Глава XIII
«Не больше уединения,
чем у гуппи в аквариуме»
Едва войдя в дом, Гамильтон услышал восторженный визг Филлис:
— Феликс!
Отшвырнув в сторону портфель, он поцеловал ее.
— Что стряслось, Филл?
— Вот это. Смотри. Читай.
«Это» оказалось фотостатом рукописного послания. Гамильтон прочел вслух:
— «Эспартеро Карвала приветствует мадам Лонгкот Филлис и просит разрешения навестить ее завтра в половине пятого». Хм-м-м… Высоко метишь, дорогая.
— Но что я должна делать?
— Делать? Ты протягиваешь руку, говоришь: «Как поживаете?», а затем угощаешь чем-нибудь, вероятно, чаем, хотя я слышал, что она пьет, как рыба.
— Филти!
— В чем дело?
— Не шути со мной. Что мне делать? Не развлекать же ее пустой болтовней! Она вершит Политику. Я не знаю, о чем с ней говорить.
— Допустим, она член Совета политики. Но она же человек, не так ли? И дом у нас — в полном порядке, верно? Пойди, купи себе новое платье — и будешь чувствовать себя во всеоружии.
Вместо того чтобы просиять, Филлис ударилась в слезы. Гамильтон обнял ее, приговаривая:
— Ну-ну… Что случилось? Я сказал что-нибудь не так?
Наконец Филлис перестала плакать и вытерла глаза.
— Нет. Наверное, просто нервы. Все в порядке.
— Ты меня удивляешь. Раньше за тобой ничего подобного не водилось.
— Нет. Но и ребенка у меня раньше не было.
— Да, верно. Ну что ж, поплачь — если от этого почувствуешь себя лучше. Только не позволяй этому замшелому ископаемому досаждать тебе, малыш. И вообще — ты не обязана ее принимать. Хочешь, я позвоню ей и скажу, что ты не можешь?..
Но Филлис, казалось, уже совершенно оправилась от своего смятения.
— Нет, не надо. Мне в самом деле интересно ее увидеть. В конце концов, я польщена.
Потом они обсудили вопрос: намеревалась ли мадам Эспартеро Карвала нанести визит им обоим или только Филлис? Феликсу не хотелось ни навязывать своего присутствия, ни оказать своим отсутствием неуважения высокой гостье. Дом был в равной мере и его, и Филлис… В конце концов он позвонил Мордану, зная, что Клод гораздо ближе его к высоким и могущественным особам. Но арбитр ничем не мог помочь.
— Она сама себе закон, Феликс. И если захочет, вполне способна нарушить любые правила вежливости.
— Вы не догадываетесь, почему она собирается нас посетить?
— Увы! — Мордан пытался было строить предположения, однако ему хватило честности признать свою полную несостоятельность; какая бы то ни было информация отсутствовала, а эту старую леди он никогда не понимал — и знал это.
Однако мадам Эспартеро Карвала разрешила все сомнения сама. Она вошла, тяжело ступая и опираясь на толстую трость. В левой руке она держала горящую сигару. Гамильтон с поклоном приблизился к ней.
— Мадам… — начал было он.
Она окинула Феликса взглядом.
— Вы Гамильтон Феликс. А где ваша жена?
— Если мадам пройдет со мной… — он попытался предложить ей руку.
— Я и сама еще разучилась ходить, — весьма нелюбезно отрезала Карвала, но тем не менее зажала сигару в зубах и оперлась на его руку. Хотя пальцы у нее оказались сильными и твердыми, Гамильтон с изумлением почувствовал, как мало она, похоже, весила.
Войдя в гостиную, где ожидала их Филлис, мадам Эспартеро первым делом произнесла:
— Подойди ко мне, дитя. Дай мне на тебя посмотреть.
Гамильтон чувствовал себя дурак дураком, не зная, сесть ему или удалиться. Заметив, что он все еще здесь, старая леди повернулась и сказала:
— Вы были очень любезны, проводив меня к своей супруге. Примите мою благодарность.
Церемонная вежливость этих слов странно отличалась от ее первых коротких реплик, однако никакого тепла за этой формальной благодарностью Феликс не ощутил. Он понял, что ему недвусмысленно предлагали удалиться. Что он и сделал.
Вернувшись в свой кабинет, он выбрал фильмокнигу и вставил ее в книгоскоп, собираясь таким образом убить время до ухода Карвалы. Однако вскоре Гамильтон обнаружил, что не в состоянии сосредоточиться на чтении. Он поймал себя на том, что уже трижды нажимал клавишу обратной перемотки, но все еще не понял, с чего, собственно, начинается повествование.
Проклятье! Он подумал, что с тем же успехом мог бы отправиться в свой офис.
Да, теперь у него был собственный офис. Эта мысль заставила его слегка улыбнуться. Он — человек, всегда стремившийся быть независимым, отдававший львиную долю доходов посредникам, лишь бы не заниматься самому деловыми хлопотами, — и вот нате! — перед вами добропорядочный супруг, будущий отец, разделивший кров с законной женой, и вдобавок ко всему — обладатель собственного офиса! Правда, офис этот не имел ничего общего с его бизнесом.
Помимо своей воли Гамильтон оказался вовлеченным в Великое Исследование, добиться которого ему обещал в свое время Мордан. Каррузерс Альфред, бывший член Совета политики, вышедший в отставку, чтобы получить возможность заниматься своими исследованиями, был утвержден в должности организатора расширенного проекта. Он и привлек к работе Гамильтона, хотя тот изо всех сил отказывался, объясняя, что не является ни ученым вообще, ни синтетистом в частности. Тем не менее Каррузерс настаивал.
— У вас непредсказуемое и парадоксальное воображение, — говорил он. — А эта работа требует именно воображения — и чем более неортодоксального, тем лучше. Вам совершенно не обязательно заниматься рутинными исследованиями — для этого есть множество трудолюбивых техников.
Феликс подозревал, что за этой настойчивостью кроется тайное вмешательство Мордана, но допытываться у арбитра не стал. Гамильтон знал, что Клод переоценивает его способности. Он считал себя человеком достаточно компетентным и высокоработоспособным, однако второразрядным. Карта же, на которую все время ссылался Мордан (его «пунктик»), не может судить о нем точнее. Нельзя превратить живого человека в диаграмму и повесить на стену. Карта — не человек. И разве, оценивая себя изнутри, он не знал о себе много больше, чем способен узреть любой генетик, уставившийся в свой двуствольный мелкоскоп?
Однако в душе Гамильтон радовался, что участвует в работах — проект его увлек. С самого начала он понял, что исследования по расширенной программе предприняты не только для того, чтобы переломить его упорство, да и стенограмма заседания Совета убедила его в этом. Однако обманутым он себя не чувствовал — все свои обещания Мордан выполнил, а теперь Феликс заинтересовался собственно проектом, а точнее, обоими проектами. Двумя масштабными, общеизвестными проектами Великого Исследования — и частным вопросом, касающимся только его самого, Филлис и их будущего ребенка.
На что он будет похож, этот маленький егоза?
Мордан был уверен, что знает. Он продемонстрировал им диплоидную хромосомную схему, происходящую от их заботливо отобранных гамет, и старался растолковать, каким образом будут сочетаться в ребенке характеристики обоих родителей. Феликс в это не особенно верил; неплохо разбираясь в теоретической и прикладной генетике, он тем не менее не был убежден, что вся многогранная сложность человеческого существа может уместиться в крохотном комочке протоплазмы — меньше игольного острия. Это было как-то неразумно. Что-то в человеке должно было быть больше этого.
Мордан, похоже, считал крайне благоприятным то обстоятельство, что они с Филлис обладали множеством общих менделианских характеристик. По его словам, это не только упростило процесс отбора гамет, но и гарантировало генетическое укрепление самих характеристик. Парные гены окажутся подобными и не вступят в противодействие.
С другой стороны, Гамильтон видел, что арбитр поощряет союз Монро-Альфы и Хартнетт Марион, хотя они были несхожи друг с другом до такой степени, насколько это теоретически возможно. Гамильтон обратил внимание Клода на это резкое различие. Однако Мордан не реагировал на его сигнал.
— В генетике не существует неизменных правил. Каждый случай — это дискретный индивидуум. И потому правила применяются избирательно. Они отлично дополняют друг друга.
Было совершенно очевидно, что Марион сделала Клиффа счастливым — счастливее, чем Феликс когда-либо его видел.
Дубина стоеросовая!
Гамильтон давно уже проникся убеждением, что если Клифф в чем-то и нуждался — так это в хозяине, который выгуливал бы его на поводке, в дождь уводил бы под крышу и ублажал щекоткой, когда он дуется. Впрочем, это мнение ничуть не умаляло его подлинной привязанности к другу.
Похоже, Марион удовлетворяла всем этим требованиям. Она почти не выпускала Клиффорда из виду, занимая при нем должность, эвфемистически именуемую «специальный секретарь».
— Специальный секретарь? — переспросил Гамильтон, когда Монро-Альфа рассказал ему об атом. — А чем она занимается? Она математик?
— Ни в коей мере. В математике она ничего не смыслит, однако считает, что я удивителен! — Клифф по-мальчишечьи улыбнулся, и Гамильтон поразился, как изменилось при этом его лицо, — А кто я такой, чтобы ей противоречить?
— Если так и дальше пойдет, Клифф, у вас еще прорежется чувство юмора.
— Она думает, что я и сейчас им обладаю.
— Может быть, и так. Я знавал человека, разводившего бородавочников. Он утверждал, что цветы при этом делаются красивее.
— Почему? — спросил озадаченный и заинтригованный Монро-Альфа.
— Не берите в голову. Так все-таки, чем же занимается Марион?
— О, дел ей хватает! Следит за всем, о чем я забываю, под вечер приносит мне чай, а главное — она рядом всегда, когда нужна мне. Когда что-то не получается или я чувствую себя усталым, я поднимаю глаза — и вижу Молли, она сидит и смотрит на меня.
Может, она перед тем читала или еще чем-нибудь занималась, но стоит мне поднять глаза — и не нужно никаких слов: она сидит и глядит на меня. Уверяю вас, это очень помогает — я теперь совсем не устаю, — и Монро-Альфа опять улыбнулся.
Неожиданно Гамильтон ощутил, будто заглянул в душу Клиффорду — и понял: все беды Монро-Альфы происходили из-за того, что он никогда не был счастлив. Бедному простаку нечем было защититься от окружающего мира. Марион же хватало сил на двоих.
Ему хотелось понять, как приняла свое новое положение Хэйзел, однако, невзирая на всю близость с Клиффом, он заколебался. Впрочем, Монро-Альфа заговорил об этом сам:
— Знаете, Феликс, меня немного беспокоит Хэйзел.
— Вот как?
— Да. Она давно говорила, что хочет оформить развод, но я как-то не придавал этому значения.
— Почему же? — напрямик спросил Феликс.
Монро-Альфа покраснел.
— Ну, Феликс, вы все время меня сбиваете… Во всяком случае, она была очень приветлива и доброжелательна, когда я рассказал ей о Марион. Она хочет снова вернуться на сцену.
Не без сожаления Гамильтон подумал, что для отставного артиста подобная попытка почти всегда оказывается неудачей. Однако следующие слова Клиффа показали ему, что он поспешил с выводами.
— Это была идея Торгсена…
— Торгсена? Вашего босса?
— Да. Он рассказывал Хэйзел о внешних базах — особенно, конечно, о Плутоне, но, полагаю, и о Марсе тоже, да и обо всех остальных. У них там совсем нет развлечений — если не считать видеозаписей и чтения.
Хотя специально над этой проблемой Гамильтон никогда не задумывался, однако прекрасно представлял себе ситуацию. За исключением туристских городов на Луне, ничто не привлекало людей на другие планеты — только работа, исследования и изыскания. Немногие, посвятившие себя этому, мирились с тяготами внеземной жизни и по необходимости влачили монашеское существование. Само собой, Луна являлась исключением из правила; находясь у самого порога Земли, на расстоянии простого прыжка, она была столь же популярна в качестве места для романтических вояжей, как некогда Южный полюс.
— Не знаю, Торгсен ли подсказал или Хэйзел сама додумалась, только она решила собрать труппу и отправиться на гастроли по всем внешним базам.
— Вряд ли это коммерчески осмысленно.
— А этого и не требуется. Торгсен добивается правительственных субсидий. Раз уж космические исследования признаны необходимыми, доказывает он, значит, и моральное состояние персонала является заботой правительства — вопреки традиции, требующей невмешательства государства в дела искусств и развлечений.
— Хорошенькое дело! — присвистнул Гамильтон. — Да ведь этот принцип почти столь же незыблем, как гражданские права!
— Да, но это вопрос конституции. А планировщики — не дураки. Им совсем не обязательно ждать прецедента. Возьмите хоть то, чем мы с вами сейчас занимаемся.
— Да, конечно. Как раз по этому поводу я к вам и заглянул — посмотреть, как далеко вы продвинулись.
В то время когда происходил этот разговор, Гамильтон потихоньку, на ощупь разбирался в цельной картине Великого Исследования. Каррузерс не дал ему никаких конкретных рекомендаций и предложил первые несколько недель потратить на то, чтобы составить общее мнение о проекте.
То направление, которым занимался Монро-Альфа — Большой Стеллариум, — продвинулось заметно дальше прочих. Это и понятно: оно было задумано как самостоятельное предприятие намного раньше, чем кому-либо пришла в голову сама мысль о Великом Исследовании, впоследствии включившем его в себя в качестве составной части. Сам Монро-Альфа присоединился к этой работе значительно позднее, однако Гамильтон не сомневался, что со временем его друг выдвинется на одно из ведущих мест. Впрочем, сам Клиффорд придерживался противоположного мнения.
— Харгрейв справляется с этим делом гораздо лучше, чем смог бы я. Я получаю от него указания — я и еще человек шестьдесят.
— Неужели? А я считал, что вы один из руководителей всей затеи.
— Я специалист, и Харгрейв знает, как использовать меня наилучшим образом. Очевидно, вы понятия не имеете, насколько разветвлена и специализирована математика, Феликс. Я вспоминаю конгресс, на котором присутствовал в прошлом году, — там было больше тысячи человек, но на одном языке я мог говорить самое большее с дюжиной.
— Хм-м-м… А Торгсен чем занимается?
— Ну, непосредственно в конструкторских разработках, естественно, от него проку мало — ведь он астрофизик, или, точнее, специалист по метрике пространства. Однако он во все вникает, а предложения его всегда толковы.
— Понимаю. Значит, у вас есть все необходимое?
— Да, — кивнул Монро-Альфа, — если только у вас в рукаве не спрятаны гиперсфера, гиперповерхность и немного четырехмерной жидкости для тонкой смазки.
— Ну вот и сквитались. Вижу, что я снова ошибся — у вас уже появилось чувство юмора.
— Тем не менее я говорю серьезно, — без тени улыбки отозвался Монро-Альфа. — Хотя представления не имею, как все это отыскать и каким образом использовать, если удастся найти.
— А подробнее можно?
— Мне хотелось бы создать четырехмерный интегратор, чтобы интегрировать с поверхности четырехмерного эксцентрика. А такая поверхность является трехмерным объемом. Если бы это удалось, наша работа заметно упростилась бы. Самое смешное, что, не имея возможности построить такую машину, я легко могу описать ее при помощи математических символов. Вся работа, которую мы сейчас производим на обычных интеграторах с трехмерными эксцентриками, свелась бы к единственной операции, тогда как теперь мы вынуждены выполнять бесчисленное их количество. Это сводит меня с ума: теория так изящна, а результаты столь неудовлетворительны…
— Могу лишь посочувствовать, — отозвался Гамильтон. — Однако обсудить все это вам лучше с Харгрейвом.
Вскоре он ушел. Было ясно, что этой живой вычислительной машине никакая помощь не требуется, а дела проекта идут полным ходом. Проект был важен — чертовски важен! — исследование того, какой была и какой станет Вселенная. Однако до получения окончательных результатов Гамильтону, конечно, не дожить. Клифф совершенно определенно заявил, что только проверка их предварительных расчетов потребует двух-трех, а может быть, трех с половиной столетий. И лишь после этого можно надеяться построить действительно стоящую машину, которая поможет им постичь доселе неведомое.
Гамильтон напрочь выбросил это из головы: он мог восхищаться интеллектуальной отрешенностью, позволявшей людям работать с таким размахом, однако это был не его путь.
В начальной стадии Великое Исследование как будто бы распадалось на полдюжины основных проектов, причем некоторые из них интересовали Гамильтона больше прочих, поскольку обещали результаты еще при его жизни. Другие же, однако, по масштабам не уступали масштабностью Большому Стеллариуму. Чего стоило, например, исследование распределения жизни в материальной Вселенной и возможности существования где-либо другого, нечеловеческого разума. Если таковой существовал, то можно было с очень высокой степенью вероятности допустить, что по крайней мере некоторые из этих разумных рас по своему развитию опередили род людской. А если так, то контакты с ними могли всерьез продвинуть человечество в изучении философских проблем. Кто знает, может быть, они уже нашли ответы на проклятые вопросы «как?» и «зачем?»
Конечно, встреча человека с таким превосходящим его разумом психологически может оказаться очень опасной, это уже давно доказано. Подтверждение тому — трагическая история австралийских аборигенов, в исторически сравнительно недавние времена деморализованных и в конце концов уничтоженных собственным чувством неполноценности перед английскими колонизаторами.
Впрочем, эту опасность исследователи воспринимали безмятежно — да иначе и не могли, ибо так уж были устроены от природы.
Однако Гамильтон не был убежден, что подобная опасность существовала. То есть кого-то она могла, разумеется, подстерегать, но таких людей, как Мордан, Феликс не мог представить себе деморализованными. Да и в любом случае это тоже был проект дальнего прицела. Прежде всего необходимо было достигнуть звезд, а для этого сконструировать и построить звездолет. Большие корабли, бороздившие пустынное межпланетное пространство, пока не обладали достаточной для этого скоростью. Для того чтобы рейс в каждый конец не растягивался на многие поколения, следовало разработать какой-то новый двигатель.
В том, что где-нибудь во Вселенной люди найдут разумную жизнь, Гамильтон был совершенно уверен, хотя поиски эти и могли растянуться на тысячелетия. «В конце концов, — размышлял он, — Вселенная столь необъятна! Европейцам понадобилось четыре столетия, чтобы заселить два континента Нового Света — так что же говорить обо всей Галактике!»
Тем не менее жизнь обнаружится! Это было не только его внутреннее убеждение, а почти четко установленный научный факт — точнее, очень естественный, прямой вывод из четко установленного факта. Еще в начале двадцатого века великий Аррениус выдвинул блестящую теорию, согласно которой жизненосные споры давлением света могут переноситься от планеты к планете, от звезды к звезде. Оптимальный размер пылинок, которые могли бы преодолевать космические пространства под давлением света, приблизительно соответствовал размеру бактерий. А споры бактерий практически неистребимы; им не страшны ни холод, ни жара, ни радиация, ни время — они просто спят, не обращая на все это никакого внимания, спят до тех пор, пока не окажутся в благоприятных условиях. Аррениус подсчитал, что расстояние между Солнцем и Альфой Центавра споры могут преодолеть примерно за десять тысяч лет — для космоса это один миг.
Если Аррениус был прав, то населенной должна оказаться не одна Земля, но и вся Вселенная. Неважно, зародилась ли жизнь первоначально на Земле, в каком-либо другом месте или сразу во многих уголках Вселенной, — появившись на свет, она должна была начать распространяться. Причем за миллионы лет до того, как ее начали бы разносить космические корабли, — если Аррениус был прав, разумеется. Ведь эти споры, укоренившись на планете, должны были, размножаясь, заразить ее всю формами жизни, наиболее подходящими для данных условий. Протоплазма многообразна и изменчива: вследствие мутаций и селекции естественного отбора она может стать любой, сколь угодно сложной формой жизни.
На заре космических исследований утверждения Аррениуса частично, но очень эффектно подтвердились. Жизнь была обнаружена на всех планетах, кроме Меркурия и Плутона; впрочем, судя по некоторым признакам, в прошлом и на Плутоне существовала какая-то примитивная жизнь. Более того, протоплазма, где бы ее ни находили, при всем внешнем невероятном различии, казалась родственной. Разумеется, отсутствие в Солнечной системе разумной жизни явилось разочарованием — как приятно было бы иметь соседей! Несчастные дегенеративные заморыши — потомки некогда могущественных строителей Марса — вряд ли могли быть названы мыслящими, разве что из сострадания; полоумная собака — и та обставила бы их в покер.
Но самое потрясающее и неопровержимое доказательство правоты Аррениуса заключалось в том, что споры были обнаружены в открытом космосе — в вакууме пространства, который представлялся стерильным!
Гамильтон не ожидал, что поиски инопланетного разума принесут плоды еще при его жизни — разве что люди превзойдут самих себя и все-таки решат проблему межзвездных путешествий, с первой или второй попытки сорвав банк. Но в любом случае в этом деле он вряд ли мог с пользой приложить свои силы; то есть он был вполне способен, разумеется, придумать несколько мелких фокусов, делающих жизнь на звездолете более приемлемой для человека, однако для того чтобы сказать свое слово в главном — в создании принципиально нового двигателя, — ему нужно было обратиться к этой области лет на двадцать раньше. Все, на что он был способен теперь, — это стремиться быть в курсе дела, временами подкидывать идею-другую, да регулярно делиться своими соображениями с Каррузерсом.
Между тем было начато и еще несколько исследований, имевших дело с человеком — в самых эзотерических и неизученных аспектах. Это были области, где никто ничего ни о чем еще не знал, и потому Гамильтон мог принять в этих программах участие наравне с другими; здесь действовал один закон: хватай, отвоевывай свою нишу — и никаких ограничений. Куда попадает человек после смерти? И наоборот, откуда он приходит в жизнь? Второй из этих вопросов Гамильтон отметил для себя особо, заметив, что до сих пор основное внимание уделялось главным образом первому. Что такое телепатия — и как заставить ее работать? Как получается, что во сне человек может проживать иные жизни? Существовали и дюжины других вопросов — тех, от которых наука пятилась до сих пор, точно рассерженный кот, отказываясь рассматривать их потому, что считала слишком интимными. И все они были связаны с загадкой человеческой личности — что бы под этим ни понималось, — причем любой из них мог привести к ответу на вопрос о цели и смысле…
По отношению к подобным вопросам Гамильтон занимал свободную и удобную позицию человека, которого как-то спросили, может ли он управлять ракетой. «Не знаю — ни разу не пробовал». Что ж, вот сейчас он и попробует. И поможет Каррузерсу проследить, чтобы попробовали многие другие — настойчиво, не щадя сил, исследуя всякий мыслимый подход, скрупулезно документируя каждый свой шаг. Совместными усилиями они выследят человеческое «Я» — поймают и окольцуют его.
Что такое «Я»? Будучи им, Гамильтон тем не менее не мог ответить на этот вопрос. Он только знал, что это не тело и, черт возьми, не гены. Он мог локализовать местонахождение собственного «Я» — в средней плоскости черепа, впереди от ушей, позади глаз и сантиметра на четыре ниже макушки; нет, пожалуй, ближе к шести. Именно там находилось место, где обитало — находясь дома — его «Я»; Гамильтон готов был поручиться за это — с точностью до сантиметра. Вернее, знал он даже несколько точнее, но, к сожалению, не мог влезть внутрь себя и измерить. И вдобавок «Я» не всегда пребывало дома.
Гамильтон не мог понять, почему Каррузерс так настаивал на его участии в проекте, — оттого что не присутствовал при одном из разговоров Каррузерса с Морданом.
— Как там успехи у моего трудного ребенка? — поинтересовался Мордан.
— Прекрасно, Клод. В самом деле прекрасно.
— А как вы его используете?
— Ну… — Каррузерс поджал губы. — Он является моим философом, хотя и не подозревает об этом.
— Лучше пусть не подозревает, — улыбнулся Мордан. — Думаю, он может обидеться, если его назовут философом.
— А я и не собираюсь. Но он мне действительно очень нужен. Вы же знаете, сколь узки и запрограммированы специалисты и как педантичен в большинстве своем наш брат синтетист.
— Ай-яй-яй! Как можно говорить такую ересь!
— А что, разве не так? Однако Феликс мне и впрямь полезен. У него активный, ничем не стесненный ум. Ум, заглядывающий во все углы.
— Я же говорил вам, он принадлежит к элитной линии.
— Говорили. Время от времени и вы, генетики, получаете правильные ответы.
— Чтоб ваша кровать протекла, — возмутился Мордан. — Не можем же мы всегда ошибаться! Великий Бог должен любить людей — он сотворил их так много…
— К устрицам ваш аргумент относится в еще большей степени.
— Тут есть существенная разница, — заметил арбитр. — Это я — тот, кто любит устриц. Кстати, вы обедали?
Феликс вздрогнул — возле его локтя заверещал внутренний телефон. Нажав клавишу, он услышал голос Филлис:
— Ты не зайдешь попрощаться с мадам Эспартеро, дорогой?
— Иду, милая.
В гостиную он вернулся, ощущая смутное беспокойство. Он умудрился совсем забыть о присутствии престарелой планировщицы.
— Прошу вашего милостивого разрешения, мадам…
— Подойдите, юноша, — резко проговорила Карвала. — Я хочу рассмотреть вас на свету.
Гамильтон приблизился и встал подле нее, чувствуя себя почти так же, как в детстве, когда врач в воспитательном центре проверял его рост и физическое развитие. «Проклятье, — подумал он, — старуха смотрит на меня так, словно покупает лошадь!»
Внезапно Карвала поднялась и взяла трость.
— Сойдете, — констатировала она, однако с такой странной интонацией, будто это обстоятельство чем-то ее раздражало. Откуда-то из недр своего одеяния мадам Эспартеро извлекла очередную сигару, закурила и, повернувшись к Филлис, произнесла: — До свидания, дитя. И — спасибо.
После этих слов она так резво направилась к выходу, что Феликсу пришлось поторопиться, чтобы обогнать ее и предупредительно распахнуть дверь. Вернувшись к Филлис, он яростно сказал:
— Будь это мужчина, он уже получил бы вызов!
— Почему, Феликс?!
— Ненавижу этих проклятых старух, делающих все так, как им заблагорассудится! — рявкнул Гамильтон. — Никогда не мог понять, почему вежливость является обязанностью молодых, а грубость — привилегией старых.
— Но, Феликс, она совсем не такая. По-моему, она просто душка.
— Ведет она себя отнюдь не так.
— Но ничего дурного при этом не думает. Полагаю, она просто всегда спешит.
— С чего бы это?
— Не станешь ли и ты таким — в ее возрасте?
Взглянуть с такой точки зрения ему как-то не приходило в голову.
— Может, ты и права. Песочные часы, и все такое прочее. О чем вы тут секретничали вдвоем?
— Обо всякой всячине. Когда я жду ребенка, как мы его назовем, какие у нас на него планы — и вообще…
— Могу поспорить, говорила в основном она!
— А вот и нет, я. Время от времени она вставляла вопрос.
— Знаешь, Филлис, — серьезно проговорил Гамильтон, — что мне меньше всего нравится, так это трепетный интерес, который посторонние проявляют ко всему, касающемуся тебя, меня и его. Уединения у нас не больше, чем у гуппи в аквариуме.
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, но с ней я ничего подобного не чувствовала. У нас был чисто женский разговор — и очень милый.
— Хм-м-м!..
— Во всяком случае, она почти не говорила о Теобальде. Я сказала, что мы собираемся подарить Теобальду сестренку. Это ее очень заинтересовало. Она хотела знать, когда. И какие у нас планы в отношении девочки. И как мы собираемся ее назвать. Я об этом еще не думала. А ты, Феликс? Как по-твоему, какое имя ей больше подойдет?
— Бог его знает. По-моему, заранее подбирать имя — значит проявлять излишнюю поспешность. Надеюсь, ты сказала ей, что это будет еще очень, очень нескоро?
— Сказала, хоть она и выглядела несколько разочарованной. Однако после появления на свет Теобальда я некоторое время хочу побыть собой. А как тебе нравится имя Жюстина?
— Вроде ничего, — отозвался Гамильтон. — А что?
— Она его предложила.
— Она? А чей это, по ее мнению, будет ребенок?