Книга: Игрушка судьбы
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23

Глава 22

В первое мгновение Хортона разбрызгало по Вселенной, и он испытал то же мучительное ощущение бесконечности, что и раньше, — но затем брызги собрались воедино, Вселенная сузилась, странные ощущения прекратились. Время и пространство вновь вступили в согласие, скрепились друг с другом, и он понял, где находится, хотя при этом его собственное «я» почему-то раздвоилось. Впрочем, раздвоенность не причиняла ему никаких неудобств и даже казалась вполне естественной.
Он сидел на корточках на теплой, черной и тучной земле меж двумя овощными грядками. Грядки убегали вдаль двумя зелеными линиями, разделенными полоской черноты. А слева и справа шли еще и еще зеленые линии, параллельные и бессчетные, с разделительными черными полосками, хоть эти полоски приходилось додумывать: зелень грядок сливалась, образуя сплошной темно-зеленый ковер.
Он сидел на корточках, и почва грела его босые подошвы. Глянув через плечо, он увидел позади себя, далеко-далеко, край зеленого ковра — тот упирался в здание такой высоты, что крыша терялась в пухлых белых облаках, пришпиленных к голубизне неба.
Он был маленьким мальчиком и собирал бобы, густо облепившие каждое растение на поле. Левой рукой раздвигал кустики, чтобы легче добраться до стручков, прячущихся в листве, а правой срывал стручки и бросал в корзину, стоящую перед ним на черном междурядье. Корзина была полна наполовину.
Но тут он приметил то, на что до сих пор не обращал внимания: впереди между грядок поджидали и другие корзины, расставленные примерно с равными интервалами. Кто-то заранее прикинул, на каком расстоянии корзина заполнится и понадобится новая. А позади него тоже были корзины, но уже полные доверху и готовые к погрузке в тележку, которая пройдет по междурядьям и подберет корзины с бобами, только она прибудет попозже.
И еще одно он осознал не сразу: на поле он был не один, было много других сборщиков, по большей части дети, но еще старики и старухи. Некоторые сборщики обогнали его — работали то ли быстрее, то ли менее тщательно, — другие поотстали.
Небо было испятнано облаками, ленивыми курчавыми облаками, но в данный момент они не прикрывали солнце, и оно палило свирепым теплом, прожигающим тоненькую рубашку. Он полз вдоль грядок, стараясь работать добросовестно, оставляя мелкие стручки висеть, чтоб дозрели через день— два, и срывая остальные, — а солнце жгло спину, пот сбегал от подмышек и щекотал ребра, зато ноги нежились в мягком тепле хорошо вспаханной, окультуренной земли. Мозг бездействовал, сосредоточившись на настоящем, не заглядывая ни в прошлое, ни в будущее, а довольствуясь настоящим, словно он был не мальчик, а тоже растение, поглощающее тепло и странным образом извлекающее пропитание из почвы, в точности как созревшие для сбора бобы.
И все-таки дело обстояло сложнее. На поле был мальчик лет девяти-десяти, а рядом или где-то невдалеке расположился нынешний Картер Хортон, отдельный и как будто невидимый, наблюдающий за мальчиком, каким он сам был когда—то, заново ощущающий и испытывающий то, что ощущал и испытывал тогда. Но знающий неизмеримо больше мальчика, знающий то, о чем мальчик и не догадывался, впитавший в себя годы и события, что пролегли между обширным бобовым полем и нынешней секундой в космосе, за тысячу световых лет от Земли. И, в частности, знающий недоступную мальчику истину, что взрослые мужчины и женщины в гигантском здании за полем и во множестве таких же зданий по всей Земле уже угадали приближение очередного кризиса и в тот самый момент искали, как его разрешить.
Ну не странно ли, размышлял Хортон нынешний, что даже по второму кругу человечество не поумнело — надо было дойти до кризиса, чтобы додуматься наконец, что единственный выход из тупика — перебраться на другие планеты, в другие гипотетические солнечные системы, и попробовать начать там все сначала. Пусть на каких-то планетах попытки потерпят крах, зато на других, не исключено, приведут к успеху.
Ведь менее чем за пять столетий до этого утра на бобовой делянке Земля уже пережила нечто подобное, обессилев не вследствие войн, а в результате развала экономики в мировых масштабах. Когда система, основанная на погоне за прибылью и частном предпринимательстве, развалилась по трещинам, которые стали заметны еще в начале двадцатого века, когда большая часть основных природных ресурсов исчерпала себя, когда население росло не по дням, а по часам, а заводы, не считаясь с этим, вырабатывали все больше сберегающих труд устройств, когда былой избыток пищи ушел в прошлое и земляне уже не могли прокормиться, — когда все это накопилось, грянули и последствия: голод, безработица, инфляция и потеря доверия к мировым лидерам. Правительство рухнуло, промышленность, связь и торговля заглохли, и на Земле воцарились анархия и хаос.
Затем из недр анархии вылупился новый образ жизни, рекомендованный не политиками, не государственными мужами, а учеными, экономистами и социологами. Но прошло всего несколько сот лет — и новое общество опять предъявило симптомы, пославшие ученых в лаборатории, а инженеров к чертежным столам с задачей сконструировать звездолеты, способные унести человечество в космос. Симптомы были прочитаны правильно, сказал себе второй, невидимый, Хортон, поскольку не далее как поутру (но в какой день? в этот же самый или в какой-то другой?) Элёйн сообщила ему, что и тот образ жизни, который экономисты с социологами мастерили столь тщательно, рухнул необратимо.
Земля слишком тяжело больна, подумал он, слишком опозорена, истощена и отравлена прошлыми ошибками человечества. Выжить она просто не может.
Он вновь ощутил почву под босыми ногами и дуновение ветерка, что пронесся над полем и овеял пропотевшую, перегретую солнцем спину. Уронив в корзину горсть бобов, он передвинул ее немного вперед, переполз следом и потянулся к новому кустику. Кустикам, казалось, не будет конца. Корзина была почти полна, но уже совсем рядом его поджидала следующая, пустая.
Он начал уставать. Глянул на солнце и убедился, что до полудня остается еще час, если не больше. В полдень вдоль грядок покатит обеденная повозка, потом получасовой перерыв, а потом предстоит опять собирать бобы до самого заката. Вытянув правую ладошку перед собой, он принялся сгибать и разгибать пальцы, чтоб перестали хрустеть и чуть-чуть отдохнули. Ладошка и пальцы были перепачканы зеленью.
Он устал, ему было жарко, он уже проголодался, а впереди лежал еще весь долгий день. Но продолжать сбор бобов — это был его долг, как и долг сотен других сборщиков, самых малых и самых старых: каждый обязан делать то, что ему посильно, освобождая более умелых для иных, более важных, работ. Опершись понадежнее на пятки, он уставился на необъятный зеленый простор. Сейчас бобы, а позже пойдут другие овощи сообразно сезону, и весь урожай надо убрать в срок, чтоб жители башни могли прокормиться.
Прокормить жителей башни, подумал Хортон (второй, бестелесный: невидимый Хортон), прокормить свое племя, свой клан, свою общину. Свой народ. Наш народ. Один за всех и все за одного. Башни для того и строили высокими, выше облаков, чтоб они занимали как можно меньше земли. Города торчали вертикальными карандашами, чтоб почва оставалась свободной и давала пищу, необходимую жителям башен-карандашей. А внутри башен люди жили в тесноте, потому что, как бы ни наращивать башни, они должны строиться экономно до предела.
Довольствуйся малым. Не расточай. Обходись без излишеств. Выращивай и собирай пищу, ползая на карачках, поскольку топлива совсем мало. Питайся углеводами, поскольку на их производство уходит меньше энергии, чем на производство белков. Строй и производи товары на длительный срок, а не потому, что прежние вышли из моды, — как только люди отказались от погони за прибылью, выбрасывать устаревшие вещи стало казаться преступным, да что там, просто смешным.
Когда промышленность развалилась, подумал он, мы начали выращивать пищу сами для себя, мы стали сами стирать белье для себя и для соседей. Главное — уцелеть, свести концы с концами! Мы вернулись к племенным обычаям, разве что предпочли примитивным хижинам здания-монолиты. В свое время мы насмехались над прежними временами, над участием в прибылях, над производственной этикой, над частным предпринимательством, но сколько бы мы ни насмехались, в нас по-прежнему живет хворь, присущая всему человечеству. Что бы мы ни затевали, сказал он себе, в нас живет хворь. Неужто человек органически не способен достичь гармонии со своим окружением? Неужто человечество, чтобы выжить, должно каждые несколько тысячелетий насиловать новые планеты? Мы что, навек обречены мигрировать, как стая саранчи, по Галактике, по всей Вселенной? И что, Галактика, космос обречены нас терпеть? Или настанет день, когда Вселенная поднимет бунт и сметет нас — не во гневе, а из раздражения? Да, в нас есть, подумал он еще, известное величие, но величие разрушительное и самовлюбленное. С тех пор как возник человеческий род, Земля вытерпела около двух миллионов лет, хотя по большей части эти годы не были столь разрушительными, как сейчас, — понадобилось время, чтоб наша разрушительность набрала полную силу. Но коли мы начали, как сейчас, осваиваться на других планетах, долгий ли срок нужен для размножения смертельного вируса, овладевшего человечеством, много ли надо, чтобы болезнь пошла в рост?
Мальчик в очередной раз раздвинул кустики и в очередной раз потянулся сорвать выглянувшие из кустиков бобы. Какой—то червяк, сидевший на листьях, а теперь потерявший опору, отвалился и плюхнулся вниз. Стукнувшись оземь, червяк свернулся шариком. Едва ли отдав себе отчет в том, что он делает, и не прерывая работы, мальчик шевельнул ногой, поднял ее и опустил, вдавливая червяка поглубже в почву.
Вдруг откуда-то поднялся серый туман, стирая бобовое поле да и здание-монолит, поднявшееся в небо на целую милю, и там вдали, посреди неба, укутанный в серый туман, появился череп Шекспира. Туман вился прихотливыми прядями, а череп взирал на Хортона сверху вниз — не глядел презрительно, не усмехался, а взирал почти общительно, словно оба они существовали во плоти, словно барьера смерти между ними не было вовсе.
К собственному удивлению, Хортон обратился к черепу:
— Что это значит, давний товарищ?
Обращение, что ни говори, было странным, поскольку Шекспир не был и не мог быть его товарищем. Если только в том смысле, что все люди — товарищи по несчастью, ибо все принадлежат к небывалой и устрашающей расе, размножившейся на одной планете, а затем не от смелости, а скорее от отчаяния ринувшейся в Галактику и забравшейся бог весть как далеко: ведь сегодня ни один человек не скажет точно, как далеко забрались остальные.
— Что это значит, давний товарищ?
И выбор слов был странен не в меньшей мере, поскольку Хортон знал, что в такой манере не говорил ни с кем и никогда, — словно он прибег к адаптации речи, какую использовал в своих пьесах тот, первоначальный Шекспир, и адаптация—то была дурацкой, достойной Матушки Гусыни. Словно и сам он был уже не Картером Хортоном, а еще одной адаптацией в духе Матушки Гусыни, механически изрекающей истины, о каких он, человек, в свое время грезил. Он даже осерчал на себя за то, что изображал кого-то другого, — но как ни старался, найти себя прежнего больше не мог. Душа чересчур запуталась с этим мальчишкой, раздавившим червяка, и с внезапно заговорившим иссохшим черепом, и у него не осталось ни дороги, ни тропинки к самому себе.
— Что это значит, давний товарищ? — вопросил он, — Ты говоришь, что мы все заблудились, что мы затеряны. Где мы заблудились? Как? Почему? Докопался ли ты до истоков нашей затерянности? Она в наших генах или с нами что-то случилось? И только ли мы одни такие заблудшие или есть и другие такие же? А может, затерянность — врожденное свойство разума, любого разума?
И череп ответил, клацая костлявыми челюстями:
— Мы затеряны. Вот и все, что я сказал. Я не стал копаться в философских основах этой затерянности. Мы заблудились, потому что утратили Землю. Заблудились, потому что не знаем, где мы и куда идем. Потому что не можем найти дороги домой. Для нас не осталось места, где преклонить голову. Мы бредем диковинными дорогами по диковинным землям, и все, что попадается на пути, для нас лишено смысла. Когда-то мы знали какие-то ответы, потому что знали, какие задать вопросы, — теперь мы не можем найти ответ ни на один вопрос, ибо не знаем, что спрашивать. Когда другие, кто населяет Галактику, протягивают нам руку и пытаются вступить в контакт, мы не ведаем, что им сказать. Мы попали в положение безмозглых идиотов, лишившихся не только цели, но и здравого смысла. Там и тогда, на твоей замечательной бобовой делянке, тебе было всего-то десять, но у тебя было какое-то чувство цели и понимание, куда идти, а теперь у тебя не осталось ни того ни другого…
— Да, — согласился Хортон, — наверное, не осталось.
— Точно, черт тебя побери, не осталось. Тебе хочется знать ответы, не так ли?
— Какие ответы?
— Любые. Любые ответы лучше, чем совсем никаких. Пойди, задай свои вопросы Пруду.
— Пруду? Что может Пруд мне сказать? Просто лужа грязной воды…
— Это не вода. Сам знаешь, что не вода.
— Верно. Не вода. Тебе известно, что это такое?
— Нет, неизвестно, — сказал Шекспир.
— Ты пробовал говорить с Прудом?
— Не хватало смелости. В глубине души я трус.
— Ты боялся Пруда?
— Да не его. Боялся того, что он может мне сказать.
— Но ты что-то знал о Пруде. Ты догадался, что с ним можно разговаривать. И тем не менее не написал об этом ни слова.
— Откуда ты знаешь? — спросил Шекспир, — Ты еще не прочел всего, что я написал. Впрочем, ты прав: я никогда не писал про Пруд ничего, кроме того, что он воняет. И не писал потому, что не желал даже думать об этом. Во мне поднималась большая тревога. Это же не просто пруд. Даже если бы там была только вода, это был бы не просто пруд.
— Но почему тревога? Почему тебя обуревали такие мысли?
— Человек гордится своим разумом, — ответил Шекспир. — Хвалится своим рассудком и своей логикой. Но и то и другое — его недавние приобретения, совсем недавние, говоря по правде. До того у нас было кое-что еще. Наверное, это кое—что проснулось во мне и подсказало держаться подальше от Пруда. Назови это внутренним чувством, интуицией или как тебе заблагорассудится. У наших доисторических предков это было и служило им верой и правдой. Они знали, хоть и не могли бы объяснить, почему и откуда. Они знали, чего бояться и избегать, и по большому счету именно такое знание всего нужнее для выживания вида. Чего бояться, от чего уклоняться, чего не трогать. Ощутил — выжил, проворонил — не взыщи…
— Кто говорит со мной — твой дух? Твоя тень? Твой призрак?
— Сначала скажи мне, — ответил череп, клацая челюстями без двух передних зубов, — сначала скажи мне, что есть жизнь и что есть смерть. Тогда я смогу ответить тебе насчет духов и теней.
Назад: Глава 21
Дальше: Глава 23