставляла меня понемногу есть, заставляла вставать с постели и приводить себя в порядок. Она порой могла даже заставить меня думать о том, что через отчаяние я сумею в итоге отыскать путь, ведущий назад, к жизни.
Когда же наконец я покинул свою комнатушку на чердаке и спустился вниз, именно Диэро всячески ободряла меня, вселяя в мою душу мужество.
Барна, которому сказали, что у меня лихорадка, обращался со мной ласково и говорил, что мне не стоит возобновлять свои выступления, пока я окончательно не поправлюсь. Так что, хотя большую часть времени я снова стал проводить в его обществе, зимние вечера мне часто удавалось провести у Диэро; я сидел там, наслаждался исходившим от нее покоем и беседовал с нею. Я каждый раз ждал этих вечерних бесед и потом еще долго лелеял воспоминания о том, какая у Диэро добрая улыбка, как ласково она со мной поздоровалась, какие мягкие и плавные у нее движения – кстати, это у нее было профессиональное, ее этому специально учили, как учат актеров и танцовщиков. И все же именно ее повадка, ее манера двигаться, по-моему, лучше всего отражали ее истинную сущность. Я знал, что и она радуется моим визитам и нашим тихим беседам. Мы с Диэро очень полюбили друг друга, хотя она никогда больше не обнимала меня после того единственного раза, когда, сидя у большого камина, дала мне выплакаться всласть.
Люди подшучивали над нами – но потихоньку, осторожно поглядывая в сторону Барны, чтобы убедиться, что он не обиделся. Но его, похоже, даже веселила мысль о том, что его бывшая любовница утешает юного «школяра». Сам он никаких шуток или намеков на сей счет не отпускал – и меня даже озадачивала столь необычная деликатность, совершенно ему не свойственная. С другой стороны, Барна всегда очень уважительно обращался с Диэро. Ей же самой было безразлично, что другие подумают о ней или скажут.
Что же касается меня, то если Барна и считал, что мы с ней любовники, то это удерживало его от подозрений, что я пристаю к его девицам. Хотя они казались такими хорошенькими и доступными, что это запросто могло свести любого молодого парнишку с ума. Впрочем, на самом деле их доступность была обманчивой; это была самая настоящая ловушка, о которой меня давно уже предупредили. Люди говорили мне: если Барна дарит тебе одну из своих девушек, ты ее возьми, но только на одну ночь, да не вздумай тайком уединиться с кем-то из его фавориток! А позже, когда многие уже лучше узнали меня и стали доверять моему благоразумию, я узнал и немало жутких историй о бешеной ревности Барны. Однажды, застав кого-то из мужчин с одной из своих девушек, он переломал бедняге руки в запястьях и выгнал его в лес умирать с голоду.
Я не до конца верил этим россказням. Возможно, люди просто немного завидовали тому, что я настолько сблизился с Барной, и без зазрения совести отпугивали меня от общения с его девушками. Хоть я и был очень молод, но некоторые девушки, жившие со мной в одном доме, были еще моложе, а некоторые из них потихоньку флиртовали со мной, всячески меня нахваливали и ласкали, называли меня «господином учителем» и с прелестными ужимками умоляли, чтобы я вечером непременно рассказал «что-нибудь о любви». «Заставь нас плакать, Гэв, разбей нам сердце!» – говорили они. Ведь я, немного придя в себя, снова стал их развлекать, да и слова все снова ко мне вернулись.
Хотя в начальный период этой «агонии воспоминаний», когда на меня вновь нахлынуло все то, что я некогда безжалостно вырезал из своей памяти, единственное, что я мог вспомнить отчетливо, была Сэлло, ее смерть и вся моя жизнь в Аркаманте и в Этре. И много дней после этого мне казалось, что больше ничего я вспомнить не смогу. Я и не хотел вспоминать ничего из того, чему научился там, в доме убийц моей сестры. Все мои сокровища – история, поэзия, литература – были запятнаны пролитой ими кровью. Я не желал помнить то, чему они меня учили. Мне не нужно было ничего из того, что они мне дали и что на самом деле принадлежало только им, моим хозяевам. Я пытался оттолкнуть все это от себя, забыть свои знания, забыть этих людей.
Глупо, конечно, и в душе я это понимал. Постепенно мои душевные раны стали заживать, и мне даже стало казаться, как это всегда бывает после тяжелой болезни, что все это случилось не со мной. И мало-помалу я позволил своим знаниям вернуться ко мне, и они оказались ничем не запятнанными, ничем не опороченными. Эти знания не принадлежали моим хозяевам, они были только моими. Это было единственное мое достояние, единственное, чем я когда-либо владел. Так что я оставил все свои нелепые попытки отказаться от этих знаний и позабыть все то, что я узнал из книг. И память моя полностью вернулась ко мне и по-прежнему была такой ясной и полной, что кое-кто считал ее сверхъестественной, хотя хорошая память – дар не такой уж и редкий. И снова я мог мысленно войти в классную комнату или в библиотеку Аркаманта, мысленно открыть любую книгу и «прочесть» ее. Выступая каждый вечер в высоком зале с деревянными стенами и потолком, я уже не волновался, зная, что мне достаточно всего лишь произнести первые строки какой-нибудь поэмы или сказки, и остальное возникнет у меня перед глазами как бы само собой; казалось, моими устами говорит и поет сама поэзия, а история обновляет себя, повторяясь в моем изложении, и слова стекают с моего языка, точно воды реки.
Большинство моих слушателей считали, что я импровизирую, что я и есть создатель этих строк, поэт, непостижимым образом обретший вдохновение и умение сплетать слова и рифмы. Я не видел смысла спорить с ними. Люди, как известно, всегда знают лучше того, кто делает работу, как эту работу следует делать, и не стесняются говорить ему об этом; и ему, в общем, остается держать свое мнение при себе.
Других развлечений в Сердце Леса, пожалуй, особенно и не было. Некоторые девушки и кое-кто из мужчин умели играть на лютне и петь. Аудитория всегда относилась к нашим концертам благожелательно, а Барна, сидя в своем огромном кресле, поглаживал великолепную курчавую бороду и внимательно, с удовольствием слушал. Некоторые люди, которым не слишком интересны были история или поэзия, приходили либо для того, чтобы подлизаться к Барне, либо просто потому, что им нравилось находиться с ним рядом и делить с ним то, что доставляет ему удовольствие.
А он по-прежнему повсюду таскал меня с собой, излагая мне свои нескончаемые планы. Так, в беседах с Барной, в основном слушая его, а потому имея достаточно времени, чтобы думать самому, – ибо думать получается гораздо быстрее и легче, когда ты в тепле, в сухой одежде и сыт, – я провел остаток этой зимы. Я много размышлял о том, что снова ко мне вернулось. И сам я наконец вернулся к моей Сэлло и смог теперь ее оплакивать, осознавая свою утрату и начиная отчетливо понимать, какова была моя прежняя жизнь и какой она могла бы быть.
Думать об Отце и Матери Аркаманта мне все еще было очень больно. Я по-прежнему до конца не понимал, как же мне к ним относиться. А вот о Явене я думал часто и был почти уверен, что он бы нас никогда не предал, не предал бы нашего доверия. А иногда мне приходило в голову: что, если Явен, вернувшись домой, отомстил им, хоть это и было уже бессмысленно? Впрочем, одно я знал твердо: Явен никогда не простит Торма и Хоуби, даже если и сумеет удержаться от мести. Он человек чести, и он очень любил Сэлло.
Но Явен, вполне возможно, теперь тоже мертв, убит при осаде Казикара. Недаром люди говорили, что осада Казикара оказалась для Этры не меньшим несчастьем, чем осада Этры для Казикара. Если это так, то теперь Торм – единственный наследник Аркаманта. Но от мыслей об этом душа моя по-прежнему шарахалась, точно испуганная птица.
О Сотур я мог думать только с пронзительной тоской и болью. Она хранила нам верность, сколько могла. Она ведь осталась там совсем одна, что же с ней стало? Ее, правда, почти наверняка выдали замуж, и она переехала в другое место, и, скорее всего, в такой дом, где нет ни Эверры, ни библиотеки, ни друзей, ни надежды на спасение.
И я без конца вспоминал тот вечер, когда мы с Сэлло разговаривали в библиотеке, а Сотур вошла туда, и они обе попытались объяснить мне, чего и почему они так боятся. Как же они тогда прижимались друг к другу, любящие, беспомощные!..
А я, дурак, ничего не понял!
Не только Семья предала их. Я тоже их предал. Не действием, нет, да и что я такого мог сделать? Но мне надо, надо было их понять! А я просто не хотел понимать, не хотел ничего замечать. Я сам ослепил себя своей верой. Ведь тогда я свято верил, что власть хозяина и покорность раба – это поистине священный союз, основанный на взаимном доверии. Я верил, что справедливость может существовать в обществе, основанном на несправедливости.
Ложь существует только потому, что в нее верят. Эта строка из книги Каспро тоже вернулась ко мне и резала мне душу, точно острой бритвой.
Честь может существовать где угодно, любовь может существовать где угодно, но справедливость может существовать только среди людей, которые отношения друг с другом строят на справедливости.
Теперь, казалось мне, я наконец-то понимаю планы Барны насчет Восстания, теперь они обрели для меня новый смысл. Все древнее зло, освященное Предками, и этот седой от времени донжон, где в подвальных темницах томятся рабы, а наверху благоденствуют хозяева, должны быть выкорчеваны с корнем, уничтожены, заменены обществом справедливым и свободным. И тогда мечта станет явью. Хвала богу Удачи, думал я, ведь это он привел меня сюда, в это средоточие грядущей свободы и великих перемен!
Мне хотелось стать одним из тех, кто воплотит в жизнь мечту Барны. Я представлял себе, как отправляюсь с важным заданием в великий город Азион. Многие из Лесных Братьев были оттуда родом, и я знал, как много там живет людей, свободных и «освобожденных», как много там бывает купцов и ремесленников, среди которых беглому рабу ничего не стоит затеряться, не вызвав ни подозрений, ни лишних вопросов. Агенты Барны, расставлявшие в городах «сети» его идей, часто там бывали, выдавая себя за торговцев, купцов, скотопромышленников или просто рабов, которых фермеры послали с каким-либо поручением в город. Мне очень хотелось к ним присоединиться. Я знал, что в Азионе немало образованных людей и среди знати, и среди простого народа; я мог бы представиться там свободным человеком, ищущим место переписчика, или декламатора, или учителя, и беспрепятственно выполнять любые поручения, закладывая основы Великого Восстания и распространяя идеи Барны среди тамошних рабов.
Но Барна категорически этому воспротивился.
– Ты мне нужен здесь, Школяр, – сказал он. – Я хочу, чтобы ты всегда был при мне.
– Но там я смогу принести тебе гораздо больше пользы, – возразил я.
Он покачал головой.
– Нет, это слишком опасно. В один прекрасный день тебя непременно спросят, где ты получил образование. И что ты им ответишь?
Это я уже обдумал и тут же выпалил:
– Скажу, что посещал школу при университете в Месуне, а потом вернулся в Азион, потому что в Урдайле слишком много грамотных людей, а здесь, в Бендайле, их куда меньше и можно как следует заработать.
– А что, если найдутся школяры из университета, которые скажут: нет, этот парень у нас никогда не учился?
– На разных факультетах там учатся сотни людей. Откуда им всем друг друга знать?
Я спорил изо всех сил, но Барна только качал своей крупной кудрявой головой, а потом совсем перестал смеяться и, помрачнев, почти сердито заявил:
– Послушай, Гэв, образованный человек всегда в толпе выделяется, уверяю тебя. А ты и так уже достаточно знаменит. Наши ребята языками повсюду болтают, ты и сам знаешь. А теперь они еще и тобой хвастаются, пытаясь заманить к нам деревенских и городских рабов. Говорят им: у нас есть такой парень, который может рассказать любую историю или поэму, какие только на свете есть! И ведь совсем еще мальчишка, а поди ж ты, настоящее чудо! В общем, при такой-то славе тебе в Азионе делать нечего. Да еще если учесть, что и имя твое всем теперь известно.
Я так и уставился на него.
– Известно? Они что, даже имя мое всем называют?
– Они называют то имя, которым ты себя сам назвал, когда к нам явился, – сказал Барна.
И я наконец понял: ни Барна, ни все остальные, за исключением Чамри Берна, не считают, что Гэв – это мое настоящее имя. Никто здесь, даже сам Барна, не называет себя тем именем, которое имел, будучи рабом.
Увидев мою изумленную физиономию, Барна тоже изменился в лице.
– Ох, клянусь Разрушителем! – воскликнул он. – Неужели ты назвался тем самым именем, которое носил в Этре?
Я кивнул.
– Ну что ж, – сказал он после минутного молчания, – если ты действительно когда-нибудь соберешься от нас уйти, непременно возьми себе новое имя! А пока это тем более основательная причина никуда тебя отсюда не отпускать. Оставайся здесь, Школяр! Твои прежние хозяева наверняка уже заявили, что от них сбежал один чересчур умный мальчишка-раб, на образование которого они потратили уйму денег. Видишь ли, хозяева просто терпеть не могут, когда от них рабы сбегают. А уж если беглецу удается от них уйти, то это им просто покоя не дает. Мы здесь, конечно, от Этры довольно далеко, но никогда нельзя быть полностью уверенным.
А мне до сих пор даже в голову не приходило, что кто-то из Аркаманта станет меня искать или тем более преследовать. Когда я, оглушенный случившимся, ушел с кладбища на берегу Нисас, для меня это было равносильно смерти. Я уходил от настоящей, полной жизни в никуда, отказываясь ото всего сразу. И никакого страха не испытывал, потому что не испытывал и никаких желаний. Впрочем, страха я не испытывал и потом, уже снова начав жить, возродившись в лагере Барны. Видимо, за это время моя душа проделала такой долгий путь, что мне и в голову не приходила мысль о преследовании.
– Они наверняка считают, что я умер, – сказал я наконец. – Что в то утро я утопился в реке.
– А с чего им так думать?
Я молчал.
Я ведь ничего не рассказывал Барне о своей жизни. Я вообще ни с кем об этом не говорил, кроме Диэро.
– Ты оставил на берегу реки какую-то одежду, так? – спросил он. – Ну что ж, они, вполне возможно, купились на этот старый трюк. Но, по-моему, ты был слишком ценной собственностью, так что если твои владельцы все же не уверены, что ты умер, то непременно держат ушки на макушке. С тех пор ведь всего года два прошло, не больше? Не стоит думать, что тебе уже ничто не грозит. Я уверен: ты только здесь можешь чувствовать себя в полной безопасности. И я бы на твоем месте как-нибудь невзначай сказал ребятам, что родом ты из Пагади или Пирама, чтобы они даже слово «Этра», говоря о тебе, не произносили, ясно?
– Да, конечно, я так и сделаю, – пролепетал я в смятении.
Неужели моя глупость поистине бесконечна? Неужели нет предела тому терпению, на которое я своим поведением обрекаю бога Удачи?
Но я все же снова попросил Барну отпустить меня в Азион. На что он ответил:
– Ты свободный человек, Гэв. Приказывать я тебе не стану! Но советую все же повременить: сейчас тебе не стоит покидать Сердце Леса. Я уже говорил, что за его пределами ты никогда не будешь в безопасности. А если ты явишься в Азион сейчас, то можешь подвергнуть опасности и остальных моих людей – и там, и здесь. Да и планы нашего Восстания тоже. Когда придет время отправить тебя туда, я сам об этом скажу. А если ты все-таки уйдешь сейчас, то сделаешь это против моей воли и моего желания.
И я, разумеется, спорить не стал.
Ранней весной у нас появилась пара новичков; они сбежали из Азиона, спрятавшись в крытой повозке, где возницей был человек Барны. Эти люди принесли с собой довольно большую сумму денег, украденную у прежних хозяев, и какой-то длинный футляр.
– Что это за штука такая? – спросил один из людей Барны и, открыв футляр, так неаккуратно тряхнул его, что оттуда выпал свиток, намотанный на палку, и, развернувшись в воздухе, с шелестом упал на землю. – Это еще что за тряпка? Одежда, что ли?
– Это то, о чем я просил, парень, – сказал ему Барна. – Это книга. Ты с ней поаккуратней! – Он действительно постоянно просил своих людей по возможности прихватывать книги и приносить их в лагерь. Никто, правда, до сих пор ни одной не принес, поскольку большая часть агентов Барны, как и те, кого они агитировали, читать не умели и понятия не имели, где эти книги искать и как они выглядят. Вот как, например, этот парень.
Новые члены нашего лесного братства оказались людьми образованными; одного учили бухгалтерскому делу, второго – декламации. Книги, которые они принесли с собой, оказались очень разными – несколько старинных свитков и несколько напечатанных в типографии томиков в твердом переплете; тем не менее все это вполне годилось для занятий. А одна из книг лично для меня была настоящим сокровищем: маленький, изящно изданный томик «Космологий» Каспро; ведь тот рукописный вариант, который когда-то подарил мне Мимен, я оставил в Аркаманте и горько оплакивал эту утрату.
По словам Барны, эти новички оказались «отличным уловом»: бухгалтер теперь помогал ему вести хозяйственные записи и делать расчеты, а декламатор способен был хоть целый час подряд рассказывать басни и отрывки из эпоса Бендайла, давая мне возможность передохнуть.
Я просто мечтал поскорее познакомиться с этими образованными людьми, но ничего хорошего из этого не вышло. Бухгалтер ничего не желал знать, кроме цифр и расчетов, а декламатор, его звали Пултер, сразу же ясно дал мне понять, что он гораздо старше и гораздо лучше меня образован, а потому я не гожусь ему в подметки и, стало быть, не имею ни малейшего права претендовать на беседу с ним, человеком действительно умным и знающим. Его страшно раздражало то, что большинству людей мои выступления нравились больше, чем его, хотя и у него тоже появились свои почитатели. Меня учили при декламации не выпячивать себя на первый план, а давать возможность самим словам делать свое дело, тогда как Пултер устраивал целое представление: он, точно драматический актер, и подвывал, и вопил, и переходил на шепот, и устраивал длинные паузы, а в случае особого накала страстей даже визжал.
Томик «Космологий» принадлежал ему, однако он сам признался, что Каспро ему совершенно неинтересен, что все современные поэты «темнят и заблуждаются», и отдал книгу мне. За одно это я готов был простить ему и все оскорбительные замечания в мой адрес, и нелепые подвывания по время декламации. Поэма Каспро действительно была очень сложна, но я постоянно к ней возвращался. Иногда я даже Диэро читал отрывки из нее; я по-прежнему любил в тихий послеполуденный час зайти к ней и немного посидеть, отдыхая душой.
В моей жизни никогда не было ничего подобного дружбе с этой прекрасной женщиной. И потом, лишь с одной Диэро я мог поговорить о своей прошлой жизни, об Аркаманте. Когда я был с нею, у меня пропадало всякое желание кому бы то ни было мстить, что бы то ни было ломать и преобразовывать, и я уже не испытывал ни капли гнева на мертвых, бессильных и бесполезных Предков. Я понимал теперь, что именно утратил навсегда, но уже мог и вспоминать о том, что имел когда-то. Хотя Диэро никогда не бывала в Этре, она стала для меня как бы связующим звеном с этим городом, который я так долго считал своим родным. Она никогда не знала Сэлло, однако именно она вернула мне сестру, сняв тяжкое бремя с моей души.
Как и большинство рабов, Диэро росла под присмотром различных «приемных матерей», но ни брата, ни сестры у нее не было. Двоих детей, которых она родила в молодости, хозяева почти тут же продали. Диэро, разумеется, мечтала иметь настоящую семью, детей, мужа, как, впрочем, и все мы. И Барна, кстати, отлично это понимал, постоянно взывая к этому чувству в стремлении укрепить наше лесное братство.
Я был рабом необычным – ведь я всю свою жизнь прожил вместе с родной сестрой, и нас связывали необыкновенно близкие и нежные отношения. Потому и моя утрата оказалась для меня столь тяжела, а страдания – столь остры. Я полюбил Диэро, как старшую сестру, а она воспринимала меня как младшего братишку или даже сына; кроме того, по-моему, я был единственным мужчиной в ее жизни, который не выразил желания стать ее хозяином.
Она любила слушать мои рассказы о Сэлло и других обитателях Аркаманта, о золотых деньках на ферме в Венте; ее явно заинтересовали и некоторые обычаи Этры. Она также расспрашивала меня о моем происхождении, поскольку сразу признала во мне уроженца Болот, расположенных к югу от Азиона у истоков реки Расси. Диэро утверждала, что все тамошние жители внешне похожи на меня – темнокожие, невысокие, довольно хрупкого телосложения, с густыми черными волосами и длинными носами с легкой горбинкой. Она называла жителей Болот рассиу. И сказала, что они часто приходят в Азион, особенно по случаю ежемесячной ярмарки, и приносят с собой различные травы и снадобья, которые пользуются огромным спросом; торгуют они также различными корзинками весьма изящного плетения, циновками и тканями из тростникового волокна, а также сшитой из этих тканей одеждой. Все это они охотно меняют на глиняную посуду и разную металлическую утварь. Рассиу без опаски приходят в Азион, ибо их защищает от охотников за рабами старинное религиозное перемирие. Жители Азиона уважают их, как людей свободных, а один из городских кварталов, можно сказать, отдан рассиу, которые издавна там поселились. Диэро была потрясена, когда узнала, что работорговцы из Этры совершают налеты на жителей Болот. «Рассиу – священный народ, – говорила она. – Они заключили договор с самим Повелителем Вод. Я думаю, твой город поплатится жестокими страданиями за то, что осмеливается угонять этих людей в рабство».
Некоторые из девушек, живших в доме Барны, относились к Диэро подчеркнуто подобострастно, подлизывались к ней, точно к полноправной хозяйке. Другие же относились к ней с уважением и доверием; а третьи просто не обращали на нее внимания, как и на всех прочих немолодых женщин. Она же вела себя со всеми одинаково – была доброжелательной, мягкой, уступчивой, держалась ровно и с тем скромным достоинством, которое и выделяло ее из всех. По-моему, среди многочисленных обитателей этого дома Диэро чувствовала себя очень одинокой. А однажды я видел, как она беседует с одной из самых молоденьких обитательниц дома, давая той возможность выговориться и выплакаться. То же самое когда-то Диэро сделала и для меня.
Детей в доме Барны не было вообще. Если какая-нибудь девушка беременела, она перебиралась в город, в один из тех домов, где жили женщины, и там рожала свое дитя; она оставляла его при себе или отдавала на воспитание – выбор был за ней. Если ей хотелось вырастить ребенка, это было прекрасно, но если она хотела снова вернуться к Барне и жить вольной жизнью, то ребенка она взять с собой, разумеется, не могла. «Мы здесь делаем детей, но при себе их не держим!» – говорил Барна под одобрительные крики и хохот своих приятелей.
Вскоре после прибытия в город Пултера и его дружка-бухгалтера у Барны в доме появилась новая девушка – причем вместе с маленькой сестренкой, расстаться с которой она категорически отказалась. Девушка была очень красивая и совсем молоденькая, всего лет пятнадцати. Звали ее Ирад. Их с сестренкой привезли из какой-то деревни близ западных границ Данеранского леса. Барна мгновенно воспылал к Ирад пылкой страстью и весьма недвусмысленно дал всем это понять. То ли Ирад уже имела опыт общения с мужчинами, то ли попросту чувствовала себя совершенно беззащитной, но она подчинялась всему, даже не пытаясь выказать какое-то сопротивление, пока ей не сказали, что сестренку у нее заберут. И тут робкая девушка превратилась в львицу. Я этой сцены не видел, но мне с восхищением рассказывали о ней. «Только попробуйте ее тронуть! Я любого на месте прикончу!» – заявила она, выхватив из-за пояса своих расшитых шаровар тонкий длинный стилет, а потом, гневно сверкая глазами, уставилась на Барну.
Барна принялся ее уговаривать, объясняя, что таковы законы этого дома, что о девочке непременно позаботятся, но Ирад больше не проронила ни слова, так и стояла с застывшим лицом, держа свой стилет наготове.
И тут вмешалась Диэро. Она вышла вперед, встала рядом с сестрами, ласково опустила руку на голову девочки, жавшейся к сестре, и спросила у Барны, рабыни ли эти пленницы. Я легко мог представить себе, как звучал ее мягкий, ровный голос, когда она задавала этот вопрос.
Барна, разумеется, ответил, что они «свободные жительницы нашего города Свободы».
– Значит, если этого захотят они сами, им обеим можно жить и со мной? – спросила Диэро.
Те мужчины, что, хихикая, рассказывали мне об этом, были уверены, что «старуха Диэро» в кои-то веки приревновала Барну к юной и прелестной Ирад. «У этой старой мегеры и зубов-то всего штуки две осталось!» – сказал один из них.
Только вряд ли этот поступок Диэро был вызван ревностью. Ей вообще не были свойственны ни зависть, ни собственнический инстинкт. Так почему же она вмешалась на этот раз? Причем настояла на своем. Она сразу увела младшую девочку ночевать к себе, а Ирад, разумеется, пошла с Барной. Но в те дни, когда он не звал Ирад в свои покои, она тоже ночевала у Диэро вместе с маленькой Меле.
Когда девушки Барны собирались все вместе, я часто даже пугался, ибо меня совершенно сбивала с толку абсолютная власть надо мной этой многократно повторенной юной женственности; и я в душе по-мужски мстил им: старался их презирать. Это были здоровые, пухлые и очень глупые девицы, готовые хоть весь день бесцельно слоняться по дому, примеряя обновки, украденные «десятинщиками» или «ловцами», и болтая о всяких пустяках. Когда исчезала та или другая – из-за беременности или родов, – это было почти не заметно; череда девиц в доме Барны, по-моему, не имела конца: каждый раз налетчики приводили с собой новых, таких же молоденьких и хорошеньких.
И я вдруг задумался: откуда же они берут столько девушек? Неужели все эти девицы решились убежать от хозяев? Неужели все они просились сюда, в лес? Неужели так уж стремились к свободе?
Ну конечно же стремились. И конечно же пытались спастись от хозяев, которые насильно заставляли их заниматься любовью.
Но разве их жизнь в доме Барны чем-то существенно отличалась от той, прежней, заставившей их бежать?
Нет, ну естественно, отличалась! По крайней мере, их здесь не били и не насиловали. Мало того, их хорошо кормили, красиво одевали, позволяли ничего не делать.
В точности как женщин в «шелковых комнатах» Аркаманта.
Я и сейчас внутренне содрогаюсь, вспоминая, как корчился от боли и стыда, когда эта мысль впервые пришла мне в голову. Я и теперь испытываю примерно те же чувства.
Я-то думал, что отныне храню и лелею образ Сэлло в кладовых своей памяти, но оказалось, что я снова позабыл о ней, что я не хочу видеть ее по-настоящему, не хочу видеть того, что заставили меня увидеть ее жизнь и смерть. Что я снова отвернулся от прошлого и от нее, спрятался от страшных воспоминаний.
И лишь с огромным трудом, да и то не сразу, я заставил себя снова пойти к Диэро. Я не был у нее уже несколько дней. По вечерам я уходил гулять в город вместе с Венне, Чамри и их друзьями. Когда же я, собравшись наконец с силами, все же зашел в покои Диэро, то от стыда просто утратил дар речи. И потом, я увидел там маленькую девочку Меле...
– Ирад обычно ночует у Барны, – как ни в чем не бывало сказала мне Диэро. – Меле тогда перебирается ко мне в спальню, и мы с ней полночи рассказываем друг другу всякие истории, верно, Меле?
Девочка энергично закивала. Ей было лет шесть. Очень маленькая, темноволосая, она сидела, прижавшись к Диэро, и не сводила с меня глаз. Но когда и я посмотрел прямо на нее, она испуганно заморгала, даже зажмурилась на мгновение, но глаз не отвела.
– Ты Клай? – спросила она.
– Нет. Меня зовут Гэв.
– Клай часто приходил в нашу деревню, – пояснила Меле. – Он тоже был на ворону похож.
– А моя сестра дразнила меня Клюворылом, – попытался пошутить я.
Она еще с минуту смотрела на меня, потом опустила глаза, улыбнулась и прошептала скороговоркой:
– Клюво-клюво-рыл!
– Они жили в деревне, совсем рядом с Болотами, – сказала Диэро. – Возможно, этот Клай как раз оттуда и был. Между прочим, у Меле тоже, по-моему, есть кровь рассиу. А взгляни-ка, Гэв, что она, умница такая, сегодня утром написала! – И Диэро показала мне клочок тонкой материи, которой мы пользовались для уроков письма, поскольку бумаги у нас почти не было. На лоскутке неуверенным крупным почерком было написано несколько букв.
– Т, М, О, Д, – прочитал я вслух. – Это ты написала, Меле?
– Да, мне было очень интересно смотреть, как пишет Диэро-йо, вот я и нарисовала... такие же штуки, только у меня они побольше получились. – Меле подскочила на месте, куда-то сбегала и принесла мне большой кусок материи, можно сказать целый свиток, который Диэро использовала в качестве ученической тетради. Девочка развернула «свиток» и ткнула пальчиком в последние несколько строчек, написанные Диэро.
– У тебя тоже очень хорошо получилось, – похвалил я ее.
– Только эта вот немного качается, – сказала Меле, критически изучая букву «Д».
– Если бы с ней кто позанимался, так она куда лучше меня писать научилась бы, – мягко промолвила Диэро. Она редко выражала какие-либо желания, а уж если выражала, то так скромно и ненавязчиво, что я частенько этого и не замечал. К счастью, на этот раз я понял, о чем она меня просит, и кивнул.
– Да, эта буква, пожалуй, стоит не совсем уверенно, но я все равно могу отличить ее от других, – сказал я Меле. – Это буква «Д». С нее начинается имя Диэро. Хочешь научиться писать и остальные буквы этого имени?
Девочка снова молча подпрыгнула, убежала и вернулась с чернильницей и кисточкой для письма. Я поблагодарил ее, перенес все это на стол, нашел чистый кусочек полотна и написал на нем крупными буквами: ДИЭРО. Затем подтащил к столу стул, на который Меле и взгромоздилась, как на насест, тут же схватив кисточку.
Она очень неплохо скопировала это слово и получила заслуженную похвалу.
– Я могу и еще лучше написать! – заявила она и снова склонилась над столом, сурово нахмурившись; кисточку она крепко зажала в худенькой, точно лапка воробышка, ручонке, а розовый язычок от усердия крепко прикусила.
Так Диэро в очередной раз вернула мне нечто такое, что я, казалось, навсегда утратил, покинув Аркамант. Ее глаза прямо-таки сияли, когда она смотрела на нас.
И я стал приходить к ним почти каждый день – мы с Диэро занимались чтением и письмом, а заодно я и маленькую Меле учил писать буквы. Часто там бывала и старшая сестра Меле, Ирад. Она сперва очень меня стеснялась. Впрочем, и я стеснялся не меньше – она была так прекрасна и так беззащитна! И, кроме того, я постоянно и очень отчетливо чувствовал, что она принадлежит Барне, что она его собственность. Но Диэро всегда оставалась с нами, как бы защищая нас обоих. Меле обожала Диэро, да и ко мне она скоро привязалась не менее страстно и всегда стремглав бросалась навстречу с криком: «Клюворыл! Клюворыл пришел!», душила меня в объятиях, а я подхватывал ее на руки. Понемногу и Ирад несколько оттаяла и стала относиться ко мне с большим доверием; то, что мы постоянно находились в обществе маленькой девочки, быстро нас сблизило, и вскоре мы уже чувствовали себя друг с другом совсем легко. Меле была серьезная, смешная и очень умненькая. В яростной, покровительственной любви к ней Ирад таился почти священный восторг, и она, например, часто говорила: «Меле – такая умница! Сама Энну велела мне заботиться о ней».
У обеих на шее висели крошечные изображения Энну-Ме в ее кошачьем обличье – довольно-таки грубо вылепленные из глины кошачьи головы.
Мне оказалось совсем нетрудно убедить Ирад, что и ей бы неплохо научиться читать и писать вместе с Меле, и вскоре она присоединилась к нашим занятиям. Как и Диэро, она была полна сомнений и колебаний и чувствовала себя на уроках очень неуверенно. А Меле, напротив, ничуть в себе не сомневалась, быстро делала успехи, и было трогательно смотреть, как младшая сестренка опекает и поучает старшую.
Остальные девушки из нашего дома редко выучивали больше половины алфавита, очень скоро утрачивая всякий интерес к занятиям; и потом, их вечно куда-нибудь звали. Обучая Меле, я получал такое удовольствие, что это навело меня на мысль собрать детишек и устроить для них в нашем лесном городе настоящую школу. Я попытался воплотить эту идею в жизнь, но у меня ничего не вышло. Женщины не решались доверять своих дочерей молодому парню. Кроме того, считалось, что старшие дети обязаны работать в поле или на огороде вместе с матерью или присматривать за младшими дома. А многие из них просто не в состоянии были высидеть на месте хотя бы один урок, да и выучить ничего сами не могли, и их родители никак не могли уразуметь, с какой стати дети вообще должны что-то еще учить.
Мне необходима была поддержка Барны, его авторитет, а потому я явился к нему и сказал, что хотел бы создать для детей настоящую школу, для чего достаточно было бы любого свободного помещения, хотя бы комнаты, где занятия могли бы идти в строго определенные часы. По крайней мере, хотя бы читать и писать я уж точно мог бы их научить. Чтобы польстить Пултеру, я готов был попросить его иногда декламировать детям литературные произведения и рассказывать о них. А бухгалтер мог бы учить детей начаткам практической арифметики. Барна выслушал меня, кивнул и от всего сердца мою идею одобрил, но, когда я начал предлагать ему те или иные помещения, которые считал вполне подходящими, у него каждый раз находились причины, по которым это место якобы никуда не годилось. Наконец он сказал, хлопнув меня по плечу:
– Отложи это до следующего года, Школяр. Сейчас все слишком заняты, у них и времени-то свободного для тебя нет.
– У детей шести или семи лет свободного времени хватает, – возразил я.
– Да разве детишки такого возраста захотят сидеть взаперти! Им надо повсюду бегать, играть, чувствовать себя свободными, как птицы!
– Но, по-моему, они вовсе не чувствуют себя свободными, как птицы, – снова возразил я. – Они каждый день таскаются на огород или на поле вместе со своими матерями или укачивают младших братишек и сестренок. Когда же они смогут научиться хоть чему-то еще?
– Мы позаботимся о том, чтобы они научились всему! И мы с тобой еще не раз поговорим об этом! – припечатал Барна и отправился смотреть, сколько зерна поступило в наши зернохранилища за последние дни. Он действительно постоянно был занят, и я, разумеется, сделал на это скидку, но все же был сильно разочарован.
В общем, я решил принять решение самостоятельно и предложил людям некие просветительные беседы в той пустующей комнате, которую надеялся сделать классной. Я сказал, что по вечерам буду рассказывать всем, кто захочет туда прийти, об истории городов-государств, а также Бендайла и других стран Западного побережья. В первый вечер собралось человек девять или десять; все это были мужчины; женщины не пожелали выходить на улицу в столь позднее время. Слушатели мои пришли явно в надежде на очередную порцию занимательных историй, однако два-три человека все же выказали явный интерес к многообразию обычаев и верований, от души смеялись над иноземными формами быта и мышления и с удовольствием обсуждали со мной всевозможные «почему» и «потому что». Однако все они были очень уставшими после целого дня тяжелой работы, и я, чересчур затянув свою первую лекцию, вскоре увидел, что половина моей аудитории спит. Так я в очередной раз убедился, что если все же хочу заниматься просветительством среди беглых рабов, то должен стараться поймать их в свои сети пораньше, желательно еще детьми.
Мои неудачные попытки на учительской ниве еще больше сблизили меня с Диэро и Меле; в их обществе я чувствовал себя почти счастливым. Днем я по-прежнему повсюду сопровождал Барну, однако все его интересы теперь были связаны с какими-то сиюминутными проектами – строительством новых домов или расширением общественных кухонь. Сердце Леса быстро превращалось в весьма процветающее селение; расширялась площадь, отведенная под сады и огороды, плодился скот, а «десятинщики» приносили все больше различного, «изъятого» на дорогах добра. Я часто беседовал с агентами Барны, посещавшими Азион и другие города; за кружкой слабого пива в любимой пивной Чамри они охотно рассказывали об этих путешествиях, но у меня создалось впечатление, что и там они занимаются только воровством или обменом, а отнюдь не агитацией. К тому же, по-моему, Барне очень нравилось, когда они приносят в лес всевозможные, типично городские предметы роскоши.
Венне со своими приятелями, вернувшись из очередного налета, тоже нередко к нам присоединялся. Он своей работой был доволен и говорил, что она его, во-первых, возбуждает, а во-вторых, не требует убивать людей. Я как-то раз спросил у него, знают ли жители окрестных селений, откуда к ним приходят банды налетчиков и кто они такие. По словам Венне, повсюду, вплоть до самого Пирама, крестьяне называли и налетчиков, и агентов «ребятами Барны». Они с удовольствием вели с ними обмен, хотя и опасались этим заниматься, а потому постоянно торопили «ребят Барны» и уговаривали их поскорее отправиться в соседнее селение и «ободрать тамошних купцов как липку».
Я спросил Венне, говорят ли налетчики с другими людьми о Восстании. Но оказалось, что он и сам ни о каком Восстании не слышал. «Бунт? Это чтоб рабы бунт затеяли? Да разве ж они могут сражаться? Нам тогда надо что-нибудь вроде армии заводить, так мне кажется». Нет, он явно не был посвящен в планы Барны, и я понял, что об этом знают лишь немногие, но кто именно, помимо меня, я выяснить не сумел.
Я также интересовался, часто ли рабы в деревнях или на фермах просятся присоединиться к нам. Оказалось, что очень редко. Венне и его приятели говорили, что даже если какой-то мальчишка и захочет убежать из дому вместе с ними, они вряд ли возьмут его с собой, ибо даже кража скота не вызывает такого мстительного преследования со стороны властей, как кража раба. Впрочем, у всех у них имелись в запасе истории о тех рабах, которым «некогда» удалось бежать и добраться до лесного города. По большей части, как я понял, этими бежавшими рабами были они сами.
– Мы ж понимали, что в город Барны нам иначе никак не попасть – только если его ребята нас с собой прихватят, – сказал мне один молодой парень из деревни на реке Расси. – И теперь я всегда по сторонам посматриваю, ищу таких же бедолаг, каким когда-то сам был.
– Что же вы, и девушек тоже вот так по сторонам высматриваете? – спросил я.
Это вызвало смех и целый водопад различных историй. Некоторые девушки, догадывался я, действительно были беглянками, однако «десятинщики» принимали их в свои ряды с большой осторожностью, «потому что за ними точно будет погоня, а они и следы-то свои скрыть не умеют, да еще и часто беременными оказываются». А второй оратор прибавил:
– Так ведь к нам в основном только беременные да всякие уродины и калеки пристать пытаются. Ну там, у кого заячья губа или еще что. А те, кого мы бы сами выбрали, взаперти сидят.
– Но вы же все-таки ухитряетесь как-то до них добраться, вон сколько красивых девушек приводите, – сказал я, желая их раззадорить.
Они снова засмеялись.
– А до них мы добираемся точно так же, как до коров и овец, – сказал главный в отряде Венне; я знал, что он, по словам Венне, отличный охотник и следопыт. – Окружаем и загоняем!
– Но не трогаем, нет, не трогаем! – прибавил еще один из их компании. – Во всяком случае, самые хорошенькие всегда Барне достаются. Он любит свеженьких.
И они наперебой принялись рассказывать всевозможные байки о похищении женщин. Оказалось, что Ирад и Меле привели в лагерь тоже парни из их отряда, и один из них стал рассказывать мне, как было дело, причем довольно сильно хвастался, зная, что Ирад – нынешняя фаворитка Барны.
– Они только за деревню вышли и в поле направились, а мы с Атером тут как тут, да еще верхом. Я только и успел, что Атеру подмигнуть, а сам подскочил к ним и хвать ту красотку. Ну и отбивалась она, я вам скажу! Прямо как разъяренная медведица! И все пыталась дотянуться ручонкой до своего стилета, который за поясом носит; теперь-то я понимаю, что мне здорово повезло: ведь если б она до него дотянулась, так точно кишки бы мне выпустила. Да и малышка тоже хороша: прямо звереныш! Знай колотит меня по ногам своей острой лопаткой, прямо в лоскуты их режет, так что Атеру пришлось ее оттащить. И он уж собрался было ее в сторонку отшвырнуть, так они обе как вцепятся друг в дружку, как прилипнут – не оторвешь! Ну, я и говорю: ладно, Атер, берем обеих. Связали мы их вместе, точно чурки деревянные, и пристроили передо мной на седло. У меня кобыла-то здоровенная, ей такой груз нипочем. Девчонки все время дергались и вопили, да только их никто не слышал – мы уж довольно далеко от деревни отъехали. Удачная была охота, клянусь Сампой! И вряд ли там кто этих девчонок до темноты хватился, а мы к тому времени уже половину пути проехать успели.
– По мне так последнее дело возиться с такой бабой, которая чуть что сразу за нож хватается, – вставил Атер, крупный, медлительный мужчина. – Мне нравится, когда бабы мягкие да ласковые.
И разговор тут же свернул совсем не туда, как это часто бывает, когда выпито уже немало. Потом все принялись сравнивать разные типы женщин, и тут оказалось, что лишь у одного из восьми мужчин, сидевших за столом, есть настоящая жена, и на голову несчастного, разумеется, посыпались безжалостные шутки и гнусные намеки на то, чем она в лагере занимается, пока он в походе. Остальные же в основном выдавали желаемое за действительное – то есть говорили скорее о том, что хотели бы иметь, а не о том, что имеют на самом деле. Наш город все-таки оставался городом мужчин и был больше похож на армейский лагерь, как порой и называл его Барна.
Но если мы были солдатами, то на какой же войне мы сражались?
– Ну вот, снова он нос повесил, – сказал Венне, подталкивая меня, и закудахтал, как наседка. Я понял, что кто-то пошутил на мой счет, а я и прослушал. Смеялись они, впрочем, добродушно. Я был Школяр, книжный червь, и им нравилось, когда я играю роль «рассеянного учителя».
Вскоре я ушел домой. В тот вечер мне опять предстояло выступление. Я видел, как Барна устроился в своем просторном кресле, посадив себе на колени Ирад. Он забавлялся с нею, весьма откровенно ее лаская, и одновременно слушал, как я пересказываю одну из историй «Чамбана».
Барна нередко прилюдно ласкал своих девиц, но обычно делал это как бы шутя; он мог, например, подозвать к себе нескольких девушек сразу и громогласно попросить их «согреть его зимней ночью»; мог и столь же громогласно пригласить «на угощение» и кое-кого из своих друзей. Но это чаще случалось после пира и обильной выпивки, а не во время декламации старинной поэзии. Все вокруг только и говорили, что Ирад «совсем свела его с ума», что он каждую ночь зовет ее в свою спальню, совершенно игнорируя предыдущих фавориток. Но столь откровенное проявление похоти у всех на глазах было чем-то новым.
Ирад держалась абсолютно спокойно, подчиняясь ласкам Барны, становившимся все более страстными; лицо ее показалось мне совершенно равнодушным.
Я умолк, не закончив главу. Слова словно иссохли у меня в душе. Я совершенно утратил нить повествования, как, впрочем, и многие мои слушатели. С минуту я стоял молча, затем поклонился и сошел вниз.
– Это ведь еще не конец, верно? – спросил своим густым басом Барна.
– Нет, – сказал я. – Но, по-моему, на сегодня хватит. Может быть, теперь Дорремер сыграет для нас?
– Сперва закончи эту историю! – прогремел Барна.
Но в зале уже задвигались, заговорили, а некоторые громко поддержали мою просьбу насчет музыки, и Дорремер вышла вперед со своей лютней, как это часто бывало после наших с Пултером выступлений. Похоже, пока эта выходка сошла мне с рук, так что я поспешил удалиться. Но пошел не к себе на чердак, а к Диэро. Душа моя была исполнена тревоги, и мне хотелось посоветоваться с моей старшей подругой.
Меле спала, а Диэро сидела в гостиной, не зажигая света. В окно светила яркая луна. Стояла чудесная светлая ночь, какие бывают в начале лета. Лесные птички, которых называют «ночными колокольчиками», пели где-то в темной листве деревьев, зовя и отвечая на призыв; порой негромко ухала маленькая совка. Дверь Диэро была не заперта, и я вошел без стука. Я поздоровался, сел рядом с нею, и некоторое время мы так и сидели молча. Мне очень хотелось рассказать ей о поведении Барны во время моего выступления, но нарушить ее покой я не решался; она всегда и меня как бы заражала этим своим покоем. Наконец она сказала:
– Ты сегодня что-то печальный, Гэв.
И тут я услышал на лестнице чьи-то легкие шаги. В комнату влетела Ирад. Волосы ее были распущены. Мне показалось, она задыхается.
– Не говорите, что я здесь! – прошептала она и снова выбежала в коридор.
Диэро встала. Она была похожа на иву с черными ветвями, всю серебрящуюся в лунных лучах. Она взяла кремень и кресало, высекла искру и зажгла светильник. Над маленьким масляным светильником расцвел желтоватый цветок света, и сразу в комнате все изменилось, и холодное лунное сияние отодвинулось куда-то далеко-далеко в небеса. Мне было жаль царившего здесь покоя, и я уже собрался чуть раздраженно спросить у Диэро, чего это Ирад играет в прятки, но тут на лестнице послышались куда более тяжелые шаги, и в дверях возник Барна. Его лицо показалось мне почти черным и каким-то распухшим; спутанная борода и вздыбленные курчавые волосы придавали ему еще более грозный и страшный вид.
– Где эта сучка? – заорал он. – Она здесь?
Диэро потупилась. Всю жизнь ее учили подчиняться, и вряд ли она была способна ответить ему чем-то еще, кроме уклончивого молчания. А я попросту отшатнулся от этого великана, ослепленного яростным гневом.
Барна оттолкнул нас, промчался к дверям спальни, распахнул их, заглянул внутрь и снова вернулся к нам, пристально на меня глядя.
– Ты! Ты на нее глаз положил, да? Конечно! Потому Диэро ее здесь и держит! – Он бросился на меня, точно огромный, рыжий дикий кабан, угрожающе подняв руку, готовую нанести страшный удар. Но тут между нами встала Диэро, громко выкрикнув его имя. Одной рукой он отшвырнул ее в сторону, а второй вцепился мне в плечо и стал трясти меня так, как это делал когда-то Хоуби; потом надавал мне пощечин и швырнул на пол.
Не знаю, что произошло сразу после этого. Когда я немного пришел в себя, попытался сесть и что-то разглядеть сквозь отвратительную черную пелену, пульсировавшую у меня перед глазами, то увидел Диэро, скорчившуюся на полу. Барны в комнате уже не было.
Я ухитрился встать на четвереньки, потом медленно поднялся и заглянул в спальню. Там никого не было, кроме крошечной тени, скорчившейся у стены за кроватью.
– Не бойся, Меле, – сказал я, – все в порядке. – Но слова оказалось отчего-то очень трудно вытолкнуть изо рта. Рот то и дело наполнялся кровью, а справа сильно качались два зуба. – Диэро сейчас придет...
Я вернулся к ней. Она уже сидела. В слабеньком свете масляного светильника я увидел на ее нежной щеке ссадину и здоровенный синяк. У меня даже дыхание перехватило, и я опустился возле нее на колени.
– Он ее нашел, – прошептала Диэро. – Она спряталась в твоей комнате, Гэв, а он прямо туда и пошел. Что же ты теперь будешь делать? – Она взяла меня за руку. Ее рука была холодна, как лед.
Я покачал головой, отчего у меня в ушах снова зазвенело, а перед глазами поплыла пелена. Я все глотал и глотал кровь.
– Что он с ней сделает? – с трудом вымолвил я. Диэро молча пожала плечами. – Он в таком гневе... он может убить ее...
– Да, наверное, он ее побьет. Но женщин он не убивает, Гэв. А вот тебе здесь оставаться нельзя.
Я решил, что она имеет в виду свою комнату. Но я ошибся.
– Ты должен уйти. Уходи скорей! Ах, зачем она пошла в твою комнату! Бедная девочка, она просто не знала, где спрятаться! Ах, Гэв, я так тебя любила! – Диэро, горько плача, на мгновение прижалась лицом к моей ладони, потом снова вскинула голову. – За нас не бойся. Здесь все обойдется. Мы же не мужчины, мы вообще не считаемся. Но тебе надо поскорей уходить.
– Я возьму с собой тебя, – сказал я. – И девочек – Ирад и Меле...
– Нет, нет, нет! – в ужасе прошептала она. – Нет, Гэв, он убьет тебя! Уходи немедленно. Нам с девочками ничего особенного не грозит. – Она встала, пошатнулась, ухватилась за край стола и некоторое время постояла так, явно борясь с головокружением; потом прошла в спальню. Я слышал, как она тихим голосом разговаривает с Меле. Потом она вышла оттуда, неся девочку на руках. Та прильнула к ней, пряча личико у нее на плече.
– Меле, детка, ты должна сказать Гэву «до свидания».
Девочка повернулась ко мне, протянула ручонки, и я взял ее, крепко прижал к себе и сказал:
– Ничего, Меле, все будет хорошо. Ты пока занимайся с Диэро, обещаешь? И помогай Ирад делать уроки. Тогда скоро вы обе станете очень умными. – Я сам не знал, что говорю. Слезы выступили у меня на глазах. Я поцеловал Меле и поставил ее на пол. Потом взял руку Диэро, поднес к губам и некоторое время не отпускал. А потом резко повернулся и вышел за дверь.
Я быстро прошел к себе в комнату, прицепил к поясу свой нож, надел куртку, сунул в карман томик Каспро и в последний раз оглядел эту маленькую комнатку, единственную «свою» комнату, какая у меня была в жизни.
Из дома Барны я выбрался через черный ход и кружным путем пошел туда, где жили сапожники. Омытый лунным светом, этот деревянный город казался мне сейчас серебристо-голубым, молчаливым и прекрасным; и прекрасны были густые черные тени, пересекавшие его.