Глава 7
В течение нескольких часов после полудня в небе росла гряда темных туч, и, глядя, как она увеличивается, Езекия сказал себе, что в небе словно висит лестница, по которой облака лезут вверх, делаясь все более грозными и впечатляющими. Он осудил себя за эти мысли — в небе нет никакой лестницы, на то воля Бога, чтобы тучи громоздились все выше. Он не понимал и стыдился этих взлетов фантазии, этого романтизма, который ему следовало обуздать давным-давно, но который в последние несколько лет (или так ему казалось) прорывался все чаще. Или же в последние годы он стал больше обращать на это внимания, неприятно пораженный тем, что никак не может избавиться от нелепых представлений, столь далеких от серьезных размышлений, которым должен себя посвящать.
Его братья сидели в кабинете, склонясь над книгами. Они просиживали так годами, сопоставляя и сводя к элементарным истинам все, что было написано живым существом, человеком, все, о чем он думал, рассуждал и размышлял — в сфере духа и религии. Из четверых лишь он, Езекия, не связал себя с написанным или печатным словом — так они решили много веков назад, когда задумали начать поиски истины. Трое изучали все когда-либо написанное — переписывая, перераспределяя, переоценивая, словно обо всем этом думал и все написал один человек, один-единственный, не многие, а один, который понял. Трое выполняли эту работу, а четвертый сопоставлял результаты их анализа и оценки, пытаясь разгадать смысл, ускользнувший от человека. Это была замечательная идея, вновь сказал себе Езекия; тогда она выглядела убедительной, она и сейчас разумна, однако путь оказался длинней и сложней, чем они полагали, и они по-прежнему были далеки от истины. С годами работа, которой они занимались, углубила и укрепила их веру, однако вера не вела к истине. Возможно ли, спрашивал себя Езекия, что вере и истине попросту нет места, что это два взаимоисключающих качества? От этой мысли его пробрала дрожь. Если это так, они столетия потратили ради ничтожной цели, в погоне за блуждающим огоньком. Должна ли вера непременно означать готовность и способность верить при отсутствии каких-либо доказательств? Если отыщутся доказательства, умрет ли вера? Что, собственно, им нужно — истина или вера? Может быть, подумал он, человек уже пытался делать то, что они пытаются сделать сейчас, и понял, что не существует истины, но есть вера, и, будучи не в состоянии принять веру без доказательств, отказался и от нее? Книги им об этом ничего не сказали, но, имея в своем распоряжении тысячи книг, они знали, что это не все книги.
Не лежит ли где-нибудь, превращаясь в прах — или уже превратившись, — книга (или несколько книг), которая открыла бы, что человек уже сделал или пытался, но не сумел сделать.
Езекия с полудня расхаживал по саду; это обычное занятие, он часто ходил здесь. Ходьба помогала ему думать, к тому же он любил сад — за красоту, за то, как распускается, меняет цвет и опадает листва, за цветы весной и летом, за чудо жизни и смерти, за пение птиц и их полет, за окутанные дымкой холмы по берегам реки и порой за звучание оркестра музыкальных деревьев, хотя он не сказал бы, что безусловно их одобряет. Однако едва Езекия достиг двери в здании капитула — разразилась гроза, мощные потоки дождя обрушились на сад, громко застучали по крышам, наполнили сточные канавы, почти мгновенно превратили дорожки в полноводные ручьи.
Он отворил дверь и нырнул внутрь, но задержался в передней, оставив дверь приоткрытой и глядя в сад, где потоки дождя хлестали траву и цветы. Старая ива у скамьи гнулась под ветром и тянула ветви, словно пытаясь оторваться от корней.
Где-то что-то стучало, он понял, что это. Ветер распахнул огромную металлическую калитку во внешней стене, и теперь она билась о камень, из которого была сложена стена. Если калитку не запереть, ее разобьет о камни.
Езекия шагнул за порог, прикрыв за собой дверь. Он шел по превратившейся в ручей дорожке, и его тоже хлестали ветер и дождь, который потоком скатывался по телу. Дорожка повернула за угол здания, и ветер ударил ему в лицо, словно огромная рука уперлась в его металлическую грудь. Коричневая ряса, хлопая на ветру, развевалась за его спиной.
Калитку рвало на петлях, она оглушительно стучала о стену, металл содрогался при каждом ударе о камень. Но не только калитка привлекла его внимание. Рядом, наполовину на дорожке, наполовину на траве, кто-то лежал. Даже сквозь плотную завесу дождя Езекия разглядел, что это был человек.
Он лежал лицом вниз, и, перевернув его, Езекия увидел неровный порез, начинавшийся у виска и пересекавший щеку, — лиловатая полоска рассеченной плоти, чистая, поскольку кровь смывало дождем.
Он обхватил человека руками, поднял его и пошел по дорожке, сопротивляясь напору ветра.
Езекия добрался до двери в здании капитула и вошел. Ногой захлопнул дверь, пересек комнату и положил свою ношу на скамью у стены. Человек еще дышал, грудь его поднималась и опускалась. Он был молод или казался молодым, обнаженный, если не считать набедренной повязки, ожерелья из медвежьих когтей и бинокля на шее: чужестранец, подумал Езекия, человек ниоткуда и милостью Божией искавший здесь убежища от грозы. Вырвавшаяся из рук под порывами ветра калитка сбила его с ног.
За все время, что роботы обитали в монастыре, впервые сюда пришел человек, ища приюта и помощи. И это, сказал себе Езекия, правильно, поскольку исторически в течение многих столетий подобные места давали приют нуждающимся. Он почувствовал дрожь в теле, дрожь волнения и преданности. Это ответственность, которую они должны на себя принять, долг и обязанность, которые должны выполнить. Нужны одеяла, горячая пища, огонь в камине, кровать — а здесь нет ни одеял, ни горячей пищи, ни огня. Их нет уже многие годы, роботы в них не нуждаются.
— Никодемус! — крикнул он, — Никодемус!
Его голос гулко ударился о стены, словно волшебным образом проснулось древнее эхо, молчавшее в течение долгих-долгих лет.
Он услышал топот бегущих ног, распахнулась дверь, и вбежали трое роботов.
— У нас гость, — сказал Езекия. — Он ранен, и мы должны о нем позаботиться. Один из вас пусть бежит к дому и найдет Тэтчера. Скажет ему, что нам нужны одеяла, еда и что-нибудь, чтобы развести огонь. Другой пусть разломает какую-нибудь мебель и сложит в камин. Все дрова снаружи намокли. Но постарайтесь выбрать что похуже. Старые табуретки, например, сломанный стол или стул.
Он слышал, как они вышли, как хлопнула входная дверь, когда Никодемус бросился сквозь грозу к дому.
Езекия присел на корточки у скамьи и не спускал глаз с человека. Тот дышал ровно, и лицо покидала бледность, видимая даже сквозь загар. Из пореза сочилась кровь, текла по лицу. Езекия подобрал конец промокшей рясы и осторожно отер кровь.
Он ощущал в себе глубокое, прочное чувство умиротворения, завершенности, сострадания и преданности человеку, лежащему на скамье. Может быть, подумал он, это истинное назначение людей — или роботов, — обитающих в стенах этого дома? Не тщетные поиски истины, но оказание помощи в трудную минуту людям — своим собратьям? Хотя он понимал, что это неверно. На скамье лежал не его собрат, он не мог быть его собратом; робот — не собрат человеку. Но если, думал Езекия, робот заменил человека, занял место человека, если он придерживается обычаев человека и пытается продолжать дело, которое человек забросил, разве не может он называться собратом человека?
И ужаснулся.
Как мог он помыслить, что робот может быть собратом человеку?
«Тщеславие!» — мысленно вскричал он. Чрезмерное тщеславие станет его погибелью — его проклятием; и он опять ужаснулся: разве робот достоин хотя бы проклятия?
Он ничтожество, ничтожество и еще раз ничтожество. И однако же подражает человеку. Он носит рясу, он сидит, не нуждаясь ни в одежде, ни в том, чтобы сидеть; он бежал от грозы, хотя ему незачем бежать от сырости и дождя. Он читает книги, которые написал человек, и он ищет понимания, которое человек не сумел найти. Он поклоняется Богу — и это, подумал он, быть может, самое большое кощунство.
Он сидел на полу возле скамьи, и его переполняли страдание и ужас.