Папина большая девочка
Нa папу это просто ужасно подействовало. Сразу было видно, как ему тяжело: он ведь ни словом так и не обмолвился о том, куда подевалась Джуэл-Энн. Это он ее так назвал — Джуэл-Энн, а не просто Энн, как они собирались, — потому что она была его «драгоценной крошкой». Он прямо с ума по ней сходил, когда она была маленькой.
Мне было шесть, когда она родилась, и я хорошо помню, как ее принесли домой из больницы, и мама вместе с ней вернулась, а папа был от нее в таком восторге, что просто королевной ее считал. Я тоже так считала. Она была совсем крошечной, и от нее замечательно пахло, как и от всех младенцев, а я уже могла помочь маме за ней ухаживать — принести пеленки, подгузники, масло, которым ее смазывали после мытья, детскую присыпку и тому подобное. Я была первым человеком после мамы, которому Джуэл-Энн стала улыбаться, и страшно этим гордилась. Она ведь была и моим ребенком. Я всегда стояла на страже возле ее прогулочной коляски, пока мама что-то покупала в магазине. Когда же она подросла и ее перестали возить в коляске, мне полагалось водить ее за ручку; пока мама делала покупки, мы обычно рассматривали автоматы у входа в магазин, в которых за пенни можно было купить жвачку, а за дайм или четвертак — пластмассовый шарик, внутри которого находился приз: свернутая в клубок змейка, дешевенькое украшение или еще что-нибудь «волшебное». Я говорила, какой приз мне хотелось бы получить, если бы у нас было двадцать пять центов, чтобы опустить в автомат, и Джуэл-Энн всегда мне вторила, выбирая то же самое. Однажды какой-то старичок протянул нам четвертак, и вряд ли на уме у него было что-то дурное, но нас учили ничего не брать у чужих, так что мы от него отвернулись и монетку не взяли. А мама, когда мы ей рассказали об этом, дала нам каждой по четвертаку. Но когда мы опустили деньги в автомат, ни один из тех пластмассовых шариков, которые были видны, даже не пошевелился, потому что наружу выкатывались совсем другие шары, снизу, которых нам видно не было. В итоге мне достался бумажный американский флаг на тонкой, как зубочистка, палочке и с подставкой. А Джуэл-Энн получила розовое пластмассовое колечко, в котором даже стеклянного бриллиантика не было. Но такой малышке, как она, и это колечко очень понравилось; она даже половинки тех шариков сохранила и пользовалась ими как кукольной посудой. Джуэл-Энн уже тогда была достаточно высокой и смогла сама опустить свой четвертак в щель автомата. Она и говорить уже умела хорошо, почти как взрослые, и могла сложить практически любую картинку с помощью деталек той старинной деревянной мозаики, которую подарила мне бабушка. А когда мы с Джуэл-Энн играли в дочки-матери, она не хотела быть моей дочкой, и мы договорились, что она будет настоящей дамой по имени миссис Гупи, а я — ее соседкой, миссис Бупи. Мы играли в миссис Гупи и миссис Бупи у нас на заднем дворе под соснами всю весну, когда я возвращалась из школы, и все летние каникулы, и детьми у нас считались наши куклы. А Дуэйн с нами никогда не играл; он играл только в те игры, в какие либо выигрываешь, либо проигрываешь, и только с другими мальчишками. Никто из девочек, знакомых мне по школе, с нами рядом не жил, потому что в школу от нас приходилось ездить на автобусе, а с соседскими девочками я была не очень-то хорошо знакома. В общем, мне больше нравилось играть с Джуэл-Энн, потому что она была очень сообразительная и, хотя ей всего только пять исполнилось, меня она уже переросла, так что вовсе и не казалось, что она так уж сильно меня младше. И потом, я очень ее любила, и она меня тоже.
Когда она пошла в школу, то в первый день мы с ней вместе поехали туда на автобусе, я сама показала ей, что и где находится, а потом отвела ее в первый класс. А учительница и говорит ей: «Господи, Джуэл-Энн, ну и высоченная же ты!» Причем она сказала это отнюдь не ласково и не шутливо, а так, словно Джуэл-Энн в этом виновата. Потом учительница повернулась ко мне и тем же тоном спросила: «Ей что, действительно только пять?»
«Да, миссис Ханлан», — сказала я.
«Что-то она больно велика для пятилетней, — и учительница снова с сомнением на нас посмотрела. — Мальчикам с ней трудно будет общаться».
А Джуэл-Энн, словно пытаясь помочь, воскликнула: «Но мне же на будущий год уже шесть исполнится!» Но миссис Ханлан, словно пытаясь кому-то пустить пыль в глаза, строго велела ей пойти и сесть на место. Когда Джуэл-Энн села на один из маленьких стульчиков, стоявших в центре класса кружком, оказалось, что она, даже сидя, выше всех остальных первоклашек, которые с нею рядом стояли. Мне, глядя на нее, стало даже как-то не по себе, особенно после того, что сказала миссис Ханлан. Но Джуэл-Энн улыбнулась мне и помахала рукой — она страшно радовалась тому, что уже пошла в школу, и очень хотела, чтобы все поскорее началось.
Она всегда очень хорошо училась, и у нее были отличные итоговые оценки, а когда она перешла в третий класс, мисс Шульц назначила ее старостой и стала давать ей читать книги для старшеклассников, а ее рисунок, где были изображены киты, отправила на конкурс плакатов «Спасем животных». И этот рисунок отметили почетным призом. Вообще в тот год Джуэл-Энн чувствовала себя счастливой. А на следующую осень ее в школу уже не взяли из-за слишком большого роста, и больше ей туда вернуться не удалось.
Я понимала, что она высокая, но как-то никогда по-настоящему не обращала на это внимания — практически до того самого дня, когда я привела ее в первый класс. То есть я действительно все понимала, но до той поры мне не было нужды с кем-то ее сравнивать. И я по-прежнему считала ее своей младшей сестренкой. Не знаю точно, когда папа перестал называть ее «папина большая девочка», наверное, когда ей было года три. По-моему, наши родители и не пытались ничего на сей счет предпринимать, пока она третий класс не закончила. Тем летом она очень сильно выросла, и папа заставил маму отвести ее к врачу. Мама мне потом об этом рассказывала. Джуэл-Энн прописали какие-то гормональные средства. Правда, мама их через неделю выбросила, потому что из-за них у Джуэл-Энн начались головокружения, головные боли и даже рвота, и потом, мама просто боялась, что если девочка так и будет сидеть на гормонах, то у нее или слишком рано менструации начнутся, или вообще борода вырастет. Ей ведь тогда всего восемь лет было, и мама чувствовала, что гормонами ее пичкать не стоит. Папе она, по-моему, ничего не сказала, и он продолжал считать, что Джуэл-Энн приняла полный курс этого лекарства, которое стоило очень дорого, но никаких результатов не дало. Во всяком случае, он больше ни разу не заводил разговора о том, чтобы снова повести ее к врачам. А мама сказала, что она и так знала, что толку от этих гормонов не будет. И дело тут совсем не в гормонах.
Джуэл-Энн не плакала, когда ей не разрешили вернуться в школу, но совершенно перестала говорить о мисс Шульц. Не знаю уж, о чем она тогда думала. Она вела себя спокойно. Как я уже говорила, в классе у мисс Шульц она чувствовала себя вполне счастливой, но в школе всегда находились такие, кто ее дразнил. Дома к ней все относились хорошо, кроме Дуэйна. Он обзывал ее Жирафом, Громилой, Корабельной Мачтой и говорил всякие гадости вроде: «И когда только вы ее в „Шоу уродов“ сдадите?», а то и еще что-нибудь похуже. Однажды я слышала, как он говорил своему дружку Фредди, как ему хочется убить Джуэл-Энн. Он так и сказал: «Разрубить ее на мелкие кусочки и спалить огнеметом, чтоб от нее и следа не осталось!» Дуэйна страшно смущало то, что она такая высокая; она ведь сверху его макушку видела, когда ей всего восемь было, а ему уже шестнадцать. У него-то рост самый обыкновенный, как и у меня. По-моему, отчасти из-за того, что Джуэл-Энн так быстро вырастала, Дуэйн, становясь подростком, все сильнее злился и бесился. Но дело не только в этом, конечно. Он у нас никогда особой добротой не отличался, насколько я помню. В общем, Дуэйн становился все более диким и неуправляемым, папа вечно на него орал, и в конце концов он уехал в Атланту, а потом и еще куда-то, и в итоге след его потерялся. Прошло еще года два, и вот примерно через месяц после того, как вышла газета с тем материалом — ее Дуэйну, должно быть, кто-то показал, — мама с папой получили от него письмо, где он сообщал, что у него есть некий друг, который заинтересован в создании фильмов о всяких необычных людях. Так что у нас, писал он, есть возможность заработать кучу денег. Согласно почтовому штемпелю, письмо было прислано из Форт-Уорта, но обратного адреса на конверте мы не обнаружили, да и само письмо едва сумели прочесть — Дуэйн писал, словно пользуясь каким-то «детским шифром»: переставляя слоги в словах и каким-то странным почерком. Мама пару раз даже всплакнула, когда получила это письмо, но вряд ли, по-моему, она действительно так уж по Дуэйну скучала. Просто, наверное, вспомнила те времена, когда он был совсем маленьким, вот и заплакала.
Я целый год таскала из школы книжки и учебники для Джуэл-Энн, а еще через год мне сказали, что больше этого делать не нужно. Наверное, папа сообщил им, что перевел ее в специальную школу. Он к этому времени уже построил на заднем дворе высокую ограду, и Джуэл-Энн могла там играть. Но незадолго до своего двенадцатого дня рождения она вдруг принялась как-то особенно быстро расти, вот тогда-то и появились эти газетчики. Мы мыли посуду и, услышав, как папа с кем-то разговаривает на крыльце, стали прислушиваться. У него ведь и друзей-то таких не было, чтоб к нему в гости ходить, вот нам и стало интересно, кто бы это мог быть. И тут он вдруг вошел на кухню да как заорет на Джуэл-Энн, чтобы она немедленно к себе убиралась. Мы с ней на той неделе как раз посмотрели по телевизору «Дневник Анны Франк», и она, похоже, решила, что к нам нацисты явились. В общем, мы обе убежали к ней в комнату и заперлись там. Джуэл-Энн занимала теперь то помещение в задней части дома, где у нас когда-то была гостиная. А потом папа снял там потолок и вынул пол в комнате наверху, где раньше Дуэйн жил, и получилась огромная комната высотой в два этажа; папа и двери тоже новые прорубил, значительно выше, специально для Джуэл-Энн. Нацистов она жутко боялась и даже попыталась спрятаться под кроватью. Кровать ей сделали из трех старых, скрепив их изголовьями и изножьями, но залезть под кровать она все же не смогла — кроватные ножки мешали, слишком много их было. Так что мы просто придвинули кровать вплотную к двери, и я принялась ее успокаивать, объясняя, что никаких нацистов здесь нет, и вдруг мы услышали, как папа с грохотом захлопнул входную дверь и заорал на маму: «Никогда больше не смей пускать сюда этих людей!» — словно это она их в дом пустила.
Но кто-то все же сумел сфотографировать Джуэл-Энн на заднем дворе, а потом продал снимок газете, и его опубликовали вместе с той статьей под заголовком «Девочка выше сосен». После этого папа отказался от подписки на эту газету, и мама уже не могла узнать, где какая распродажа, разве что сходить к нашим ближайшим соседям Хельцерам и взять газету у них. А сам папа так и не увидел следующей статьи, опубликованной уже потом, когда им удалось меня подловить. Я возвращалась домой из школы, и ко мне подошла какая-то девушка, молодая и очень симпатичная. На ней явно была дизайнерская одежда, но держалась она очень просто и мило. Разговаривать с ней оказалось очень легко. И кое-что из того, что я сказала, действительно потом появилось на страницах «Реджистера»; эту статью мне показали ребята в школе, и я, лишь прочитав ее, поняла, что там, в общем, написано совсем не то, что я имела в виду, беседуя с той милой корреспонденткой. Но я все же купила этот номер газеты и принесла его Джуэл-Энн, чтобы и она могла прочесть, что о ней пишут, хотя теперь ей разрешалось выходить из дома разве что в темноте. Статья называлась: «Сестра врать не станет; девочка предъявляет свои права». Похоже, папе так никто и не сказал об этой статье, а мы даже маме ее показывать не стали, уж очень болезненно она реагировала, когда люди обращали внимание на Джуэл-Энн, и боялась, что папа во всех грехах будет обвинять именно ее. А вот Джуэл-Энн статья понравилась, особенно та ее часть, где говорилось, что, «с другой стороны», она совершенно нормальная «девочка-подросток с застенчивой улыбкой». Я уж не знаю, с какой это «другой стороны» и как той репортерше стало известно, какая у Джуэл-Энн улыбка. После этих публикаций люди стали толпами ходить мимо нашего дома и всё пялили глаза на высокую ограду; особенно много любопытных было по воскресеньям, после службы в церкви. Несколько мальчишек, должно быть старшеклассников из Кливленда, как-то даже постучались к нам в дверь, и когда моя мать вышла к ним, один из них спросил: «Это здесь живет Джуэл-Энн?» — но другие заорали, что это совсем не тот дом, и все они тут же принялись, выкрикивая всякие глупости, носиться по улице, смеяться, ухать по-совиному — в общем, вести себя как самые обычные хулиганы вроде Дуэйна. На маму это очень плохо подействовало, и, когда она вернулась на кухню, лицо у нее словно окаменело. Мне она сказала: «Только не вздумай Джуэл-Энн об этом рассказывать!» Я молча покачала головой: ни за что не расскажу. А папа смотрел по телевизору бейсбол и ничего не заметил.
Мне кажется, что мама, наверное, решила, что эти мальчишки — просто приятели Джуэл-Энн; она даже сообразить не успела, что никаких приятелей у Джуэл-Энн быть не может. А через некоторое время, когда мы с ней как-то застилали постели, она вдруг и говорит мне: «Нет, все-таки Джуэл-Энн меня серьезно беспокоит!»
Я спросила почему, и она пояснила: «Ну, ведь известно же, что мальчикам нравится, когда девочки меньше их ростом. Я просто не знаю, как быть с ее общественной жизнью».
Мы с Джуэл-Энн о мальчиках, разумеется, тоже разговаривали, задаваясь вопросом, есть ли среди них по-настоящему высокие. Нам казалось, что если бы они действительно существовали, о них бы, конечно, уже стало известно. А поскольку мальчикам вроде как вообще полагается быть высокими, то их родители, возможно, ими даже гордятся и уж наверняка разрешают им выходить на улицу и заниматься всем на свете. В общем, мы не сомневались, что если бы по-настоящему высоких мальчиков было много и считалось, что от них есть какой-то прок, мы бы о них уже услышали.
Так что я просто не знала, что маме и ответить, а она так растерялась, что не знала, как быть. Ее-то «общественная жизнь» тоже была далека от совершенства. Она и сама выходила из дома не намного чаще, чем Джуэл-Энн. Миссис Хельцер продолжала оставаться ее подругой и порой все же вытаскивала ее пройтись по магазинам, но чаще всего мама отказывалась, говоря, что ужасно занята, что в доме дел полно, что выкроить время для прогулок ей попросту невозможно; и тут же просила меня зайти в магазин по дороге из школы или, может быть, съездить на папиной машине в «Квик-маркет» после того, как он вернется с работы. Одежду нам она заказывала по почтовым каталогам. Но не для Джуэл-Энн. Для Джуэл-Энн я сама покупала материю, а мама сама придумывала фасоны и сама все шила. Она даже синие джинсы ей сшила, потому что Джуэл-Энн ужасно хотелось синие джинсы. Мама открыла, что самый простой способ сшить ей что-нибудь новенькое — это купить несколько так называемых готовых кроев, причем самого большого размера — надо сказать, что материю для таких вещей использовали довольно симпатичную, с мелким цветочным рисунком, — и сшить их вместе, а уж потом выкроить из них платье или юбку с топом. А вот для тех джинсов мне пришлось купить целый рулон джинсовой материи. Продавщица вела себя безобразно и не хотела продавать мне целый рулон, словно в этом таился какой-то подвох, хотя ничего плохого, кроме самого элементарного дохода для магазина, в моей покупке не было. Но я упорно стояла возле нее, пока она не плюхнула весь рулон на прилавок, но с таким видом, словно ей противно было к нему прикасаться, и все время что-то злобно шипела через плечо другой продавщице. К счастью, за кассой сидела Дотти Шайн из нашей школы, и она спрятала мой огромный сверток под прилавком, потому что самой мне его было не донести; так что я потом попросила мистера Хельцера съездить со мной в магазин и забрать оттуда купленную материю. На эти джинсы мама действительно положила немало труда, зато Джуэл-Энн их просто обожала и все время их носила.
Вы, наверно, подумали, что Джуэл-Энн слишком много ела, и я помню, что какое-то время папа действительно ругал маму за то, что она покупает гамбургеры на вес — сразу фунтов десять или двадцать, а к ним сразу полдюжины головок салата-латука и все остальное в том же духе; но на самом деле чем больше Джуэл-Энн росла, тем, по-моему, меньше она ела. Так что и сама покупка такого количества еды, и ее стоимость не были, в общем, такой уж большой проблемой для семейного бюджета; особенно после того, как я, окончив среднюю школу Кулиджа, получила место секретарши в «Саччи Продактс», а по вечерам еще стала учиться на курсах, постигая искусство владения компьютером, чтобы побольше зарабатывать, и вскоре получила место помощницы мистера Пенитто, управляющего делами. И, кстати, мой заработок был гораздо стабильнее того, что папа получал в «Шонесси Сайдинг». Но к этому времени Джуэл-Энн стала есть совсем мало, гораздо меньше меня и меньше даже, чем мама. Ей исполнилось пятнадцать, а ростом она была уже сорок пять футов и все еще продолжала расти.
Если б только мы могли куда-нибудь переехать! Если бы у нас хватило на это денег! Если б папа оказался в состоянии понять, что Джуэл-Энн действительно очень высокая, что ей действительно необходим простор! Можно было бы поселиться, скажем, где-нибудь у моря, на пустынном берегу или даже на острове, и там бы Джуэл-Энн могла сколько угодно бродить по пляжу и плавать в море, там ей места хватало бы. Мы с ней часто говорили об этом. И она рассказывала о том, как ей хотелось бы плавать в море и бродить по пляжу или гулять по болотам и вересковым пустошам, как герои ее любимых книг. Но там, где мы жили, не было ни пляжей, ни вересковых пустошей.
У Джуэл-Энн был свой «хай-фай», она часто слушала записи Эмми Лу Харрис; кроме того, она смотрела телевизор и очень много читала. Она отлично наловчилась переворачивать страницы книги, даже если эта книга целиком умещалась у нее на ладони, как у меня — почтовая марка. Я меняла для нее книги в библиотеке каждую неделю, и библиотекарши всё спрашивали меня о сестре; по-моему, они думали, что она то ли парализована, то ли еще что, и заранее подбирали книги специально для нее. Однажды, когда Джуэл-Энн было лет десять, они дали мне «Алису в стране чудес», и эта книжка ну очень сильно отличалась от одноименного фильма. Джуэл-Энн потом все время просила меня снова принести ей эту книгу, так что даже я один раз ее прочитала, и мы часто о ней разговаривали. По-моему, Джуэл-Энн больше всего понравилась та бутылочка с надписью «Выпей меня!», в которой было снадобье, заставлявшее Алису мгновенно уменьшаться в размерах. Хотя сама она утверждала, что больше всего ей нравится тот кусок с овцами, скачки и лес, в котором все забывалось. Я пошла в книжный магазин, купила ей «Алису» и подарила на Рождество. А как-то раз библиотекарши прислали Джуэл-Энн «Гулливера», и она прочитала о лилипутах и великанах, но эта книжка ей не понравилась. Она сказала, что там все не по-настоящему. По вечерам, когда я бывала дома, мы с ней обычно смотрели телевизор с восемнадцатидюймовым экраном, который ей подарил папа. Она говорила, что любит смотреть телевизор, потому что там люди хоть и разного роста, но все крошечные. Все как один крошки.
Магнитофонные записи, телевизор, чтение — а больше она почти ничем и заниматься-то не могла, потому что, когда ей исполнилось тринадцать, она стала похожа на Алису в конце первой части книги, когда та оказалась слишком большой, чтобы выбраться наружу через дверь. Если б только мы могли жить на ферме, как бабушка! Бабушка раньше жила на ферме, и у нее был большой амбар. В таком амбаре даже Джуэл-Энн вполне могла бы поместиться. Мы с ней часто об этом говорили и даже решили, что мне надо понемногу откладывать деньги, а потом купить где-нибудь в сельской местности старую ферму. Тогда Джуэл-Энн могла бы по ночам гулять по нашему двору, мы сделали бы ей стул и стол нужного размера, а также всякие другие вещи. Мы очень часто обсуждали с ней подобную перспективу, усевшись в ее комнате прямо на пол, там ведь и мебели уже никакой не осталось, только ковер. Я удобно прислонялась к ее большой, теплой, мягкой ноге, и мы просто болтали обо всем на свете. Но с течением времени моя сестра стала разговаривать все меньше и меньше. Даже со мной.
Настоящим ударом для нее стало то, что она выросла из своих любимых джинсов. После этого она даже телевизор смотреть перестала. Ей словно надоело притворяться, что она еще может стать такой же, как те люди в телевизоре или где-то еще, в каком-то неведомом мире. Именно тогда она и начала все чаще отмалчиваться, хотя по-прежнему любила, когда я приходила в ее комнату поболтать или просто посидеть с нею вместе. Книги она тоже перестала читать и почти ничего не ела. Это, конечно, происходило постепенно, в течение года или даже больше. Джуэл-Энн исполнилось четырнадцать, потом пятнадцать, и мы с мамой на эту тему почти не разговаривали: нам даже подумать было страшно, чем это кончится, ведь моя сестра сперва была тридцать пять футов ростом, потом сорок, потом сорок пять… А при папе мы даже упоминать о Джуэл-Энн не решались. И сам он о ней никогда не спрашивал, и никогда с нею не говорил, и в комнату к ней никогда не заходил, и вообще старался вести себя так, словно ее и нет в доме. Лишь однажды, на Валентинов день, он принес ей какие-то сласти, а когда ей исполнилось двенадцать, подарил на день рождения тот телевизор. Но в другое время стоило лишь произнести вслух ее имя, как он тут же выходил из себя. Один раз мы с мамой попытались поговорить с ним насчет того, что, может, нам переехать в дом побольше или предпринять еще что-то в этом роде, но он жутко разорался, стал по-всякому обзывать маму и что-то, кажется, даже сломал или разбил, а потом просто выскочил из дому. И не возвращался до поздней ночи. Мама после этого несколько дней была не в себе. Я думаю, что кое-какие из его ругательств она и раньше слышала, но никогда не думала, что кто-нибудь сможет ее так назвать, и уж во всяком случае не ее собственный муж. Маму его выходка так сильно подкосила, что она потом насчет переезда ни слова от меня слышать не желала и совсем перестала выходить из дома. И шторы на окнах больше не раздвигала, а некоторые из оконных стекол даже бумагой заклеила. О Джуэл-Энн теперь даже с нею стало трудно говорить.
Но в итоге именно мама, а не я, высказала вслух то, о чем мне даже и подумать было страшно. Мы как-то вечером мыли с ней на кухне посуду, и она вдруг сказала: «Господи, я же сквозь нее вижу!»
Я замерла, не говоря ни слова и глядя на нее.
А она продолжала: «Сквозь ее плечи и волосы я вижу обои на стене. Сквозь нее!»
И я сказала: «Да, мне тоже пару раз так показалось».
Мы разговаривали шепотом. Кроме воплей болельщиков, доносившихся из гостиной, где папа смотрел по телевизору бейсбол, в доме не было слышно ни звука. И ни единого звука не доносилось из той комнаты с высоченными потолками, где обитала Джуэл-Энн — где она сидела, поджав колени, или лежала на боку, опять же поджав колени, потому что теперь она уже совсем не могла выпрямиться там во весь рост. Она всегда была тихой. Она и голоса-то никогда не повышала. Мама всегда говорила нам: милые дамы, пожалуйста, не кричите, и мы с детства привыкли разговаривать тихо. А теперь Джуэл-Энн и вообще почти не разговаривала, а если что-то и произносила, то совсем тихо, почти неслышно; голос у нее был, пожалуй, чересчур низкий для девочки, но мягкий и нежный, как пух. И двигалась она совершенно бесшумно, хотя если б, скажем, уперлась ногой в стену, то запросто могла бы выбить ее целиком или весь дом, точно картонную коробку, раздавить. Однако она лежала спокойно. В тот вечер, зайдя к ней посидеть, я поняла, что вижу сквозь ее бедра и руки мохнатый ковер. Теперь, когда мама сказала об этом вслух, я уже могла признаться самой себе, что это действительно так и есть.
Джуэл-Энн тоже, конечно, все это заметила. Но заговорить об этом мы с ней так и не смогли.
Лишь пару месяцев спустя, в конце лета, она как-то сказала — и это были единственные слова, сказанные ею за много дней, хотя она по-прежнему часто прикасалась ко мне, только я-то больше уже ее прикосновений не ощущала, так, будто теплый ветерок по коже скользнет, и все, — так вот, она сказала: «Я перестала расти». И я, даже не глядя на нее, могла с уверенностью сказать: она улыбнулась.
И тогда я вдруг заплакала и стала просить ее: «Не надо! Не надо!»
Я чувствовала, что она на меня смотрит, ощущала ее тепло, но к этому времени практически совсем ее не видела — только некое дрожание в воздухе, вроде тех привидений, которых показывают по телевизору, или жаркого марева, что колышется летом над шоссе. Но тепло от нее исходило по-прежнему.
«Неужели мне продолжать расти?» — прошелестела она своим неслышным, легким, как пух, голоском.
«Да!» — выкрикнула я и все плакала, плакала и никак не могла успокоиться. Я чувствовала, как что-то очень-очень легкое и теплое скользит по моим волосам, по плечу, по руке. Она боялась своими прикосновениями сделать мне больно, ведь она была во столько раз меня больше! Но она никогда, никогда бы мне больно не сделала!
Я так долго плакала, что совершенно выбилась из сил и уснула прямо у нее в комнате. Рано утром, когда я проснулась, она была еще там, но видела я ее еще хуже, чем те телевизионные привидения. А когда я громко ее окликнула, то ответа не получила.
Мы ждали долго, больше недели, и наконец мама сказала: «Ее больше нет».
Она распорола ту ее одежду, которую сшила из простынь и готовых кроев, и некоторые отдельные юбки, из которых была составлена ее большая юбка, я потом отнесла в центр города на благотворительную распродажу.
Однако я по-прежнему часто заходила в комнату Джуэл-Энн и как-то раз сказала маме: «А ведь она все еще там».
Но мама лишь упрямо покачала головой. У нее-то сомнений не было. «Ее больше нет, — повторила она. — Вернее, она все еще здесь, но уже не там, не в своей комнате».
И она, наверное, была права. А через некоторое время я взяла и перетащила свою кровать в ту комнату с высоченными потолками, где раньше жила Джуэл-Энн. Мне казалось, что вечером, когда я засыпаю, или утром, когда просыпаюсь, я все еще чувствую рядом ее тепло и в эти мгновения понимаю: она по-прежнему здесь, высокая, худая, нежная, с такими чудесными глазами, и очень рада моему присутствию. Но, с другой стороны, мама порой слышит, как она заходит к ним в спальню и тихо-тихо произносит одно или два слова прямо у них над головой. И что бы папа ни делал с телевизором и телевизионным кабелем, оба наших телевизора постоянно показывают не людей, а каких-то призраков, и во время демонстрации бейсбольных и баскетбольных матчей игроки выглядят так, словно вы страдаете косоглазием. Но стоит мне выйти вечером из дому, и я уже ни капельки не сомневаюсь: она все еще здесь, хотя ее и нет больше — в точности как говорила мама. И теплыми ночами, когда ветерок чуть шевелит листья деревьев у нас на заднем дворе или когда идет дождь, я точно знаю: расти Джуэл-Энн так и не перестала. И слышу ее дыхание.