3. Сталь Похъелы
Знатен был стол солнцеворота! И сидели за ним в новом зале, под свежими, смолистыми балками, ещё не прокоптелыми, чистыми, праздничными. Весело пылал огонь в печи, и пенилось пиво, и шкворчало мясо на длинном вертеле – знатный праздник в новом доме, с молодым господином! А он сидел во главе стола, с золотистой лентой через лоб, с золотом на руках и шее, и блики огня плясали на белой коже, расцвечивали золотом. За стеной выла метель, грызла брёвна в бессильной ярости, хлестала деревья. Пусть! Весел и изобилен праздник Йоль, так пусть побольше снега, и лето придёт доброе, сильное, щедрое!
Инги смотрел на сидевших за столом, и поднимал чару, и смеялся, а они смеялись вместе с ним. Сколько ж их успело прижиться здесь, пока глядел только на кузню? Добрых две дюжины, не иначе! Галдят, плещут пивом, обгрызают кости и, хохоча, швыряют собакам. А те уже и наелись, так, понюхают, погложут лениво, чтоб не обидеть хозяев. Лежат по углам шерстистыми свёртками, пыхтят, высунув языки, – жарко. Странно, и собак этих раньше не видел. И доброй половины лиц. Валит отпускал всех, кто шёл работать на молодого патьвашку, вот и собралась толпа целая – весёлые, довольные и сытые. Мужчины, женщины. Даже вон пара карапузов копошится на шкуре, пихает гончего пса.
Снова поднял чару – и кто её так сноровисто наполняет? – и сказал:
– За дело наше и радость выпьем!
– Выпьем! – хором закричали все, тотчас прекратив галдеть, глядя с обожанием на молодого хозяина.
А как не смотреть: высокий, молодой, красивый, хоть с железом возится, а кожа чистая, ни единой царапины. С таким и во всём посёлке здоровье и сила, и скот родит, и земля. И детишки от него будут на загляденье. Даром что колдун. А что, колдуны не люди?
Инги опустошил чару, и тут на него будто накатило – улыбки превратились в слюнявые оскалы, в ноздри шибанул тяжкий, смертный дух тела, потеющего, смердящего, гниющего. Обвёл невидящими глазами дымный, душный зал, и захотелось вскочить, перевернуть стол…
– Эй, парень, – мягко сказал Вихти, сидевший по правую руку. – Ты лучше выйди проветрись. Я знаю, что с тобой. Поди пройдись до кузни.
И добавил громко, поднявшись:
– Веселитесь, достойные люди! Молодой хозяин пойдёт с ветром почеломкается!
Все дружно рассмеялись, закричали:
– На здоровье, на здоровье!
Инги, поморщившись, вышел. В дверях ругнулся сквозь зубы – чуть не приседать приходилось, чтобы пройти под низким косяком.
Снаружи в лицо ударил колючий снег. В сером сумраке крутились вихорьки, чертили борозды на глади, подпрыгивали, швыряли колючки горстями. Иголочками тыкали в горло, в виски. И хорошо от этого стало, ясно и чисто, будто с души обвалилась корка сала, сползла приставшая от людского дыхания гнусь. Снег укрыл следы нечистых ног, скрыл тропинки, плевки и жёлтую дробь мочи у стены. Очищающий, кристальный холод. А вот и кузня. Как замело, залепило дверь – будто лаз в берлогу. Внутри темно и тепло, пахнет рудой и глиной, пахнет железом, и красными зрачками глядят из-под крышки стынущие угли.
– Знаю я, парень, что с тобой, – сказал Вихти из сумрака. – Это дыхание Ябме-Акки, матери мёртвых. Люди крови твоего отца зовут её Хель. Все мы, живущие между людьми и мёртвыми, отмечены её печатью.
– Выпил я чересчур, – буркнул Инги и поразился тому, как грубо и нелепо, хриплым карканьем прозвучал его голос.
– Нет, парень. Выпивка и веселье – лучшие из всех подарков старого Укко смертным. Радоваться тому, что говоришь с людьми, что поёшь вместе с ними, родичами и друзьями, – вот высшее счастье человека. Но в этом счастье нет места тайной силе, наговорам и колдовству. Они – для обмана, для силы, для победы, чтоб не пустели сёла Ябме-Акки. Она ревнует, видя обычное людское счастье у носящих её печать, – и тогда мы чувствуем душой её ядовитый холод… Нет, парень, ты сейчас ничего не говори мне. Просто выслушай. Человек живёт в довольстве и счастье, окутанный паутиной привычного. Пусть непонятного, но привычного, прирученного рассудком. Такой мир дал людям старый Укко. За этим миром – лютые нелюди, болота и звери. И твоя новая руда тоже. Ты думаешь, тебе даром дана возможность ходить в этот мир и возвращается обратно? На тебя смотрят чужие глаза, голодные, страшные, духи злобы вслед тебе скалят пасти – и ты думаешь, что просто так ушёл от них? Нет, парень. Человеку ничего не даётся даром. За нелюдское он платит человеческим – ведь ничего другого у него и нету. А то, что человек отдал, уже не греет его сердце.
– Ты мог мне сказать это раньше, старик. До того, как я поддался твоим чарам! – крикнул Инги.
– Ты всё равно бы повернулся к Ябме-Акке, парень. Как и твоя мать. А я мог дать – и уже дал тебе – защиту. Её я защитить не сумел. У тебя больше разума и сил, чем у неё. Я верю – ты справишься. Так оно и бывает. Сильный, умеющий распознавать дыхание ледяной ведьмы, смеётся над ней и остаётся с людьми, становится великим ведуном и великим вождём. А слабый забивается в потаённое место, шепчет и варит зелья окрестному народцу за пригоршню муки. Потом у них случается недород, и они приходят с дрекольем к тому, кого неделю назад просили о приворотном зелье. Иногда и того хуже – слабость оборачивается злостью и обидой на тех, с кем уже не в радость жить. Ты меня послушай, парень: если вдруг захлестнёт тебя злоба, не поддавайся, гони прочь. В отцовской твоей крови – боевая ярость, когда в лютости становишься впятеро сильнее. Я видел охваченных звериной яростью, пену их ртов. Видел, как они голыми руками ломают деревья, швыряют мужчин, как младенцев. А потом лежат бессильные, слабее соломы. Может, и в тебе такое лихо. Если хоть раз поддашься ему, поддашься зову ярости, дикой лютой воли – ты погиб. Если нужно убить, убивай холодно, без злобы и гнева. Тогда ты выживешь и станешь сильным среди людей и духов.
– Отец богов дал крови моих предков величайший подарок: свою ярость и неуязвимость в ярости. Тогда железо не может ранить голое тело, и враги бегут, как от огня, – сказал Инги задумчиво. – Великие герои были берсерками, и никто не мог победить их.
– И что с ними стало потом, не помнишь? Твой одноглазый Отец богов был любовником Хель. Хоть об этом ты помнишь? Одноглазый всегда предавал своих любимцев – после того, как они отправляли в ледяную страну Хель достаточно народу. Не поддавайся ярости, парень. Будь сильным. В конце концов, даже твой Одноглазый больше всего любит именно силу, пусть эта сила и обращена против него.
Тем вечером Инги вернулся к людям, сидел с ними в душном доме, смеялся и пел. И чувствовал, как плещется внутри ненависть, мечется, бьётся о стенки души, распирает и тянет. Он терпел. А старик, сидя подле, смотрел на него, кивал одобрительно.
Ярость разрасталась, пока не стала холодней ночи за окном, и тогда вдруг улеглась, замёрзла, съёжилась ледышкой на ветру. Инги показалось, внутри открылась дверь и из неё облаком хлынул мороз лютее всякого земного холода, крошащий плоть и железо. Но был этот холод живым, и, стоя среди него, нагая душа Инги смеялась и пела. Он рассмеялся снова – а люди за столом вдруг стали озираться, чувствуя сквозь хмельное веселье, как ползёт по избе знобь.
Назавтра Инги вывел из конюшни лучшего коня. Подвёл к выстроенной у кузни домнице, к огромным мехам, потрепал по шее. Тот вздрогнул, глянул встревоженно бархатным глазом.
– Тише, тише, – сказал Инги коню. – Ничего страшного.
И, выхватив отцовский меч, одним ударом отсёк коню голову.
Сбежавшиеся люди смотрели в немом, восторженном ужасе, как Инги, одетый в кожаный кузнечный фартук и рубаху, набирает в ладони дымящуюся кровь и кропит глину домницы, скрипучую кожу мехов, кропит снег, и землю, и всех собравшихся широким веером жирно-багровых капель. Женщины завизжали, бросились прочь.
Старый патьвашка запел скрипучим, дрожащим голосом, и вслед за ним подхватили старую песню мужчины и затопали, заплясали в снегу – чтобы пролитая кровь обернулась зерном в земле и силой в чреслах, чтобы хороший был год и чтобы получилось у молодого патьвашки всё, чего захочет он.
И железо получилось. Немало пота пролилось у огромных мехов, немало дней пришлось провести у пропотелых верёвок под унылый проговор – ухх-взяли, ухх-пошло! Яркое, живое железо, раскалённой змеёй вырвавшееся из пробитого в глине летка, зашипело, остывая, отдавая жар замёрзшей земле. Щипцы подхватили его, потащили – калёное, роняющее искры – на твёрдую гладь наковальни.
И после первого же удара новое железо рассыпалось блёклыми, сереющими кусками.
Старый Вихти только охнул. Потом малыми щипцами поднял кусок, окунул в воду, повертел. Положил, стукнул молоточком.
– Оно как камень, твоё новое железо, – заметил удивлённо. – Крошится будто шлак. Какой же с него толк? – И добавил, глядя на Инги: – Ты, парень, не расстраивайся. Что ж рассопливился, будто младенец? Ты нос-то повыше держи, а то как людям-то быть, они ж столько работали. Верят в тебя. Никто, кроме меня, не видел пока, что за железо вышло. Скуём мы меч валиту и так.
– Ты не понял, старик, – ответил Инги из сумрака, и голос его был похож на скрип ржавого железа. – Я плачу от радости. Я получил то, чего хотел. Те, кто уныло стучит по сырой крице, выбивая грязь, не знают, что вышло из моей печи. Даже получив случайно похожее, они скажут то же, что и ты, и выбросят получившееся прочь. Они не знают. Откуда им? А я знаю, старик. Ты был прав – память крови проснулась во мне. Память железного рода. Это не железо вытекло в землю. Это мать стали. Чтобы она стала сталью, нужны мороз и ветер. Нужно выжечь и выморозить мягкость, и тогда получится настоящая сталь. Сталь моих предков.
– Это хорошо, когда сталь предков, – согласился старик, вздохнув. – Но ты не спеши в дело кидаться, парень. Посиди здесь пока, успокойся, подумай. Я людям скажу, чего сказать нужно.
Снаружи, у пышущей жаром домницы, люди уже переминались с ноги на ногу, ходили вокруг обожжённой ямы, шептались, качали головами. Рассказывали друг дружке вполголоса, как потек огонь жидкий, – и тут же сжимали пальцы, трясли кулаком, сплёвывали: чур меня, сгинь, пагуба, отцепись, колдовство. Когда старик вышел из кузни, обступили, глядя тревожно, но спросить никто не решался.
А Вихти деловито отряхнул сажу с рукава, погладил усы, откашлялся, вытер рот ладонью, вытянул из поясного кошеля травину, откусил. Все таращились, будто зачарованные, боясь выдохнуть лишний раз, пока он эту травину разминал, пока жевал. Наконец объявил:
– Бочку пива всем сегодня! Гуляем!
Из десятка глоток разом вырвался вздох облегчения.
Упились быстро, а пуще всего те, кто качал мехи. Плясали, хохотали, икали, валялись в снегу, будто обезумев. Или пиво такое крепкое оказалось, или старик чего наворожил, непонятно. А назавтра пришёл мороз – свирепый, дубящий шкуру, хватающий за щёки. Поутру начали лопаться сучья, будто рубил кто прозрачной секирой деревья, и трещал ветками, и хохотал. Снег сделался как песок, хрусткий, плотный, колючий. Аекуев пёс, мохноухий гончак, выгнанный за драчливость на улицу, так и околел во сне, замёрз, закопавшись в сугроб. Ветром откопало его хвост, кривой и жёсткий, будто разлохмаченный сук.
Тогда и вышел из кузни молодой колдун. Простоволосый, с голыми руками, пошёл меж домов, крича, выгоняя в холод сонных и похмельных. Отправил их, ёжащихся, к печи, к задубелым верёвкам мехов.
Кожа их затвердела, и, пока не разожгли домницу, не разогрели, мехи вовсе не хотели двигаться. Но на таком ветру, наверное, и мехи те едва ли нужны были. Над головой выло, драло с веток хвою. Пальцы белели мгновенно, и приходилось колотить их о бок или засовывать за пазуху, чтоб хоть чуть-чуть начали слушаться.
Но огонь занялся, заревел, весёлый и сильный. Такой сильный, что перешибал мороз, и снег таял, оседал росой, не долетая до печи. Скулили и сопели, дергая за верёвки мехов, несчастные смерды, а Инги кричал сквозь ветер: «Сильнее, сильнее!» Подгонял их, пока чуть не начинали падать замертво, пока пар от них не повалил, как после бани, а тогда Инги приказал браться за мехи другим и качать снова, без остановки.
Качали, пачкая веревки кровью со стёртых ладоней, хрипя и надрываясь, пока не улёгся ветер, унеся с собой облака, и на небе, пронзительно ясном, не высыпали калёной дробью мелкие мутные звёзды. Тогда Инги, размахнувшись из-за плеча, пробил молотом глиняную стену и щипцами вытащил из стеклистого, гладкого, пышущего жаром нутра печи искристо-белый слиток, похожий на лепешку.
Это была сталь. Настоящая сталь. Старый Вихти как ухватился за бороду, так и стоял у наковальни, пока Инги рубил её зубилом, тянул и ковал полосы. Отрубленный кусочек поколотил молотком, сунул в снег, остужая. Перехватил щипцами, стукнул с размаху – и замер в недоумении, растерянно глядя.
– Да никуда не улетел ваш кусок, дедушка, – рассмеялся Инги, бесовски закоптелый, белозубый. – Он в молоток воткнулся.
Тогда старик повернул молоток и расхохотался сам – обрубок на полпальца вошёл в железное било.
Инги ковал меч три недели. Хоть стали кусок вышел изрядный, с пуд почти, но неоднородный. Сверху, где поддув был сильнее всего, сталь получилась вязкая и легко гнулась. Снизу – хрупковатая, но лучше всего держала кромку. Потому пришлось наделать тонких полос, потом переплести их, перегнуть, проковать, перегнуть и проковать снова, потом сложить пластины – тонкую, самую твёрдую, в середину, упругие сбоку. С самого верху по бокам, упругости и змеистого узора ради, Инги приварил полоски, склёпанные из тонких проволок. А между ними, не пожалев отцовского наследства, вплёл тонкие золотые нити, и проковал всё вместе, и протравил поверху.
Меч вышел – на загляденье. Ярлу, конунгу впору. Сидел в ладони как влитой, гибкий, прочный, с золотыми змеями по клинку. Сосёнку в руку толщиной перерубал с одного маха. Валит как увидел меч, присвистнул даже. Да и вояки его смотрели, разинув рты. Валит тут же шубу свою из спинок собольих с плеч снял да на молодого кузнеца надел. А сам закрутил мечом, захохотал. Частокол полоснул – верхушки кольев как ветром снесло. Заорал: «Пиво будем пить! Много пива!», потом, отдышавшись, снова подошёл к Инги:
– Ну, молодой, говори, чего хочешь! Коня только не отдам и баб своих. Серебра тебе, шёлку золотистого, а может, землю?
– Спасибо великому валиту за щедрость, – ответил Инги, улыбаясь. – Только мне не нужно земли больше, чем у меня есть, и серебра у меня хватает. Я сделал много хорошей стали и выкую много мечей. Но я не хочу продавать их. Я хочу отдать их лучшим воинам. Разреши, о великий валит, созвать со всей земли воинов, и пусть они состязаются здесь. Лучшим я дам мечи.
Валит нахмурился:
– Странные просьбы у тебя, молодой колдун. Такое скорее валитам впору, а не колдунам. Но раз уж я обещал… Эй, старик, а ты что скажешь? Слыханное ли это дело?
Старый Вихти кашлянул, огладил бороду.
– Да, в старину такое бывало, – подтвердил задумчиво. – Героям мечи ковали по их доблести.
– Ну, так тому и быть, – согласился валит хмуро. – А моих-то дружинников пустишь на свои испытания, а?
– Конечно, высокий князь, – ответил Инги, улыбаясь.
Впрочем, хмурь скоро сошла с валита – после первой же кружки. А когда он и его вояки, выхлебав три бочонка пива, снова взгромоздились на коней, старик сказал, глядя им вслед:
– Не рано ли ты стал думать о мести, сын Рагнара?
– Я никогда не забывал о ней, – ответил Инги.
Он сковал много мечей. Не так искусно и дорого отделанных, как валитов, но клинки вышли не хуже. Большей частью не утруждался сковыванием проволоки, собирал лезвие из трёх или пяти полос, прокованных равномерно для крепости. Один раз попробовал собрать меч целиком из проволок. Получилось красиво и прочно, но рубил клинок почти так же, как и простой трёхпластинчатый. Но самый лучший меч вышел из стали снизу слитка, прятавшейся под серой хрупкой коркой. Инги вырубил пластину как раз оттуда, откуда старик отколупал свой кусок, так и оставшийся торчать в молотке. Полпластины испортил – перегрел, довёл до ярко-вишнёвого, а металл посыпался кусками под молотком. Но зато оставшуюся часть грел осторожно и обрабатывал потихоньку. Сам не знал, что получится, и потому ни крутить, ни слоями проковывать не стал, вытянул пластину да и сковал простенький меч, тонкий и коротковатый – не хватило стали. Поутру посмотрел задумчиво на серую полосу, сунул в закись. После почистил и покачал головой, глядя на клинок, – весь он был в кривоватеньких загогулинках, полукружиях-коленцах, будто слепленный из резаных сучочков. Взял щипцы, согнул. Думал: хрустнет, рассыплется осколками. А клинок, зазвенев, распрямился, и ни единой трещинки не появилось на нём! И заточился на диво легко. Инги из любопытства посадил его на простую рукоять, попросту пару деревяшек, обмотанных ремнём, и принялся пробовать. Сперва на палках. Потом на поленце. Затем на старой дверной завесе, толстой полосе ржавого железа. Осмотрел клинок: может, щербина где появилась? Не нашёл. А завеса пополам, и срез ровненький, о края пораниться можно. Припомнил торчащий в молотке отрубок, да и секанул по наковальне из всех сил! И, глянув на ровно отвалившийся кусок, выскочил из кузни и закричал:
– К печи, люди, кладите руду, разжигайте!
Так до самого лета и провозился. Загружал печь, плавил, варил железо, потом выжигал из него грязь, превращая в сталь, ковал, ходил за рудой, снова загружал в печь. И всё время казалось: ещё чуть-чуть, самую малость, вот это поменять и то, сделать в точности так, как в первый раз, – но коленчато-древесного узора на клинке так и не смог сделать. Хотя сварил много первостатейной стали – столько, что старик выменял на неё у валитовых кузнецов трёх коней. А Инги всё корпел, прокоптившись дочерна, не мог понять, в чём дело, злился, многажды бросал, и ломал, и начинал заново.
Однажды старик, придя ввечеру в кузню, сказал:
– Гаси огонь, молодой кузнец. Пришли воины за мечами… Ты же сам их позвал, разве не помнишь?
– Я? – спросил Инги, глядя на свои чёрные от копоти руки. – Так скоро?
– Раз уж набрался дерзости делать что валитам впору, так делай! – сказал старик сердито. – Ты к людям хоть выйди, как хозяину подобает. Они пришли к тебе – не оскорбляй их.
Но куда там было отмыть за час грязь, въедавшуюся месяцами. Инги попробовал оттереть руки, да и бросил. Ополоснулся лишь, надел новую рубаху, порты и сапоги, подпоясался, взял отцовский меч, а на руку – золотое запястье. Удивился мимоходом: раньше рука свободно проходила, а сейчас не идёт, хоть ты ладонь в трубку сверни. Пришлось разгибать. На гривну глянул, прицепил было на шею, но передумал – и надел на голову будто венец.
За усадьбой торчал помост в два локтя высотой, сколоченный из свежих еловых бревен, а на нём – лава, настоящим аксамитом застеленная, тяжёлым, под солнцем переливающимся. А сколько же народу собралось! Не иначе, старик постарался. И почему ему, Инги, никто ничего не сказал? Распоряжаются за его спиной, а потом: молодой хозяин, молодой хозяин. Смеются небось за глаза. И где этот старый хитроплёт? Да провалиться на месте, тут и Икогал с Иголаем! Одеты как ярлы, в плащи синие с красным подбоем, шапки жемчугом и золотом шитые, пояса так и сверкают. Идут навстречу… и что теперь делать?
Инги остановился в растерянности посреди вытоптанного, пыльного выгона, и невдомёк ему было, что смотрят все не на разодетых братьев, даже не на старого патьвашку, вырядившегося в белое и похожего на зажившегося снеговика, – а на него, хозяина в золотой короне, нестерпимо сверкавшей под солнцем. Высок он был, на две головы выше любого из собравшихся, а огонь расцветил его кожу золотистой смуглотой, и даже глаза его, голубые и яркие, искрились золотом.
Крепко обнял родичей, сообразил: позвать надо к почётному месту, к помосту. Но те и сами уже пошли куда следует, и он с ними, вроде вровень, а всё же будто мальчишка за старшими, гость на чужом празднике, растерянный и покорный. Сели на лавку: братья рядом, Инги слева. Чуть поодаль, на отдельном чурбачке, старый Вихти. Все суровые, важные. Великое дело делается, как же! Так и захотелось встать да крикнуть, что не их это придумка, а его, Инги, что его мечи раздавать будут. Но смолчал, губу закусив. Подумал: наверняка старого патьвашки это задумка. Он всё тут устроил, чтоб как раз к летнему солнцевороту.
Вихти поднялся, развёл руки. Сразу, как по волшебству, повисла тишина, угомонилось даже вороньё на берёзах.
– Дети Укко, слушайте меня! – Зычный голос колдуна раскатился по долине ветром, и эхом зашелестела листва. – Сегодня, в день сильного солнца, самые сильные мужчины будут состязаться перед вами в борьбе и бое! Достойнейшие получат мечи, скованные из морозной стали, лучшие по эту и по ту сторону озёр нашей земли! Пусть выйдут вперёд зачинщики!
Из людского круга вышли вперёд семеро: трое валитовых дружинников с Мунданахтом во главе, трое незнакомых, одетых ладно и богато, с топорами у поясов, и – Инги усмехнулся – старый знакомец Леинуй, в латаной рубахе да портах, без меча, только с ножом у пояса да коротким копьём в руках. Но и без брони, без узорчатых одежд и оружия казался он самым грозным из всей семёрки, чудовищно широкоплечий, коротконогий, с длиннющими руками, будто оживший дубовый корч.
– Пусть любой желающий вызовет зачинщиков на поединок в борьбе, на копьях, мечах либо любом ином оружии по выбору зачинщика! – объявил патьвашка. – Победивший займёт место побеждённого! Тот, кто останется среди зачинщиков до того часа, пока солнце коснётся деревьев, будет победителем состязания и получит награду! Безоружные и те, чьё оружие не заострено, состязаются до победы. Состязание с острым оружием – до первой крови! Да благословят вас боги!
Самым сложным оказалось – не поддаться азарту. Не кричать: «Так его, так! Давай ещё!» или «Добей! Добей его, растяпа!», как когда-то в городе на берегах двух рек, среди толпы, сбежавшейся поглазеть на знатную драку. Не подпрыгивать, стиснув кулаки, не хлопать соседа по спине, вопя в самое ухо: «Ты видел, как он его? Видел??» А сидеть, изображая суровую непреклонность, кивать слегка, приветствуя бойцов, да вежливо поддакивать. Невыносимо!
Инги попеременно потел, мёрз, бледнел и заливался краской. Вокруг орали, разноголосо вопило вороньё с берёз, малышня свиристела в берестяные дуделки, визжали бабы. Тяжко, нудно стонал мужик, которому перебили голень палкой в первой же драке, – и никто не удосуживался оттащить его подальше, так и оставили под солнцем, на съедение слепням. Свистели и улюлюкали мальчишки, захлёбывались лаем псы. Было это одуряюще, пьяняще, нестерпимо, как зуд в ладонях, – и здорово! Будто ярость и страх бойцов перехлёстывали от кожи к коже, и зажигали кровь, и толкали мышцы.
А всего веселей смотреть было на Леинуя. Тот вызывался драться только безоружным. Стянул рубаху и, не замечая тучи слепней над собой, стоял, расставив ноги, упершись в землю – оживший валун, бугристое чудище. С ним многие вызывались потягаться – без оружия не страшно, не покалечит, проиграть такому не стыдно, а ведь забава, и честь немалая, раз отважился. Пусть бабы посмотрят! А Леинуй не грубой силой давил. Покачивался из стороны в сторону на коротких ногах, шажок туда, шажок сюда. Примерялся. Оп, сцепились! И глазом моргнуть не успеешь, а противник Леинуев уже в пыль плюхнулся, руками скребёт. И не видно в нем жестокости особой, и усилия не заметно – будто ветром бедняг сдувает. Думали, настоящая драка случится со здоровяком-весянином. Говорили, он издалека приехал, с Муй-озера, с Леинуем потягаться. Тоже широченный, но высокий, силы неимоверной – дышло сломал напоказ, валуны из земли выворачивал. Но только он над Леинуем нагнулся, за пояс ухватить, так сразу через голову – кувырк! А Леинуй уже ему глотку коленом придавил, и всё тебе состязание. К вечеру человек тридцать поборол, а ни капли пота на лбу. Ему первому Инги и вручил меч, тот, в который больше всего труда вложил, из множества проволок скованный, с дорогой рукоятью. Леинуй рассмеялся, поднял награду над головой – пусть все видят! – и низкое солнце полыхнуло алым на клинке.
Иголай проворчал недовольно:
– Ишь, будто крови просит.
И тут же, как в ответ его словам, из толпы раздалось:
– Не по тебе, сопляк, эта награда!
Леинуй повернулся – медленно, словно сам себя из земли вытаскивал, – посмотрел, прищурившись.
– Это кто там запищал? – Голос как из железной бадьи, гулкий, зычный, басистый. – Прятаться за баб будешь али выйдешь, повторишь?
В толпе кто-то шатнулся, выругался, отступил. Из-за спин шагнул вперёд Мунданахт, бледный, с запекшейся кровью на губах. Его вышиб за круг состязания третий поединщик, проворный молодой рубака из Икогаловой деревни. Вышиб, когда Мунданахт закашлялся, схватившись за грудь, и не успел отвести удара. Тогда многие закричали недовольно, требовали переиграть. Но правило одно для всех: кровь показал – проиграл.
– Щенок, тебе только мешки тягать! Не тебе браться за оружие мужчины, за меч! Ты ни разу его в руки не взял сегодня! Да ты вообще не знаешь, с какого конца браться за него!
– За меч я не берусь, кабы кого из своих ненароком не убить, – прогудел Леинуй. – Тебя, к примеру, побитого уже.
– Побитый, да не тобой, увалень! – выкрикнул Мунданахт и, прежде чем успели остановить его сторожа, кинулся, выхватив свой меч.
Всё-таки, хоть и старый, и побитый, – быстрый он был, точно ударил. Леинуй едва успел меч подставить. Да только, столкнувшись с подставленным лезвием, Мунданахтов меч тренькнул, верхушка клинка взлетела птицей, сверкнув. А новый Леинуев меч, отпружинив, прыгнул вперёд, будто сам по себе, прочертил концом по плечу, по предплечью. Кровь хлынула пеленой, и тотчас же завизжала женщина, пронзительно, в смертном ужасе, и обернувшийся Инги увидел, что обломок Мунданахтова меча вошёл ей под грудь, в круглый, тяжёлый живот.
Больше в этот день не состязались. И пира не было. Кровь ничем не смогли унять – ни травами, ни перевязкой. Все трое умерли в один час, выпустив руду жизни до последней капли: и Мунданахт, и жена Аекуя, и её нерождённый ребёнок. Аекуй, обезумев от горя, кричал и бился, пускал изо рта пену. Пришлось связать, чтоб не покалечил себя. А он биться перестал и принялся выкрикивать безумное, проклиная землю, и стены, и всех за ними.
Но от мечей не отказался никто. Брали, вздрагивая, будто прикасаясь к чешуйчатой гадине. Торопливо прятали в ножны, стараясь не смотреть Инги в лицо. И тут же уезжали, не попрощавшись. Вместе с ними как-то незаметно исчезла и большая часть тех, кто до того обитал в новом посёлке у кузни. Жилое место развеялось пеплом старого костра, и опустевшие дома стали похожи на похоронный сруб, над которым ещё не успели насыпать кургана.
Остались в посёлке только Икогал с Иголаем да спутники их, дюжина мрачных, перепуганных парней. Инги ушёл в кузню. Развёл огонь, сел, глядя на пляску языков в сумраке. Не горевал и не злился – но было гадко, будто увидел полураздавленную, копошащуюся тварь или калеку, ползущего по лужам.
А в большом доме у чахлого, едва тлеющего огня сидели старый колдун и братья, и кружки пива перед ними так и остались непочатыми.
– Я же говорил вам, – сказал старик. – Он хуже. Он намного хуже. Его мать была всего лишь женщиной. И зло творила как женщина – мелкое, вздорное. А он… Ябме-Акка стоит за его правым плечом, смотрит через его глаза. Всюду, куда пойдёт он, будет смерть.
– Он – наша кровь, – сказал Иголай упрямо.
– Если бы вся его кровь была наша! – Старик усмехнулся. – В нём слишком много чужой крови. Сильной, древней крови страшного народа, который наши боги раздавили своими руками, потому что боялись его. Лучше б эта кровь вся ушла в землю.
– Пусть бы жил, мечи делал. Хорошие ведь мечи выходят, – буркнул Икогал. – И сталь, говоришь, плавит на диво. Пусть плавит, а мы её продавать станем. Кровь, не кровь. А голова на что? Мы ему защита здесь и опора. Без нас он пустое место.
– Ты так и не вырос, племянник. Это вы из-за него пустым местом станете. Если сейчас он клич бросит идти и резать и добычу пообещает – думаешь, за ним не пойдут? Да отовсюду народ сбежится, потому что все уже верят: колдун он, злая удача в его руках. Для войны нет вождя лучше него. И не ошибутся. Ябме-Акка отдаст ему много жизней, ох много.
– А может, попросту ты, родич, ему завидуешь, а? Ведь превзошёл он тебя в колдовском умении? И с кузней у него лучше выходит.
– Болтай чего хочешь, племянничек. Только постарайся всё-таки припомнить, отчего валит тебе до сих пор башку не снёс, – посоветовал патьвашка. – А он давно хотел, за твою прыть. Он-то не забыл, куда ты лезть удумал.
– Было, и прошло, и быльём поросло. Сколько раз с тех пор пиво разом пили.
– А-а… – Вихти махнул рукой. – Тебе хоть кол на голове теши. Пока собственные твои потроха тебе не покажут, не поверишь. Устал я вас уговаривать. Я уже старый – ещё год-два, и меня ледоглазая позовёт. А вот вам, родственнички… Всё, хватит! – Хлопнул костлявой ладонью по столу. – Слушайте меня, кровные мои родичи, слушайте, потому что я – старший в роду и больше повторять вам не стану. Слушайте, если хотите, чтоб наша кровь по-прежнему жила на нашей земле! Слушайте, если хотите, чтоб проклятие моего брата не завернуло и к вам! Ну?
Братья молчали, побледнев.
– Слушайте и делайте так, как я скажу. И да пребудет с вами милость Укко!
Поутру к Инги никто не пришёл. Не предложил, постучав робко у входа в кузню, свежего молока. Не позвал передохнуть от работы, попробовать, каких пирогов напекли. Сам встал и, морщась от ломоты в затёкшей шее, побрёл наружу. Небо затянуло хмарью. Накрапывал тягостный, мелкий, серый дождь, стучал по пустым стенам.
– Эй! – крикнул Инги.
Никто не отозвался.
Обошёл кузню, прошлёпал по луже до большого дома. Ага, дымок. Хоть кто-то остался, и ладно. Чу, лошадь всхрапнула на конюшне. Улыбнувшись, шагнул за дверь.
– Доброго утра, родич! – в один голос объявили Икогал с Иголаем.
– Доброго и вам, – отозвался Инги. – А куда все-то подевались?
– Понимаешь, родич, тут такое дело, – сказал Икогал смущённо. – Люди редко живут рядом с колдунами. В особенности с такими, как ты.
– Какой же из меня колдун?.. Я же только кузнечному ремеслу и учился. А хотя… – Инги покачал головой. – Струсили, наверное. Понимаю. Жуть вчера случилась. Ну так что? Чей угодно меч мог сломаться, и обломок мог отлететь, моей вины здесь нет.
– У Мунданахта был хороший меч. Он много лет его носил, – сказал Иголай, глядя мимо Инги. – Но не в этом дело, родич. Что случилось, то случилось. Плюнь да забудь. Мы к тебе не только на состязание приехали. Другое у нас дело, куда важнее.
– Знаешь ведь, мы не мирно с лопью живём, – подхватил Икогал. – Иногда по нескольку лет спокойно, а потом набеги то от нас, то от них. Давеча на Терском берегу дурное дело сделали, новгородских охотников побили, многих поубивали, добычу отняли. А потом раззадорились да наших две деревни пожгли. Лихое дело. Надо идти на них.
– Надо. А валиту нашему – хоть трава не расти, – сменил брата Иголай. – Ему только пиво да баб. Разжирел, пузо отрастил, на коня чуть садится. Куда ему в лопские болота, в самую Похъелу лютую. А вожак людям нужен – хороший, сильный, злой. И чтоб была у него злая удача, врагам на погибель.
– Тут ведь ещё такое дело, – заметил Икогал, вздохнув. – Тебе, может, говорили, что бабка твоя, Хийси, не простого роду была. Род её чуть не самый главнейший в лопских краях – из хозяев Похъелы она. И родня замужество её признала. Сперва не хотела, потому что дед твой против воли родных увёл Хийси, а потом всё-таки признала. Так если признала, приданое за ними осталось. У лопи, как и у нас, приданое даётся за девкой. Ну, так люди говорят.
– И правду говорят, – добавил Иголай торопливо. – Немалое то приданое. Так что все тебе причины к набегу пристать. А как узнают, что ты собрался, столько народу придёт, самого лучшего. У лопи колдуны ого какие. Против них сильные патьвашки надобны. Ты хоть и молодой, а слух про тебя идёт великий. Мечи твои уже лучшими по всей земле корелы считаются.
– Мы тебе людей соберём самых сильных и отважных, и все будут тебя слушаться. Как настоящий вождь пойдёшь, добро мечом добывать. Сильным станешь, а если повезёт, и ватагу за собой поведёшь, землю добудешь. А мы за тебя стеной, ты ведь наш родич, – заключил Икогал торжествующе.
– Я – ваш родич, так, – выговорил Инги медленно, глядя на братьев. – А родичи в ответе за свою кровь. И нет хуже зла, чем предать свою кровь.
– Ты это чего, парень? Недоброе про нас подумал, что ли?! – выкрикнул Иголай.
– Отчего же? Как я могу плохое про вас думать? Вы меня спасли, накормили, дали кров, пристроили в ученики к колдуну. Я принимаю совет с благодарностью и исполню его. И выйдет оно – как лучше, – сказал Инги.
И улыбнулся.
Братья вздрогнули.
Но подготовка к набегу с самого начала не заладилась. Никак не могли собраться к назначенному месту, к валитовой усадьбе, – то кто-то запаздывал, то кому-то срочно требовалось вернуться к родному селищу. Сам валит пальцем о палец не ударил, только припасов дал да разрешил половине дружины отправляться, если захочет. Но никто почему-то не захотел. Никак не могли договориться, каким путём идти, когда выходить. Одни кричали: сейчас, сейчас, пока тепло. Другие: нет, что нам то тепло, по топям пробираться, потонем все, и патьвашки не помогут. Холодов надо ждать, когда трясину прихватит. Первые возражали: в холода ты в горах тех и подохнешь, сожрут тебя снежные великаны. Так чего, вообще не идти, что ли?
Орали друг на дружку до хрипоты, кулаками стучали по столу. А вечерами хлебали пиво да гонялись за девками по задворкам валитовой усадьбы. Сам валит ни с кем говорить не хотел, сидел днями в леднике, от гнуса спасаясь, да цедил наваристое летнее пиво.
Старый патьвашка куда-то подевался, братья то уезжали, то приезжали, совсем про Инги забыв, и он в конце концов решил убираться восвояси. Надоели гам, грязь и спаньё вповалку с заблёванными вояками на гнилой соломе. Поутру тихо собрался, вывел коня да и выехал за ворота. Сонный стражник только гыркнул вслед и снова задремал, опираясь на копье и клюя носом.
Но отъехать успел недалеко. Поднялся только на холм среди леса, поросший кривоватыми, скрученными морозом берёзками, – и услышал пение. Словно дудел кто в исполинский рог, а стадо перепуганных юнцов пыталось его перекричать. Всё вместе звучало жутко, даже мороз по коже продирал. Инги отъехал в заросль погуще и меч из ножен вытянул.
И едва не пустил его в дело, когда из кустов высунулась лохматая морда и, тряхнув мокрым языком, произнесла отчётливо:
– Ав!
А за ней явилась вихрастая белобрысая головёнка с глазами воровской, переливчатой синевы.
– Дядя колдун, чего вы прячетесь? Колдуете мечом, да? А мы с братом на лопь едем, в набег, – сообщил юнец и завопил истошно: – Леню, Леню, тут дядя Инги!
Инги вздохнул и выехал на тропу.
– О! – прогудел Леинуй. – Мы-то тебя как раз и искали!
Вместе с Леинуем и его ватагой, двумя дюжинами разномастных юнцов, Инги и отправился назад. По дороге расспросил, что и как. Ни сам Леинуй, ни его подопечные толком ничего не знали. Болтали вразнобой. Да, собирались. Нет, вроде договорились насчёт коней и припаса. А как, где, когда? Пёс его знает. Икогал ещё знает, а не пёс никакой. С ушкуйниками пойдём, договорились, они на Терский берег перевезут. Как это, перевезут? А дальше как? И назад?
Инги только вздыхал от такой бестолковости. Стоило ему сказать хоть слово, как его подхватывали и объявляли окончательным решением: раз колдун сказал, так и быть! Он уже и слово лишнее произнести боялся. Дружина его чуть не разбежалась, когда в шутку предложил кому-нибудь брюхо вспороть да на кишках погадать, что дальше делать. Леинуй заорал вовремя:
– Шуткует патьвашка, а вы уже в штаны напустили?!
Да и то возвращались с такой опаской, будто в берлогу медвежью, всё на колдуна косились. Леинуев двоюродный брат, Сидуй, так медвежью хворь и подхватил и потом шептал всем на ухо, что колдун ему брюхо сглазил.
Когда добрались до Икогала с Иголаем, оказалось: так и есть, братья через заезжих охотников договорились с ушкуйниками, собравшимися в набег на добытчиков жемчуга с Терского берега. И условились, что ушкуйники отвезут через море до устья реки Ворзуги, а Ворзуга та, по слухам, из самого сердца лопских земель течёт, и если по ней подняться, то попадёшь без помехи прямо к святому лопскому озеру и к святилищам их. Там-то последняя чёрная лопь и живёт, среди камней. Страшные они люди, камни едят, камни громоздят. Но Инги – сильный, и с ним сильные пойдут и своё возьмут. Кто главным будет… Ну, тут народец подсобрался, и у них главный есть, его слушать надо. Мундуй, родич твой, деда твоего племянник двоюродный. Бывалый вояка. И люди у него надёжные, повоевали немало. А над молодёжью… ну, Леинуй тут заводилой. И ты, конечно, будешь. Колдуну всегда первое слово, по обычаю. А у тебя слава такая…
Братья говорили, как обычно, сменяя друг дружку, будто одна голова у них на двоих, а только языки разные, и когда уставал один, принимался шевелиться другой. И смотрели братья то в стол, то на огонь в печи, то в окно. Теребили пояса, кряхтели, елозили на скамье, наперебой предлагали Инги припасы и серебро – хотя на кой ляд серебро, когда к диким людям идёшь? Переглядывались поминутно, пугались всякого слова колдуна, и так странно и неприятно было это наблюдать, что гость поспешил распрощаться. Да и время поджимало. Лето подходило к концу, и ночи уже стали тёмными, а по утрам тянуло уже низким, тяжёлым холодом близкой зимы.
И проводить не вышли. Распрощались, из избы не выходя, не захотели посмотреть, как войско топает по раскисшей от ночного дождя улице под бабий визг и плач, погоняя груженных поклажей коней, жутких полудохлых одров, собранных братьями со всей околицы.
Ватага собралась немногим лучше, несуразная и непослушная: половина юнцов, половина жуткого вида головорезов в лохмотьях, но с тяжеленными гривнами на шеях и браслетами на руках. Увешанные оружием, ражие, щербатые, со шрамами, с обрубленными ушами и пальцами, одноглазые, безносые, с лиловыми клеймами на щеках и лбах. Подвальный, бесовской народец, непонятно откуда выбравшийся под солнце. На подворье валита такими и не пахло. Туда собирались почтенные, зажиточные земледельцы со свитой подручных, все ухоженные, по-домашнему снаряженные, с отцовским и дедовским оружием, с пивными пузами, широколапые и неторопливые. А на этих только глянешь – и мороз по коже. А хуже всего глава их, Мундуй. По-рыбьи костлявый, и глаза рыбьи, мёртвые, тусклые. Руки дрожат, будто напружинилось что-то внутри, в комок сжалось, и вот-вот вырвется, прыгнет, закогтит. Дёрганый, страшный человек.
На вопрос Инги Леинуй только буркнул угрюмо: «Ушкуйничают оне». И посоветовал держаться подальше. Совет такой он, наверное, дал не только Инги, потому что, как только ватага двинулась на север, к Терскому морю, вся молодёжь держалась гуртом около молодого патьвашки. Хоть и с тем боязно, всё-таки свой. Те – народишко лютый и озоровать горазды. В болото кого спихнут и регочут, глядя, как тот барахтается. Или подойдут в потёмках да и польют, штаны распустивши, – а потом оправдываются, дескать, не разглядели в темноте. А на четвёртый день пути, когда уже повеяло морской солью, дошло и до крови.
Ночевать тогда пришлось у костров, в еловом лесу у мелкой, извилистой реки. Хоть на своей земле, а Мундуй приказал стражу выставить, и не из своих, а только из молодежи. Под утро, под самый сон навязчивый встал проверять. А рябой Вигаришка, Леинуев двоюродный брат, стражи не выдержал. Сел на иглицу, лбом в копьё уткнувшись, да и засопел.
Проснулись все от крика – тоненького, взахлёб, будто заяц кричит в силке, когда петля врежется в мясо. Инги вскочил как ужаленный, кинулся с двумя мечами в руках – и увидел в сером предрассветном сумраке, как дрожит, вереща, скребя пальцами мох, перепуганный мальчишка, а костистый, страшный, увешанный сталью призрак придавил его коленом и тычет, тычет в ухо ржавым длинным ножом. Заревел Леинуй, кинулся – и застыл перед уткнувшимся в горло лезвием.
– Говорил я, молокососы, стражу держать надо, а не спать. Говорил? – просипел Мундуй, брызжа слюной. – Вояки, задери вас коза.
– Отпусти его, отпусти!
– Отпущу, когда поймёт как следует. – Мундуй осклабился. – Ты-то пару шажков назад, паря. А то здоров больно, как я погляжу. Мясо на умишко надавит, тут и до крови лишней недалеко.
– Ты уже её пролил, родич, – сказал Инги негромко. – Отпусти его. Прямо сейчас. Леинуй, отойди от него. Ещё на шаг. Так.
– Ты-то сам не суйся, родич. – Мундуй скривился и харкнул Инги под ноги. – Ишь, за сталь схватился, колдунский выкормыш! Да ты хоть раз держал её по-мужски, сопляк?
– Если бы моя кровь не текла и в твоих жилах, твоя голова уже лежала бы ниже колен, родич.
– Родич! Тоже мне родня, седьмая вода на киселе! Твою настоящую родню мы потрошить идём, колдунишко долговязый. Только мы не за пиздой, как дед твой. Мы там всех под корень, чтоб и запаху не осталось. Так что, если удумал настоящей родне в ножки броситься, лучше сразу линяй.
– Ты при всех оскорбил наше родство, человек. Ты или дурак, или враг мне, – сказал Инги и ступил вперёд.
Мундуй по-кошачьи отпрыгнул, перебросив нож в левую руку. А правой вытянул из-за пояса топор. Вигаришка замолк, замер, втиснувшись в мох, не решаясь встать. За спиной Мундуя залязгало, заскрежетало, и сумрак ощерился остриями.
– Так дурак или враг? – спросил Инги, сделав ещё шаг.
Мундуй вдруг качнулся вперёд, выдохнул – и все услышали тонкий, жалобный скрежеток, когда лезвие топора, встретив меч, распалось надвое. А потом Мундуй закричал, схватившись за руку.
– Всё-таки дурак, – сказал Инги, усмехнувшись. И добавил, глядя на собравшихся за спиной Мундуя: – Выбирайте, люди разбоя: или мы бьёмся рука об руку, или вы – враги мне и тем, кто пошёл за мной. Отныне любой, проливший кровь моих людей, враг мне. Кто не поймёт это как следует, не переживёт своей глупости. Вы поняли меня, воины?
Мундуй перестал кричать. Поднял пятерню, показал всем обрубленные пальцы:
– Смотрите, ребята, как меня родственничек попотчевал, смотрите. И вы смотрите, сопляки, потому что сейчас я моему родственничку этими самыми обрубками глаза выдавлю. Смотрите!
От левой руки его, от пояса, вдруг метнулся к лицу Инги тёмный комок. Прочертил загустевший воздух, вспорол кожу на виске. Свистнул, опускаясь, меч, и все увидели, как левая рука Мундуя, отделившись в плече, вместе с петлёй кистеня падает в мох.
– Вы поняли меня, воины? – переспросил Инги.