Глава II
«Богач, бедняк,
нищий, вор…»
Телефон начал жалобно всхлипывать, едва Гамильтон вошел в дом.
— Фиг тебе, — сказал Феликс, — лично я собираюсь поспать.
Первые два слова были кодом, заложенным в аппарат, и тот горестно смолк на середине зова.
В качестве превентивной меры Гамильтон проглотил восемьсот единиц тиамина, поставил кровать на пять часов непрерывного сна, швырнул одежду куда-то в сторону робота-лакея и вытянулся на простынях. Под оболочкой матраса стала медленно подниматься вода, пока Феликс не всплыл — сухой, в тепле и уюте. Когда дыхание его успокоилось, колыбельная мало-помалу стихла. А как только работа сердца и легких с уверенностью засвидетельствовала глубокий сон, музыка умолкла совсем, выключившись без малейшего щелчка.
«Тут вот что, — говорил ему Монро-Альфа, — у нас избыток генов. В следующем квартале каждый гражданин получит по девяносто шесть хромосом…» «Но мне это не нравится», — запротестовал Гамильтон. Монро-Альфа радостно улыбнулся. «Должно понравиться, — заявил он. — Цифры не-лгут. Все получится сбалансированно. Я вам покажу». Он шагнул к своему главному интегратору и включил. Зазвучала и стала нарастать музыка. «Слышите? — спросил Монро-Альфа. — Это доказывает». Музыка стала еще громче. И еще.
Гамильтон почувствовал, что вода ушла, не оставив между ним и губчатой подстилкой ничего, кроме простыни да водонепроницаемой оболочки. Протянув руку, он убавил звук будильника, и тогда до него дошел настойчивый голос телефона:
— Лучше обратите внимание, босс! У меня неприятности. Лучше обратите внимание, босс! У меня неприятности. Лучше обратите внимание, босс! У меня неприятности…
— У меня тоже. Полчаса!
Аппарат послушно затих. Нажав кнопку завтрака, Гамильтон прошел в душ и, бросив по дороге взгляд на циферблат, решил воздержаться от длительной процедуры. К тому же он проголодался. Так что четырех минут хватит.
Теплая мыльная эмульсия покрыла его тело, потом была сдута потоком воздуха, который на исходе первой минуты сменился игольчатым душем той же температуры. Потом колючие струйки стали прохладнее, а затем хлынул сплошной мягкий поток, оставивший после себя ощущение свежести и прохлады. Комбинация эта была собственным изобретением Гамильтона, и ему было все равно, как посмотрели бы физиотерапевты.
Поток воздуха быстро высушил кожу, оставив минуту для массажа. Гамильтон поворачивался и потягивался под настойчивым нажимом тысячи механических пальцев, пока не решил, что вставать все-таки стоило. На секунду он прижал лицо к капиллотому, после чего душевая обрызгала его духами и на прощанье легонько припудрила. Гамильтон вновь почувствовал себя человеком.
Он выпил большой стакан сока сладкого лимона и, прежде чем включить обзор новостей, всерьез потрудился над кофе.
В обозрении не было ничего, на что стоило бы обратить внимание. «Отсутствие новостей, — подумал он, — делает страну счастливой, но завтрак — скучным». Дюжина сжатых видеосюжетов промелькнула перед Гамильтоном, прежде чем он переключил один из них на подробную версию. Не то чтобы там содержалось что-то важное — просто это касалось его лично.
— Игровая площадка Дианы открыта для публики! — провозгласил диктор, и вид ущербной Луны на экране сменился контрастным пейзажем лунных гор; глубоко под ними взгляду открылось сияющее зрелище рукотворного рая. Гамильтон нажал на клавишу «расскажи больше».
— Лейбург, Луна. Игровая площадка Дианы, давно уже рекламируемая ее агентами, как высшее достижение индустрии развлечений, не имеющее равных ни на Земле, ни за ее пределами, ровно в двенадцать тридцать две по земному основному была оккупирована первой партией туристов. Мои старые глаза повидали немало городов удовольствий, но и я был поражен! Биографы рассказывают, что и сам Лей не чурался веселых мест — оказавшись здесь, одним глазком смотрю на его могилу: а вдруг он появится?
Гамильтон вполуха слушал болтовню диктора, вполглаза поглядывал на экран, сосредоточив основное внимание на полукилограммовом кровавом бифштексе.
— …Ошеломляюще прекрасные, сверхъестественно чувственные танцы при малой силе тяжести. Залы для игр переполнены — вероятно, придется администрации открывать дополнительные помещения. Особенно популярны игровые автоматы, предложенные «Леди Лак, Инкорпорейтед», — они называются «Азарт Гамильтона». В действительности…
Видеооператору все-таки не удалось создать ощущения ликующих толп — Гамильтон почти физически ощущал старания, с которыми тот искал точки, откуда можно было снимать нужные кадры.
— …Билеты на круговую экскурсию, позволяющую посетить каждый из аттракционов, и трое суток в отеле — при нормальной земной силе тяжести, поскольку каждая комната центрифугируется.
Гамильтон выключил новости и повернулся к телефону:
— Связь один-один-один-ноль.
— Специальная служба, — ответило ему сухое контральто.
— Луну, пожалуйста.
— Конечно. С кем вы желаете говорить, мистер… э… Гамильтон?
— Да, Гамильтон. Я хотел бы поговорить с Блюменталем Питером. Попробуйте вызвать кабинет управляющего игровыми площадками Дианы.
Через несколько секунд на экране возникло изображение.
— Блюменталь слушает. Это вы, Феликс? На этом конце изображение паршивое. Сплошные полосы от помех.
— Да, это я. Я звоню, чтобы спросить об играх, Пит… В чем дело? Вы меня слышите?
Долгих три секунды изображение на экране оставалось неподвижным, потом неожиданно заговорило:
— Конечно, слышу. Не забывайте о запаздывании.
Гамильтон почувствовал, что выглядит по-дурацки. Он умудрился забыть о запаздывании — впрочем, он всякий раз забывал. Ему всегда казалось затруднительным помнить, глядя в лицо собеседнику, что должно пройти полторы секунды, прежде чем этот человек — если он на Луне — его услышит, и еще полторы, пока его голос придет на Землю. В целом запаздывание составляло три секунды. На первый взгляд — сущий пустяк, однако за это время можно пройти шесть шагов или упасть на сорок один метр.
Гамильтон от души радовался, что до сих пор не установлена телефонная связь с малыми планетами — это ж с ума можно сойти, по десять минут вибрируя между репликами; легче отправить письмо…
— Виноват, — сказал он, — забылся. Как представление? Толпы выглядят не слишком внушительно.
— Ну, сказать, что было слишком тесно, конечно, трудно. Но ведь и единственный корабль — не Ноев ковчег. Однако с играми все о’кей. Деньжат у них было предостаточно, и они спешили их истратить. Вашему агенту мы сообщили.
— Естественно. Извещение я получу, но пока хотел бы узнать, какие игры пользовались большим успехом.
— Хорошо шла «Заблудившаяся комета». Да и «Затмения» тоже.
— А как насчет «Скачек» или «Найди свое дитя»?
— Неплохо, но не в такой степени. Гвоздь этой забегаловки — астрономия. Я вам об этом говорил.
— Да, и мне стоило прислушаться. Что ж, я внесу поправки. Изменить название «Скачек» можно прямо сейчас. Назовите их «Высокой орбитой», а лошадкам дайте имена астероидов. Пойдет?
— Хорошо. А цвет декораций изменим на полуночную синеву и серебро.
— Годится. В подтверждение вышлю вам стат. Все, наверное? Я заканчиваю.
— Одну минутку. Я сам попробовал разок рискнуть в «Заблудившейся комете», Феликс. Это замечательная игра.
— Сколько вы спустили?
Блюменталь взглянул на него с подозрением.
— Около восьмисот пятидесяти, если хотите знать. А с чего вы взяли, что я проиграл? Игра честная?
— Разумеется, честная. Но я сам создавал эту игру, Пит. Не забывайте этого. Она исключительно для лопухов. Держитесь от нее подальше.
— Но подождите-ка, я придумал способ, как с ней управиться. Думаю, вам следует об этом знать.
— Это вы так думаете, Пит. А я — знаю. Беспроигрышной стратегии в этой игре нет.
— Ну… хорошо.
— Ладно. Долгой жизни!
— И детей.
Едва линия освободилась, телефон возобновил свой настырный призыв:
— Полчаса прошло. Лучше обратите внимание, босс. У меня неприятности! Лучше…
Аппарат смолк лишь после того, как Гамильтон извлек стат из щели приемника. Там значилось: «Гражданину Гамильтону Феликсу 65-305-243 Б47. Привет! Окружной арбитр по генетике свидетельствует свое уважение и просит гражданина Гамильтона посетить его в его офисе завтра, в десять утра». Стат был датирован вчерашним вечером и завершался постскриптумом с просьбой известить службу арбитра, если указанное время будет сочтено неудобным, сославшись при этом на такой-то исходящий номер.
До десяти оставалось еще полчаса, и Гамильтон решил пойти.
Служба арбитра поразила его уровнем автоматизации — либо ее было куда меньше, чем в подавляющем большинстве офисов, либо ее хорошо спрятали. Традиционные места роботов — например, секретарские — занимали люди, в большинстве своем — женщины, одни серьезные, другие веселые, но все как на подбор красивые и явно смышленые.
— Арбитр ждет вас.
Гамильтон встал, погасил сигарету в ближайшей пепельнице и взглянул на секретаршу.
— Должен ли я оставить вам пистолет?
— Только если сами хотите. Пойдемте со мной, пожалуйста.
Она проводила Гамильтона до дверей кабинета, открыла их и удалилась, пока он переступал порог.
— Доброе утро, сэр, — услышал он приятный голос.
— Доброе утро, — механически отозвался Гамильтон и замер, уставившись на арбитра. — Будь я!..
Его правая рука рефлекторно потянулась к оружию, но остановилась на полпути. Арбитр оказался тем джентльменом, чей обед был нарушен вчера своенравной крабьей ногой. Гамильтон постарался восстановить внутреннее равновесие.
— Это не соответствует протоколу, сэр, — холодно проговорил он. — Если вы не были удовлетворены, следовало послать ко мне одного из ваших друзей.
Арбитр взглянул на него — и расхохотался. У кого-нибудь другого такой смех можно было бы счесть грубым, но у арбитра он звучал воистину гомерически.
— Поверьте, сэр, для меня это такой же сюрприз, как и для вас. Мне и в голову не приходило, что джентльмен, вчера вечером обменявшийся со мной любезностями, окажется тем самым человеком, которого я хотел видеть сегодня утром. Что же до маленького осложнения в ресторане, то, по чести сказать, я вообще не придал бы ему значения, если бы вы сами меня к тому не вынудили. Я уже много лет не прибегал к оружию. Однако я забываю о приличиях — садитесь, сэр. Устраивайтесь поудобнее. Вы курите? Могу ли я предложить вам выпить?
— Вы очень любезны, арбитр, — Гамильтон уселся.
— Меня зовут Мордан…
Это Гамильтон знал.
— …А друзья называют меня Клодом. И я хотел бы, чтобы наш разговор проходил в дружественном тоне.
— Благодарю вас… Клод.
— Не за что, Феликс. Возможно, у меня есть на то свои причины. Но скажите, что за дьявольскую игрушку вы применили вчера к этому нахальному типу? Она меня поразила.
С довольным видом Гамильтон продемонстрировал свое новое оружие.
— Да, — проговорил арбитр, рассматривая его. — Простой тепловой двигатель на нитратном топливе. Кажется, я видел его схему — по-моему, на выставке в институте.
Слегка разочарованный тем, что Мордан нимало не удивился, Феликс признал, что он прав. Но Мордан не замедлил искупить грех, с живым интересом обсуждая конструкцию и характеристики пистолета.
— Если бы мне приходилось драться, я бы от такого не отказался, — заключил он.
— Могу заказать для вас.
— Нет-нет. Вы очень любезны, но вряд ли он мне пригодится.
— Я хотел спросить… — Гамильтон закусил губу. — Извините, Клод… Но разве благоразумно человеку, который не дерется, показываться на людях при оружии?
— Вы меня не так поняли, — Мордан улыбнулся и указал на дальнюю стену кабинета, покрытую геометрическим узором из расположенных почти впритык друг к другу крохотных кружков, в центре каждого из которых темнела точка.
Молниеносным и свободным движением арбитр выхватил из кобуры излучатель, находя цель прямо в восходящем движении. Казалось, оружие лишь на миг замерло на вершине взмаха — и вернулось на место.
По стене пополз вверх маленький клуб дыма. А под ним распустился трилистник из новых соприкасающихся кружков; в центре каждого чернела маленькая точка. Гамильтон не проронил ни слова.
— Ну и как? — поинтересовался Мордан.
— Я подумал, — медленно проговорил Гамильтон, — что вчера вечером крупно выиграл, решив вести себя с вами как можно вежливее.
Мордан усмехнулся.
— Хоть мы с вами прежде и не встречались, однако вы и ваша генетическая карта были мне, естественно, интересны.
— Полагаю, что так: ведь я подпадаю под юрисдикцию вашей службы.
— И снова вы не так меня поняли. Я физически не в состоянии испытывать персональный интерес к каждой из мириад зигот в округе. Однако сохранять лучшие линии — моя прямая обязанность. Последние десять лет я надеялся, что вы появитесь в клинике с просьбой о помощи в планировании детей.
Лицо Гамильтона утратило всякое выражение. Не обращая на это внимания, Мордан продолжал:
— Поскольку вы так и не пришли за советом добровольно, я был вынужден пригласить вас. И хочу задать вопрос: намереваетесь ли вы в ближайшее время обзавестись потомством?
Гамильтон встал.
— Эта тема мне крайне неприятна. Могу ли я считать себя свободным, сэр?
Мордан подошел и положил руку ему на плечо.
— Пожалуйста, Феликс. Вы ничего не потеряете, выслушав меня. Поверьте, я не имею ни малейшего желания вторгаться в вашу личную жизнь. Но ведь я не случайный любитель совать нос в чужие дела — я арбитр, представляющий интересы всех, вам подобных. И ваши в том числе.
Гамильтон снова сел, однако оставался по-прежнему напряженным.
— Я вас слушаю.
— Спасибо, Феликс. Ответственность за улучшение расы в соответствии с принятой в нашей республике доктриной — дело нелегкое. Мы вправе советовать, но не можем принуждать. Частная жизнь и свобода действий каждого человека уважаемы и неприкосновенны. У нас нет иного оружия, кроме спокойных рассуждений, взывающих к разуму всякого, кто хочет видеть следующее поколение лучшим, чем предыдущее. Но даже при самом тесном сотрудничестве мы можем не так уж много — по большей части дело ограничивается ликвидацией одной-двух негативных характеристик и сохранением позитивных. Однако ваш случай отличается от прочих.
— Чем?
— Вы сами знаете, чем. Вы являете собой результат старательного сплетения благоприятных линий на протяжении четырех поколений. Десятки тысяч гамет были исследованы и отвергнуты, прежде чем удалось отобрать те тридцать, что составили цепь зигот ваших предков. Позор, если вся эта тщательная работа окажется выброшенной на ветер.
— Но почему вы остановили выбор на мне? Я — не единственный результат этой селекции. У моих прапрадедушек должна быть минимум сотня потомков. Я вам не нужен. Я — брак. Я — неосуществившийся план. Я — сплошное разочарование.
— Нет, — мягко сказал Мордан. — Нет, Феликс, вы не брак. Вы — элитная линия.
— Что?
— Я сказал: элитная линия. Вообще-то обсуждение подобных вещей противоречит общепринятым правилам, но правила на то и существуют, чтобы было что нарушать. С самого начала эксперимента ваша линия шаг за шагом получала самые высокие оценки. Вы представляете собой единственную в линии зиготу, сконцентрировавшую в себе все положительные мутации, которых удалось добиться моим предшественникам. Помимо заложенных изначально, еще три выявились впоследствии. И все это в вас проявилось.
— Значит, я разочарую вас еще больше, — криво улыбнулся Гамильтон. — Не слишком-то многого я добился со всеми талантами, которые вы мне приписываете.
— У меня нет претензий к вашему послужному списку, — покачал головой Мордан.
— Но вы о нем не очень-то высокого мнения? Я растратил жизнь на мелочи, не создал ничего более существенного, чем дурацкие игры для бездельников. Может быть, вы, генетики, неверно оцениваете то, что считаете положительными характеристиками?
— Возможно. Однако я уверен в обратном.
— Так что же вы считаете положительными характеристиками?
— Фактор выживаемости — в самом широком смысле. Способность изобретать, которую вы в себе совсем не цените, — очень яркое проявление фактора выживаемости. У вас он пока остается латентным — или прилагается к малосущественным вещам. Да вы в этом и не нуждаетесь, поскольку в социальной матрице заняли такое место, где не надо предпринимать ни малейших усилий, чтобы выжить. Но эта изобретательность может приобрести решающее значение для ваших потомков. Именно она может послужить границей между жизнью и смертью.
— Но…
— Именно так. Легкие для индивидуумов времена плохи для расы в целом. Бедствия — это фильтр, не пропускающий плохо приспособленных. Сегодня бедствий у нас нет. И поэтому, чтобы сохранять расу сильной и даже сделать еще сильней, необходимо тщательное генетическое планирование. В своих лабораториях инженеры-генетики исключают те линии, которые прежде устранялись естественным отбором.
— Но откуда вы знаете, что отобранные вами признаки действительно способствуют выживанию? У меня, например, многие из них вызывают большие сомнения…
— А! В том-то и загвоздка. Вы хорошо знаете историю Первой генетической войны?
— В общих чертах.
— Тогда не помешает повторить. Проблема, с которой столкнулись ранние генетики, типична… Проблемы экспериментов начального этапа оказались характерными и для всего генетического планирования. Естественный отбор попросту уничтожает линии, неспособные к выживанию. Однако естественный отбор медлителен, это статистический процесс. При благоприятных обстоятельствах слабые линии способны просуществовать довольно долго. Позитивные же мутации в исключительно неблагоприятных условиях способны на какое-то — и порой весьма длительное — время исчезнуть. Могут они и вовсе затеряться из-за слепой расточительности стихии размножения — ведь каждая отдельная особь представляет собой ровно половину потенциальных характеристик своих родителей; и отброшенная половина может содержать куда более ценные признаки, чем оставшаяся. Естественному отбору потребовалось восемьсот поколений, чтобы появился новый ген лошади. Зато искусственный отбор быстр — если знать, что отбирать. Однако мы этим знанием не обладаем. Нужно быть гением, чтобы создать сверхчеловека. Раса обзавелась техникой искусственного отбора, но не приобрела знания, что именно отбирать. Возможно, человечеству не повезло в том, что основы техники генетического планирования были разработаны, когда последняя из неонационалистических войн уже закончилась. Можно, разумеется, задаваться академическим вопросом: не будь генетических экспериментов — обеспечило бы мир на планете введение современной экономической системы после краха системы Мадагаскарской? Или же этого все равно оказалось бы недостаточно? Но так или иначе, а пацифистское движение было в тот момент на взлете, и разработка техники параэктогенеза представлялась тогда Богом данной возможностью навсегда избавиться от войн, изгнав их из человеческой души. Те, кто выжили после атомной войны 1970 года, установили жесткие генетические законы, преследовавшие единственную цель — сохранить рецессив «острова Пармали-Хичкока» в девятой хромосоме, исключив маскирующую его, как правило, доминанту — то есть воспитывать овец, а не волков. Любопытно, что «волки» того периода — ведь «остров Пармали-Хичкока» рецессивен, и потому природных «овец» на свете мало — были захвачены всеобщей истерией и активно способствовали попытке устранить самих себя. Но некоторые заартачились. В итоге возникла Северо-Западная Колония. То, что Северо-Западный Союз в конечном итоге стал сражаться с остальным миром, — проявление биологической целесообразности. И привело это к неизбежному результату: «волки» (детали сейчас несущественны) съели «овец». Не физически, разумеется, ни о каком реальном уничтожении и речи идти не могло, однако генетически современное общество происходит от «волков», а не от «овец».
— Они пытались вытравить из человека бойцовский дух, — заключил Мордан, — не осмыслив его биологической пользы. Они лишь выразили в рациональных терминах идею первородного греха: насилие — «плохо», а ненасилие — «хорошо».
— Но почему, — запротестовал Гамильтон, — вы решили, будто воинственность необходима для выживания? Конечно, она есть — во мне, в вас, в каждом из нас. Но что толку противопоставлять ее атомной бомбе? Какая от нее может быть польза в этом противостоянии?
Мордан улыбнулся.
— Бойцы выжили. Это неопровержимое доказательство. Естественный отбор продолжается все время — несмотря на сознательную селекцию.
— Подождите минутку, — попросил Гамильтон. — Здесь концы с концами не сходятся. Если так, то мы должны были бы проиграть Вторую генетическую. Их «мулы» воевали с азартом.
— Действительно, — согласился Мордан. — Но я ведь не утверждал, будто воинственность является единственной характеристикой, необходимой для выживания. Будь это так — миром правили бы пекинесы. Бойцовскими инстинктами должно управлять разумное стремление к самосохранению. Почему вы не затеяли перестрелку со мной вчера вечером?
— Не видел достаточных оснований.
— Совершенно верно. Генетики Великого Хана, по существу, повторили ошибку, сделанную тремя веками ранее: они сочли, что вправе валять дурака с балансом человеческих характеристик, который образовался в результате миллиарда лет естественного отбора. Они воспылали желанием вывести расу сверхчеловеков, основываясь на идее «эффективной специализации». Однако они упустили из виду самую главную человеческую характеристику. Человек — животное неспециализированное. Тело его — если исключить громадное вместилище для мозга — достаточно примитивно. Он не может вгрызаться в землю, не способен быстро бегать, не умеет летать. Но зато он всеяден и выживает там, где козел сдохнет с голоду, ящерица изжарится, а птица замерзнет на лету. Узкой приспособленности человек противопоставил универсальную приспособляемость. Империя Великого Хана возродила устарелую общественную систему — тоталитаризм. Лишь при абсолютной власти можно было осуществить генетические эксперименты, приведшие к созданию Homo Proteus, потому что в основе их лежало полнейшее безразличие к благополучию отдельного человека. Имперские генетики видели в искусственном отборе лишь вспомогательный инструмент. В основном они использовали мутации, вызываемые воздействием радиации и применением геноселективных красок; кроме того, они практиковали эндокринную терапию, а также хирургические операции на эмбрионах. Ханские ученые кроили человеческие существа — если их можно так называть — столь же легко и непринужденно, как мы строим дома. В период расцвета Империи, как раз перед Второй генетической войной, они вырастили более трех тысяч разновидностей, в том числе тринадцать типов гипермозга. Вырастили почти безмозглых матрон; сообразительных и до отвращения красивых шлюх, лишенных способности рожать; бесполых «мулов». Обычно мы отождествляем термин «мул» с бойцом, ибо лучше всего знали их именно как солдат, но в действительности существовало множество разновидностей «мулов», приспособленных для выполнения тех или иных простых работ. Воевали те из них, кто изначально был создан исключительно как воин. Но какие это были солдаты! Они не нуждались в сне; были втрое сильнее обычных людей; выносливость же их и вовсе не поддается описанию, ибо они продолжали наступать до тех пор, пока увечья полностью не выводили их из строя. Каждый из них имел при себе двухнедельный запас горючего — слово «горючее» подходит здесь куда больше, чем «пища», — но и после того, как продовольствие кончалось, каждый «мул» мог исполнять обязанности еще не меньше недели. Не были они и тупицами — специализация солдат подразумевала и остроту ума — «мулами» были даже имперские офицеры, и их искусство стратегии и тактики, а также умение использовать современнейшие виды вооружений были мастерскими. В чем они были слабы — так это в области военной психологии: они совершенно не понимали своих противников. Однако и противники их тоже не понимали — это было вполне взаимно. Психологическая мотивация их поведения основывалась на «субституции сублимации секса»; впрочем, наукообразное это словосочетание так и осталось ничего не объясняющим ярлыком. Лучше всего она описывается негативно: пленные мулы сходили с ума и кончали жизнь самоубийством не позднее чем через десять дней — даже если их кормили исключительно трофейными рационами. Прежде чем окончательно рехнуться, они просили чего-то, именуемого на их языке «вепратогой» — наши семантики так и не сумели раскопать ничего, способного объяснить этот термин. «Мулы» нуждались в каком-то допинге, который их хозяева могли им дать, а мы нет; лишенные его, они умирали. «Мулы» воевали прекрасно — но победили все-таки настоящие люди. Победили потому, что сражались как отдельные личности, способные вести не только регулярные военные действия, но и партизанскую войну. Самым уязвимым местом Империи оказались ее координаторы — сам Хан, его сатрапы и администраторы. Биологически Империя по существу являлась единым организмом — ее можно было уничтожить, как пчелиную колонию, погубив матку. В итоге несколько десятков убийств решили судьбу войны, которую не могли выиграть армии. Нет смысла вспоминать о терроре, который последовал за коллапсом, после того как Империя была обезглавлена. Довольно сказать, что в живых не осталось ни одного представителя Homo Proteus. Этот вид разделил судьбу гигантских динозавров и саблезубых тигров. Ему не хватило приспособляемости.
Мордан немного помолчал и продолжил:
— Генетические войны послужили жестокими уроками, однако они научили нас очень осторожно вмешиваться в человеческие характеристики. Если какая-то характеристика отсутствует в зародышевой плазме, мы не пытаемся ее туда вложить. Когда проявляются естественные мутации, мы долго проверяем их, прежде чем начать распространять на всю расу: большинство мутации оказываются или бесполезны, или определенно вредны. Мы исключаем явные недостатки, сохраняем явные преимущества — и это, пожалуй, все. Я заметил, что у вас тыльные стороны рук волосатые, а у меня — нет. Это говорит вам о чем-нибудь?
— Нет.
— Мне тоже. В вариациях волосатости человеческой расы ни с какой точки зрения невозможно усмотреть преимуществ. Поэтому мы оставляем эти характеристики в покое. А вот другой вопрос: у вас когда-нибудь болели зубы?
— Конечно, нет.
— Конечно, нет… А известно ли вам, почему? — Мордан выдержал продолжительную паузу, показывая тем самым, что вопрос не является риторическим.
— Ну… — протянул в конце концов Гамильтон. — Наверное, это вопрос селекции. У моих предков были здоровые зубы.
— Не обязательно у всех. Теоретически достаточно было одному из ваших предков иметь здоровые от природы зубы — при условии, что его доминантные характеристики присутствовали в каждом поколении. Однако любая из гамет этого предка содержит лишь половину его хромосом; если он сам унаследовал здоровые зубы лишь от одного из родителей, то доминанта будет присутствовать лишь в половине его гамет. Мы — я имею в виду наших предшественников — произвели отбор по показателю здоровых зубов. В результате сегодня трудно найти гражданина, который не унаследовал бы этой характеристики от обоих родителей. Больше нет необходимости производить отбор по этому показателю. То же самое с дальтонизмом, раком, гемофилией и многими другими наследственными болезнями и дефектами — мы исключили их путем отбора, ни в чем не нарушая нормальной, биологически похвальной тенденции человеческих существ влюбляться в себе подобных и производить на свет детей. Мы просто даем каждой паре возможность обзавестись лучшими из потенциально возможных для них отпрысков — для этого нужно лишь не полагаться на слепой случай, а прибегнуть к селективному комбинированию.
— В моем случае вы поступили иначе, — с горечью заметил Гамильтон. — Я — результат эксперимента по выведению породы.
— Это правда. Но ваш случай, Феликс, особый. Ваша линия — элитная. Каждый из тридцати ваших предков добровольно принял участие в создании этой линии — не потому, что пренебрегал купидоном с его луком и стрелами, а потому что был соблазнен возможностью улучшить расу. Каждая клетка вашего тела содержит в своих хромосомах программу расы более сильной, более здоровой, более приспособляемой, более стойкой. И я обращаюсь к вам с просьбой не пустить это наследие по ветру.
Гамильтон поежился.
— Чего же вы от меня ждете? Чтобы я сыграл роль Адама для целой новой расы?
— Отнюдь нет. Я лишь хочу, чтобы вы продолжили свою линию.
— Понимаю, — подавшись вперед, проговорил Гамильтон. — Вы пытаетесь осуществить то, что не удалось Великому Хану: выделить одну линию и сделать ее отличной от всех остальных — настолько же, насколько мы отличаемся от дикорожденных. Не выйдет. Я на это не согласен.
— Вы дважды неправы, — медленно покачал головой Мордан. — Мы намереваемся и впредь двигаться тем же путем, каким добились здоровых зубов. Вам не приходилось слышать о графстве Деф-Смит?
— Нет.
— Графство Деф-Смит в Техасе было административной единицей старых Соединенных Штатов. У его обитателей были здоровые зубы, но не из-за наследственности, а из-за того, что почва поставляла им диету, богатую фосфатами и фторидами. Вы и представить себе не можете, каким проклятием являлся в те дни для человечества кариес. В то время зубы гнили во рту, становясь причиной многих заболеваний. Только в Северной Америке было около ста тысяч техников, занимавшихся исключительно лечением, удалением и протезированием зубов. Но даже при этом четыре пятых населения не имели возможности получить такую помощь. Они страдали, пока гнилые зубы не отравляли их организм. И умирали.
— Что общего это имеет со мной?
— Увидите. Сведения о графстве Деф-Смит дошли до тогдашних техников — их называли медицинскими работниками, — и они увидели здесь решение проблемы. Повторите диету графства — и кариесу конец. Биологически они были совершенно неправы, поскольку для расы ровно ничего не значит преимущество, которое не может быть унаследовано. Найдя ключ, они не сумели его правильно использовать. Мы же искали мужчин и женщин, зубы которых были безупречны, несмотря на неправильную диету и недостаток ухода. Со временем было доказано, что это свойство возникает, если присутствуют группы из трех ранее неизвестных генов. Называйте это благоприятной мутацией, или, наоборот, называйте подверженность зубным болезням мутацией неблагоприятной, лишь по случайности не распространившейся на весь род людской, — все равно. Так или иначе наши предшественники сумели выделить и сохранить эту группу генов. Вам известны законы наследственности — вернитесь в прошлое на достаточное количество поколений, и окажется, что мы все произошли от всего человечества. Но вот наши зубы генетически восходят к одной маленькой группе, ибо мы производили искусственный отбор ради сохранения этой доминанты. А с вашей помощью, Феликс, мы хотим сохранить все реализовавшиеся в вас благоприятные вариации — сберечь до тех пор, пока они не распространятся на все человечество. Вы не станете единственным предком грядущих поколений, нет! Но с точки зрения генетики окажетесь всеобщим предком в тех характеристиках, в которых превосходите сейчас большинство.
— Вы не того человека выбрали. Я неудачник.
— Не говорите мне этого, Феликс. Я знаю вашу карту. А значит, знаю вас лучше, чем вы знаете себя. Вы — тип с ярко выраженной доминантой выживания. Если поместить вас на остров, населенный хищниками и каннибалами, то две недели спустя вы окажетесь его хозяином.
— Может, и так, — не удержался от улыбки Гамильтон. — Хорошо бы попробовать…
— В этом нет нужды. Я знаю! Для этого у вас есть все необходимые физические и умственные способности. И подходящий темперамент. Сколько вы спите?
— Часа четыре.
— Индекс утомляемости?
— Около ста двадцати пяти часов. Или немного побольше.
— Рефлекторная реакция?
Гамильтон пожал плечами. Неожиданно Мордан выхватил излучатель, но прежде чем Феликс оказался на линии огня, его «кольт» успел прицелиться в арбитра и скользнуть обратно в кобуру. Мордан рассмеялся и также убрал оружие.
— Заметьте, я вовсе не играл с огнем, — сказал он, — я ведь прекрасно знал, что вы успеете выхватить оружие, оценить ситуацию и принять решение не стрелять куда раньше, чем средний человек сообразил бы, что вообще происходит.
— Вы очень рисковали, — с жалобной ноткой в голосе возразил Гамильтон.
— Ничуть. Я знаю вашу карту. Я рассчитывал не только на ваши моторные реакции, но и на ваш разум. Разум же ваш, Феликс, даже в наше время нельзя не признать гениальным.
Воцарилось долгое молчание. Первым нарушил его Мордан:
— Итак?
— Вы все сказали?
— На данный момент.
— Ладно, тогда скажу я. Вы ни в чем меня не убедили. Я понятия не имел, что вы, планировщики, проявляете такой интерес к моей зародышевой плазме. Однако в остальном вы не сообщили ничего нового. И я говорю вам: «Нет!»
— Но…
— Сейчас моя очередь… Клод. Я объясню вам, почему. Готов допустить, что обладаю сверхвыживаемостью — не стану спорить, это действительно так. Я находчив, способен на многое — и знаю об этом. Однако мне не известно ни единого аргумента в пользу того, что человечество должно выжить… кроме того, что его природа дает ему такую возможность. Во всем этом мерзком спектакле нет ничего стоящего. Жить вообще бессмысленно. И будь я проклят, если стану содействовать продолжению комедии.
Он умолк. Немного помолчав, Мордан медленно произнес:
— Разве вы не наслаждаетесь жизнью, Феликс?
— Безусловно, да, — с ударением ответил Гамильтон. — У меня извращенное чувство юмора, и все меня забавляет.
— Так не стоит ли жизнь того, чтобы жить ради нее самой?
— Для меня — да. Я намереваюсь жить столько, сколько смогу, и надеюсь получить от этого удовольствие. Однако наслаждается ли жизнью большинство? Сомневаюсь. Судя по внешним признакам, в пропорции четырнадцать к одному.
— Внешность бывает обманчива. Я склонен полагать, что в большинстве своем люди счастливы.
— Докажите!
— Тут вы меня поймали, — улыбнулся Мордан. — Мы способны измерить большую часть составляющих человеческой натуры, но уровня счастья не могли измерить никогда. Но в любом случае — разве вы не думаете, что ваши потомки унаследуют от вас и вкус к жизни?
— Это передается по наследству? — с подозрением поинтересовался Гамильтон.
— Точно мы, признаться, не знаем. Я не в силах ткнуть пальцем в определенный участок хромосомы и заявить: «Счастье здесь». Это куда тоньше, чем разница между голубыми и карими глазами. Но давайте заглянем немного глубже. Феликс, когда именно вы начали подозревать, что жизнь лишена смысла?
Гамильтон встал и принялся нервно расхаживать по кабинету, испытывая волнение, какого не знал с подростковых лет. Ответ был ему известен. Даже слишком хорошо. Но стоило ли говорить об этом с посторонним?
Насколько Гамильтон мог припомнить, в первом центре детского развития он ничем не отличался от остальных малышей.
Никто не говорил с ним о картах хромосом. Разумно и сердечно воспитываемый, он представлял безусловную ценность лишь для себя самого. Сознание того, что во многом он превосходит сверстников, приходило к нему постепенно. В детстве тупицы нередко господствуют над умниками — просто потому, что они на год-другой старше, сильнее, информированнее, наконец. И кроме того, поблизости всегда есть эти недосягаемые, всеведущие существа — взрослые.
Феликсу было лет десять — или одиннадцать? — когда он впервые заметил, что в любых состязаниях выделяется среди своих сверстников. С тех пор он начал стремиться к этому сознательно — ему хотелось превосходить ровесников, главенствовать над ними во всем. Он ощутил сильнейшую из социальных мотиваций — желание, чтобы его ценили. Теперь он уже понимал, чего хочет добиться, когда «станет взрослым».
Другие рассуждали о том, кем хотят быть («Когда я вырасту, то стану летчиком-реактивщиком!» — «И я тоже!» — «А я — нет. Отец говорит, что хороший бизнесмен может нанять любого пилота, какой ему понадобится». — «Меня он нанять не сможет!» — «А вот и сможет\»). Пусть их болтают! Юный Феликс знал, кем хочет стать: энциклопедическим синтетистом. Синтетистами были все подлинно великие люди. Им принадлежал весь мир. Кто как не синтетист имел наибольшие шансы быть избранным в Совет политики? Существовал ли в любой области такой специалист, который рано или поздно не получал указаний от синтетиста? Они были абсолютными лидерами, эти всеведущие люди, цари-философы, о которых грезили древние.
Гамильтон таил мечту про себя. Казалось, он благополучно миновал стадию отроческого нарциссизма и без особых осложнений входил в сообщество подростков. Воспитателям его было невдомек, что питомец их прямехонько направляется к непреодолимому препятствию: ведь юность не умеет реально оценивать свои таланты — чтобы различить романтику в формировании политики, нужно обладать воображением куда более изощренным, чем обычно свойственно этому возрасту.
Гамильтон посмотрел на Мордана: лицо арбитра располагало к откровенности.
— Ведь вы синтетист, а не генетик?
— Естественно. Я не смог бы специализироваться в конкретных методиках — это требует всей жизни.
— И даже лучший из генетиков вашей службы не может надеяться занять ваше место?
— Разумеется, нет. Да они и не хотели бы.
— А я мог бы стать вашим преемником? Отвечайте — вы ведь знаете мою карту!
— Нет, не могли бы.
— Почему?
— Вы сами знаете, почему. Память ваша превосходна и более чем достаточна для любой другой цели. Но это — не эйдетическая память, которой должен обладать всякий синтетист.
— А без нее, — добавил Гамильтон, — стать синтетистом невозможно, как нельзя стать инженером, не умея решать в уме уравнений четвертой степени. Когда-то я хотел стать синтетистом — но выяснилось, что я создан не для того. Когда же до меня наконец дошло, что первого приза мне не получить, второй меня не увлек.
— Синтетистом может стать ваш сын.
— Теперь это не имеет значения, — Гамильтон покачал головой. — Я сохранил энциклопедический взгляд на вещи, а отнюдь не жажду оказаться на вашем месте. Вы спросили, когда и почему я впервые усомнился в ценности человеческого существования. Я рассказал. Но главное — сомнения эти не рассеялись у меня по сей день.
— Подождите, — отмахнулся Мордан, — вы ведь не дослушали меня до конца. По плану эйдетическую память надлежало заложить в вашу линию либо в предыдущем поколении, либо в этом. И если вы станете с нами сотрудничать, ваши дети ее обретут. Недостающее должно быть добавлено — и будет. Я уже говорил о вашей доминанте выживаемости. Ей недостает одного — стремления обзавестись потомством. С биологической точки зрения это противоречит выживанию не меньше, чем склонность к самоубийству. Вы унаследовали это от одного из прадедов. Тенденцию пришлось сохранить, поскольку к моменту применения зародышевой плазмы он уже умер и у нас не оказалось достаточного запаса для выбора. Но в нынешнем поколении мы это откорректируем. Могу вам с уверенностью обещать — ваши дети будут чадолюбивы.
— Что мне до того? — спросил Гамильтон. — О, я не сомневаюсь, вы можете это сделать. Вы в состоянии завести эти часы и заставить их ходить. Возможно, вы сумеете убрать все мои недостатки и вывести линию, которая будет счастливо плодиться и размножаться ближайшие десять миллионов лет. Но это не придает жизни смысла. Выживание! Чего ради? И пока вы не представите мне убедительных доводов в пользу того, что человеческая раса должна продолжать существование, мой ответ останется тем Ясе. Нет!
Он встал.
— Уходите? — спросил Мордан.
— С вашего позволения.
— Разве вы не хотите узнать что-нибудь о женщине, которая, по нашему мнению, подходит для вашей линии?
— Не особенно.
— Я истолковываю это как позволение, — любезным тоном продолжил Мордан. — Взгляните.
Он дотронулся до клавиши на столе — секция стены растаяла, уступив место стереоэкрану. Казалось, перед Гамильтоном и арбитром распахнулось окно, за которым раскинулся плавательный бассейн. По поверхности воды расходились круги — очевидно, от ныряльщика, которого нигде не было видно. Потом показалась голова. В три легких взмаха женщина подплыла к краю, грациозно, без усилий выбралась на бортик и, перекатившись на колени, встала — обнаженная и прелестная. Она потянулась, засмеялась — очевидно, от ощущения чисто физической радости, которую испытывала от жизни, — и выскользнула из кадра.
— Ну? — поинтересовался Мордан.
— Мила. Но я видывал и не хуже.
— Вам нет необходимости с ней встречаться, — поспешно пояснил арбитр. — Она, кстати, ваша пятиюродная кузина, так что комбинировать ваши карты будет несложно.
Он сделал переключение, и бассейн на экране сменился двумя схемами.
— Ваша карта справа, ее слева, — Мордан сделал еще движение, и под картами на экране возникли две диаграммы. — Это оптимальные гаплоидные карты ваших гамет. Комбинируются они так… — он опять нажал клавишу, и в центре квадрата, образованного четырьмя схемами, возникла пятая.
Схемы не являлись картинками хромосом, а были составлены стенографическими знаками — инженеры-генетики обозначают ими исчезающе малые частицы живой материи, от которых зависит строение человеческого организма. Каждая хромосома здесь больше всего напоминала спектрограмму. Это был язык специалистов — для непрофессионала карты были лишены всякого смысла. Их не мог читать даже Мордан — он полностью зависел от техников, которые при необходимости давали ему разъяснения. После этого безошибочная эйдетическая память позволяла ему различать важные детали.
Однако даже для постороннего взгляда было очевидно: хромосомные карты Гамильтона и девушки содержали вдвое больше схем — по сорок восемь, если быть точным, — чем гаплоидные карты гамет под ними. Но пятая карта — предполагаемого отпрыска — снова содержала сорок восемь хромосом, по двадцать четыре от каждого из родителей.
Старательно скрывая проснувшийся в нем интерес, Гамильтон прошелся взглядом по картам.
— Выглядит интригующе, — безразличным тоном заметил он. — Только я, конечно, ничего в этом не смыслю.
— Буду рад вам объяснить.
— Не беспокойтесь — вряд ли стоит.
— Наверно, нет, — Мордан выключил экран. — Что ж, извините за беспокойство, Феликс. Возможно, мы еще поговорим в другой раз.
— Конечно, если вам будет угодна, — Гамильтон не без некоторого замешательства посмотрел на хозяина кабинета, но Мордан был все так же дружелюбен и столь же любезно улыбался. Несколько секунд спустя Феликс уже был в приемной. На прощанье они с арбитром обменялись рукопожатием — с той теплой формальностью, какая приличествует людям, обращающимся друг к другу по имени. И тем не менее Гамильтон ощущал смутную неудовлетворенность, словно их беседа закончилась преждевременно. Он отказался — но не объяснил причин своего отказа достаточно подробно…
Вернувшись к столу, Мордан снова включил экран. Он изучал карты, припоминая все, что ему о них говорили эксперты. Особенно привлекала его центральная.
Колокольчики сыграли музыкальную фразу, сообщая о приходе руководителя технического персонала.
— Входите, Марта, — не оборачиваясь, пригласил арбитр.
— Уже, шеф, — отозвалась та.
— А… да, — Мордан наконец оторвался от карт и повернулся.
— Сигарета найдется, шеф?
— Угощайтесь.
Марта взяла сигарету из стоявшей на столе украшенной драгоценностями шкатулки, закурила и устроилась поудобнее. Она была старше Мордана, в волосах ее отливала сталью седина, а темный лабораторный халат контрастировал с подчеркнутой элегантностью костюма, хотя характеру ее равно было присуще и то и другое. Внешний облик Марты вполне соответствовал ее компетентности и уму.
— «Гамильтон двести сорок три» только что ушел?
— Да.
— Когда мы приступим?
— М-м-м… После дождичка в четверг.
— Так плохо? — брови ее взметнулись.
— Боюсь, что да. По крайней мере, так он сказал. Я выдворил его — как мог, вежливо, — прежде чем он успел наговорить вещи, от которых ему со временем неудобно было бы пятиться назад.
— Почему он отказался? Он влюблен?
— Нет.
— Тогда в чем же дело? — Марта встала, подошла к экрану и уставилась на карту Гамильтона, словно надеясь найти там ответ.
— М-м-м… Он задал вопрос, на который я должен правильно ответить, в противном случае он действительно не станет сотрудничать.
— Да? И что это за вопрос?
— Я задам его вам, Марта. В чем смысл жизни?
— Что?! Дурацкий вопрос!
— В его устах он не звучал по-дурацки.
— Это вопрос психопата — лишенный и смысла, и ответа.
— Я в этом не так уж уверен, Марта.
— Но… Ладно, не стану спорить по вопросам, в которых я мало что понимаю. Но мне кажется, что «смысл» в данном случае — понятие чисто антропоморфное. Жизнь самодостаточна; она просто есть.
— Да, его подход антропоморфен. Что такое жизнь для людей вообще и почему он, Гамильтон, должен способствовать ее продолжению? Конечно, мне нечего было ему сказать. Он поймал меня. Решил разыграть из себя Сфинкса. Вот нам и пришлось прерваться — до тех пор, пока я не разгадаю его загадку.
— Чушь! — Марта свирепо ткнула сигаретой в пепельницу. — Он что, думает, будто клиника — арена для словесных игр? Мы не можем позволить человеку встать на пути улучшения расы. Он — не единственный собственник жизни, заключенной в его теле. Она принадлежит нам всем — расе. Да он же просто дурак!
— Вы сами знаете, что это не так, Марта, — умиротворяюще произнес Мордан, показывая на карту.
— Да, — вынужденно согласилась она. — Гамильтон не дурак. И тем не менее надо заставить его сотрудничать с нами. Ведь это ему не только не повредит, но даже ни в чем не помешает.
— Ну-ну, Марта… Не забывайте о крошечном препятствии в виде конституционного закона.
— Да знаю я, знаю. И всегда его придерживаюсь, но вовсе не обязана быть его рабой. Закон мудр, но этот случай — особый.
— Все случаи — особые.
Ничего не ответив, Марта вновь повернулась к экрану.
— Вот это да! — скорее про себя, чем обращаясь к собеседнику, проговорила она. — Какая карта! Какая прекрасная карта, шеф!