2. Дорога на Каялу
8—9 мая 1185 года
Сгинули печенеги, но остались после них курганы и статуи. Так уж повелось, что память о народе, хоть она и не материальна, живет дольше, чем сам народ. Половцы гордились прошлыми победами над печенегами, и старики, греясь на солнце, рассказывали притихшей детворе, как они, когда сами были такими же молодыми, слышали об этом из уст участников сражений. Но замшелые, выветренные каменные изваяния, мимо которых с протяжным скрипом тянулись от кочевья к кочевью половецкие вежи, ничем не походили на грозного противника из народных легенд и преданий и назывались просто каменные бабы.
Хотя, присмотревшись повнимательнее, в руках древних статуй можно было различить мечи и кубки, вещи, свойственные мужчинам, а не женщинам. Но кто даст себе труд изучать старые камни, лезущие из степного чернозема, как чирьи на коже?
Степь живет настоящим, иначе и быть не может. Трава, тянущаяся вверх, не понимает, что земля, откуда она черпает склизкими корнями вещества, необходимые для роста, тоже был когда-то травой и корнями. Прах есть, и в него же и вернешься – осознание этого ужаса есть часть божественного проклятия, прозвучавшего при изгнании Адама и Евы из рая. Нельзя расти, зная, что все равно погибнешь. Нельзя, но мы ведь растем? Надеемся? Да минует меня чаша сия – это слова не Бога, человека.
Обернувшиеся на восток истуканы провожали давно ослепшими глазами небольшую группу всадников, спешивших по неведомым делам, не обращая внимания на полуденную жару и опасно притихшую степь. Некоторые статуи казались не настолько изъеденными временем, на их поверхности еще сохранились следы давней росписи, а у подножий белели кости недавних жертвоприношений. Эти изваяния обозначали места захоронений великих половецких воинов, и превратившиеся в камень герои с недоумением прислушивались к стуку подкованных копыт в неурочное для похода время.
Золотой шлем и пардус на алом стяге призывали любого в Половецком поле к осторожности. Ехал Буй-Тур Всеволод, а он не терпел препятствий. Ехали курские сведомые кмети, лучшие воины русского пограничья, прославившиеся гораздо раньше легенд американского фронтира. Ехали на праздник, женить юного князя путивльского.
Ехали на гибель… Только что же пророчествовать, подобно Диву на высохшем дереве? Стоит ли плакать по еще не снятым с плеч головам? Стоит ли плакать о смертях, давно затерявшихся на ломких пергаменных страницах старинных летописей?
Войны без мертвых не бывает, говорили наши предки. Они же утверждали, что меч губит многих, но еще больше – злой язык. Многие прошлись раздвоенным змеиным жалом по полку Игореву, залив зловонным ядом курганы павших воинов. И не плакать мы будем, уважаемый читатель, но пытаться восстановить истину.
С другой стороны, помните, на вопрос «Что есть истина?» Понтий Пилат так и не получил ответа. Не потому ли, что она для каждого из нас своя?
Курские кмети почувствовали войско намного раньше, чем увидели. Воздух был чист, даже вездесущая в степи пыль решила отдохнуть и отлежаться. Но все равно войско пахло, наполняя ленивый тихий ветерок пряной приправой конского и человеческого пота с кислым привкусом стали, привыкшей пить кровь.
Князь Всеволод обмотал нижнюю часть лица легкой льняной повязкой, до этого свободно свисавшей со шлема вниз на плечо, и присвистнул сквозь ткань. Кмети, по примеру своего князя спрятав лица, взвыли по-волчьи и перевели коней с быстрой рыси на галоп. Пыль встревоженно приподнялась с земли, в мгновение окутав небольшой отряд мутным облаком, но плотное переплетение льняных нитей она преодолеть не могла, и всадники продолжали свободно дышать через враз потемневшие повязки.
Войско Игоря Святославича было рядом. Легкий запах костров подсказывал кметям, что Игорь прибыл первым, встав лагерем где-то в дубравах по правому берегу Оскола. Туда они и повернули коней.
Но слух так же важен для воина на границе, как и обоняние. Кмети смогли даже через неумолчный перестук копыт уловить тихое жалобное поскрипывание с другой стороны.
Отставший обоз?
Странно. Телеги с доспехами и припасами обычно пускали вперед, чтобы не заставлять подвижные конные дружины поминутно останавливаться, поджидая неторопливые повозки. Кроме того, у русичей было принято смазывать чеки, удерживающие колесные оси, свиным жиром, что и ход делало легче, и избавляло от занудного раздражающего скрипа.
Скрипели половецкие телеги, чьи хозяева ценили и холили только боевых коней, ко всему остальному относясь с удивительным безразличием.
Всеволод потянул поводья, останавливая коня.
– Надо бы взглянуть, что за гости к нам пожаловали, – сказал он кметям. – Пусть двое съездят. Только тихо! Понадобится – за травинкой спрячьтесь, но себя не покажите!
Кони разведчиков ушли на тихой рыси, и полегшая прошлогодняя трава надежно заглушила удары копыт.
Всеволод Святославич оглядел своих кметей. Многие были еще очень молоды, и пробивающиеся бородки, не знакомые с бритвой, нелепо топорщились из-под шлемов во все стороны, еще больше разлохматившись от льняных пелен, предохранявших от пыли. Под редкими усами в улыбке поблескивали ровные молодые зубы. Дружинника веселит предчувствие боя, поэтому так и говорят – воинская потеха.
Разведчики вскоре вернулись, все так же на рысях, выскочив из неприметного оврага, как бесы из монастыря. Кмети были невеселы, видимо, вести, принесенные ими, добрыми назвать было нельзя.
– Плохо дело, князь, – сказал один из них. – Половцы в гости пожаловали.
– Что ж с того? К ним, собственно, и направляемся.
– Прости, князь, нескладные слова! Дикие половцы близко. На одной из веж мы заметили шатер Гзака, его не спутать, он один такой на всю степь.
– Гзак, – приподнял брови князь, так что его совиные глаза стали казаться еще больше. – Вот так чудо! Сам пришел!
– Давно не виделись, – заметил один из кметей, лаская оправленную в серебро рукоять половецкой сабли, явно не купленной, а захваченной в бою.
– Вежи посчитали? – спросил князь. – Сколько их там?
– Немного. Но на сотню воинов наберется.
– Действительно, немного. С такими силами Гзак не нападет.
С этим согласился и Игорь Святославич, которому Всеволод рассказал обо всем ближе к вечеру, когда куряне вышли к передовому охранению русского лагеря.
* * *
У Гзака действительно было мало воинов, но братья Святославичи знали далеко не все. По всему Половецкому полю на встречу с Гзаком шли за скрипучими телегами обозов новые отряды. Шли от Ворсклы и Малого Дона, шли от Посулья и Поморья, шли от Корсуни и Сурожа. Шли, получив весть о легкой добыче, малом отряде, самонадеянно углубившемся в глубь враждебных им земель.
Весть об этом принес им иссохший и высокий арабский купец, угодливо кланявшийся старейшинам родов, солтанам и ханам. Он представлялся как недостойный Абдул Аль-Хазред, и я готов поклясться, что во всех половецких племенах араб этот появился одновременно, словно мог по желанию размножиться.
Половцы мчались на битву, даже не задумываясь, зачем она им нужна. Что их влекло? Грабеж? Месть?
Или та черная злая сила, что растекалась все шире из восстановленного древнего святилища Тмутаракани?
* * *
Нежданный вестник беды прибыл и в Посулье, где зализывал раны после недавней стычки с киевскими дружинниками хан Кончак. Отряд берендеев во главе с боярином Романом Нездиловичем, предупрежденный подрабатывающими предательством хорезмскими купцами, свалился на половцев неожиданно, тихо вырезав сторожу.
Кончак успел отразить удар, но потерял много людей. Правда, хан берендеев Кунтувдый сказал много плохого боярину Роману, когда увидел, как мало всадников тот привел обратно в Торческ. Кончак дорого взял за каждого из своих погибших. Взял не золотом, кровью, как и требовал старинный обычай.
Но все же лагерь Кончака наполнился стонами раненых. Хан, все мысли которого еще недавно всецело были заняты приготовлениями к свадьбе дочери, думал теперь чаще о скором появлении с Игоревым войском лекаря Миронега. Половцы испытывали к нему странное чувство. Так обычно относятся к великим шаманам – надеются и боятся. Молчаливый Миронег заставлял дрожать от страха воинов, встречавших усмешкой стычку с любым противником. Они боялись, хотя русский лекарь никому не сделал не то чтобы плохо – больно.
Воины, уходившие в боевое охранение, готовы были из кожи вон вылезти, лишь бы не повторить ошибку погибших в бою с берендеями товарищей и не пропустить новое нападение. Поэтому одинокий всадник, появившийся со стороны Половецкого поля, не дождался дружеских эмоций. Окружившие его воины Кончака, поглаживая оперением стрел натянутые тетивы луков, без лишних уговоров препроводили подозрительного чужака прямо к хану.
Кончак медленно, неторопливо оглядел нежданного пришельца с ног до головы. Особо внимание хана привлек серебряный образок, висевший на кожаном шнуре поверх добротной ромейской кольчуги. Тюркская внешность незнакомца плохо сочеталась с почитанием христианских святынь, и Кончак решил обязательно прояснить судьбу православного амулета.
Заинтересовал хана и конь возможного лазутчика, мощный, высокий, но при этом с изящной шеей, выдававшей явную примесь арабских кровей. Таких коней выводили дикие племена, жившие в предгорьях Кавказа неподалеку от владений грузинской царицы Тамары, и стоили эти скакуны безумно дорого. Тут тоже не все ясно. Одно дело, если конь взят в бою или украден, иное – если куплен. Кончак не назвал бы и двух дюжин степняков, способных на подобные траты.
Да и сабелька у чужака тоже примечательная. Кончак понимал обманчивость простоты серебряной чеканки на узкой черненой рукояти. Так метили свои изделия только лучшие оружейники Дамаска, считавшие, и справедливо, что хороший булатный клинок не нуждается в драгоценной оправе.
– Привет тебе, незнакомец, – сказал хан Кончак. – Случай ли привел к нам, или дело заставило?
– Здрав будь, хан, – поклонился пленник. – И разреши поговорить без свидетелей. Иначе не решусь сказать всего, уж прости.
– Без свидетелей? Нужны веские причины, чтобы я захотел скрыть что-либо от своих воинов!
– Сочтешь ли ты такой причиной вот это?
Незнакомец прошептал несколько слов. Он говорил так тихо, что даже державшиеся поблизости телохранители ничего не смогли расслышать, хотя и старались.
Кончак высоко поднял брови.
– Это многое объясняет, – сказал он. – Что ж, пойдем поговорим.
– Великий хан, – вмешался один из телохранителей. – Сабля…
– Пустое, – отмахнулся Кончак. – Этот человек приехал сюда не для того, чтобы зарубить меня. Сегодня – не для того, – добавил хан, подумав.
Кончак отвел таинственного пленника, только что изменившего статус и ставшего гостем, в тень ближней дубравы, где никто не мог помешать их беседе.
– Мне кажется, Роман Гзич, что только особые обстоятельства могли толкнуть тебя на такой шаг, – сказал Кончак, убедившись, что остался наедине со своим собеседником. – Ты должен знать о том, какие отношения сложились у меня в последнее время с твоим отцом. Мне кажется, он не одобрил бы твой визит.
– Он убьет меня, если узнает об этом!
Кончак посмотрел на сына самозваного хана Гзака и понял, что это не иносказание. Юноша действительно рисковал своей жизнью, идя наперекор властному отцу.
– Итак, ближе к делу! Что произошло, солтан Роман? О чем ты хочешь мне рассказать?
Сын Гзака отметил, как хан Кончак обратился к нему. Солтан. Знатный половец. Боярин, как сказали бы на Руси; но не княжич. Обида проползла змейкой по позвоночнику, но Роман Гзич заставил себя смириться, как и полагалось примерному христианину в подобной ситуации. Кончаку несложно было разгадать, что творилось на душе у молодого человека, он понял, как непросто Роману обуздать гордыню. Сын Гзака выдержал испытание, и хан Кончак готов был ему поверить.
– Вы любили своего отца, хан? – неожиданно спросил Роман Гзич.
– Отца? – Кончак подумал. – Не знаю… Я почти не помню его, он умер, когда я еще был совсем мальчишкой. Вспоминаю ощущение полной защищенности рядом с ним… Когда я вырос, то понял, что он был великим ханом, и мне хотелось стать достойным его славы и памяти. Это лишь слова, я понимаю, но именно это я чувствую, и, поверь, не кривил душой, говоря об отце.
– А могли бы вы, только не примите, ради Бога, сказанное за оскорбление, предать… отца?
– Вот как разговор повернулся…
Хан Кончак прислонился к теплому шершавому стволу дуба, и несколько потемневших листьев, уцелевших еще с прошлого лета, упали к его ногам. Хан надолго замолчал, про себя осторожно подбирая слова. Он понимал, что от ответа зависело, будет ли с ним откровенен сын Гзака.
– Легче всего, – произнес наконец Кончак, – сказать твердое «нет», гордясь собой, таким честным и безгрешным. В конце концов, Тэнгри милостиво не позволил мне оказаться в положении, когда о предательстве близкого человека приходится думать как о чем-то возможном. Но я не могу быть уверен, что вся эта безгрешность, все принципы не поколебались бы при особых обстоятельствах.
Кончак пристально посмотрел на Романа Гзича. Тот не опустил лицо и не отвел взгляд. Только влага, набухшая на ресницах, выдавала, насколько ему тяжело.
– Страшно даже подумать, – продолжил Кончак, – насколько тяжело должно быть идти против собственного отца. Подумай еще раз, Роман Гзич, стоит ли это делать? Велика цена такого шага, вынесет ли это совесть?
– Совесть, – эхом откликнулся юноша. – Зачем Господь только дал ее человеку? Как быть, если жизнь обернулась так, что любой твой поступок, даже самый, казалось бы, оправданный, заведомо обернется грехом?.. По дороге к тебе, хан, я остановился напоить коня и внезапно понял, что не могу глядеть на собственное отражение… Я – предатель, хан! Неужели это лучшее, что мне осталось?..
– Возраст обычно высокомерен, – осторожно заметил Кончак. – Но разве не может случиться так, что сын лучше отца понимает происходящее и готов предостеречь родителя от серьезной ошибки? Спросим себя в таком случае, что же делать сыну, если отец глух к словам разума? Возможно, обратиться за помощью? Открыться тому, кто в состоянии удержать родителя на краю обрыва, куда тот стремится с верой в собственную непогрешимость? – Кончак перевел дух и продолжил, глядя на юношу своими пронзительно-синими глазами: – В другом сложность… Помощник, избранный тобой, может не только помочь отцу удержаться от необдуманного поступка. Он может, было бы на то желание, еще и подтолкнуть его к обрыву, о котором мы только что говорили… И только ты, солтан Роман, должен решить, достоин ли доверия тот, кому решил открыться.
– Доверие… – покатал слово на языке сын Гзака. – Странное чувство.
– Как любовь, – подхватил Кончак. – Непостижимо, отчего она просыпается и почему мы бываем так уверены в правоте своего выбора… Уверены – и все! И ошибки бывают, не без того…
Хан сорвал выросшую выше всех на свою беду травинку, пожевал ее крепкими желтоватыми зубами, ухмыльнулся через рыжеватые, уже тронутые сединой усы и сказал:
– Попробуй мне довериться, солтан Роман! В Половецком поле, без лишней скромности могу сказать, у меня громкая слава, и надеюсь, никто не осмелится заявить, что я нарушил законы чести. Вдруг и на этот раз у меня получится остаться хорошим?
Роман Гзич понимал, что Кончак оставил выбор за ним. Можно упросить хана не гневаться за напрасно потерянное время и откланяться, оставив Кончака в тягостном недоумении, а собственную совесть – в острых клыках стыда за собственного отца. Был и другой выход – рассказать Кончаку все. И навести, вероятно, все войско Черной Кумании на юрты отца, стать человеком, чье имя будут вспоминать только с проклятием… Или спасти Гзака от подобной участи?
Черная судьба была уготована на земле Роману Гзичу. Знать предначертанное не дано никому, кроме Бога, но чувствовать способен любой из нас. Солтан Роман должен сделать выбор, и этот шаг волен был спасти его душу или ввергнуть ее в самое мрачное место ада.
И Роман Гзич решился.
– Будь что будет, – обреченно выдохнул он. – Господь рассудит, был ли я прав, или все же… Господь судья!
Солтан Роман размашисто перекрестился и, словно это простое действие отняло у него все силы, тяжело, как мешок с мукой, опустился на траву возле старого дуба. Впившись пальцами в щеки, будто намереваясь наделать себе синяков, сын Гзака начал говорить. Голос его звучал невнятно, часто затихая до шепота, но настороженно прислушивавшийся Кончак не пропустил ни слова.
– Отец не желает свадьбы… Это безумие, но он полон надежд не допустить ее… Его ничто не сможет остановить! Кровь будет, много крови!..
– Свадьба? – Кончак ожидал иного, поэтому растерялся. – Чья? Твоя? Неужели, Роман Гзич, отец не разрешит, как требует половецкий обычай, тебе самому найти избранницу, достойную продолжить род?
Хан Кончак не любил вмешиваться в конфликты между родственниками, часто это заканчивалось многолетней кровной враждой и сеяло недоверие между родами на десятилетия. Но случая осложнить жизнь самому заклятому и презираемому из врагов в Половецком поле Кончак упустить не мог. Солтан Роман был достоин жалости и определенного уважения за свою отчаянную, хотя и очень наивную, детскую попытку разрешить конфликт с отцом. Но о какой жалости могла идти речь, когда интересы высокой политики смешивались в душе Кончака с чувством неутоленной – будем надеяться, пока еще! – мести.
Так что не прогневайся, Роман Гзич, но суждено тебе стать в руках хана Кончака тем оружием, которое отточенным острием поразит сердце беспокойного Гзака. Ложь и предательство ранят душу больнее, чем сталь, это знает каждый, у кого есть душа.
Роман Гзич склонил голову, спрятав лицо в высоко поднятых коленях. Слова юноши зазвучали еще глуше, словно шли из-под земли.
– Половцы моего отца и бродники уже в пути, – сказал он. – Поспеши, хан, если хочешь увидеть когда-нибудь свою дочь целой и невредимой! Жениха не спасти, сохрани невесту!
Кончак резким рывком оторвал солтана Романа от земли, прижал его к стволу дуба и прошипел, как змея перед нападением:
– Что известно о свадьбе моей дочери? Кто рассказал?
– Я не первый предатель в степи, – зашептал Роман. – А жених и его отец плохо разбираются в людях, раз собрались в поход с такими…
– Что задумал твой отец? Отвечай и помни о том, что я смогу отличить ложь от правды!
– Я не врать сюда приехал, – обиженно отозвался Роман. – Верные люди доложили отцу, что несколько русских князей отправились в Половецкое поле за невестой для путивльского князя. Свадебный отряд будет небольшим, чтобы не привлекать внимания, и разбить его будет просто еще и потому, что в разгар боя часть дружинников перейдет к нам. Так обещано, и отец поверил.
– Кто предатель? – Кончак заметил, что продолжает держать Романа едва ли не на весу, и отпустил его.
Юноша перевел дух, мотнул головой, окропив Кончака каплями густо выступившего из лицевых пор пота, и заговорил несколько громче и увереннее, чем раньше:
– Я знаю только одного, сам видел его на днях в лагере отца. Черниговский боярин Ольстин. Ковуй.
Кончак похолодел. Ольстину Олексичу были известны все подробности пути Игоревой дружины, знал черниговец и то, где будет со своими подругами ждать жениха дочь Кончака, прекрасная Гурандухт.
– Ковуев должна быть треть отряда, – пробормотал Кончак. – Если они переметнутся к твоему отцу, Игорь Святославич и его сын обречены.
– Отец надеется на хороший выкуп. На Руси в плену томятся наши родственники, настало время их освобождения.
– А моя дочь?..
Кончак спросил и тут же пожалел об этом. Все было и без того ясно. Ради спасения любимого ребенка хана можно без труда заставить сделать многое. Очень многое.
– Отец хочет оставить ее себе… Прости, хан…
– Зачем ты рассказал мне все это? Зачем ты вообще приехал?
– Погибнет много невинных, – с отчаянием сказал Роман Гзич. – Я должен удержать отца от бессмысленного кровопролития. Русичи обречены, с этим придется смириться. Но жизни половцев священны, а невесту должны сопровождать лучшие из лучших в Черной Кумании. Они, разумеется, будут сражаться за Гурандухт… Большая кровь прольется; я не хочу этого, Бог свидетель!
В те времена слово «расизм» еще не было в моде, беспокоиться о соплеменниках, не заботясь об остальных, считалось нормой жизни. Кончаку казалось, что солтан Роман говорит очень благородно, и это нравилось хану.
– Я благодарен тебе, Роман Гзич, – сказал Кончак. – Вот рука как знак клятвы в том, что отныне мои земли всегда открыты для тебя. Что бы ни случилось, для меня ты всегда будешь дорогим и желанным гостем. А пожелаешь, – хан пристально взглянул на Романа, – и соплеменником.
– Остаться? – переспросил Роман Гзич. – Не могу. Я должен вернуться к отцу. Теперь, хан, мы встретимся только на поле сражения. Там меня и рассудит Бог.
Солтан Роман еще раз благочестиво перекрестился.
– Понимаю, – кивнул головой Кончак. – Это… благородно!
На самом деле Кончак не понимал ничего. Зачем выкладывать планы своего отца его злейшему врагу, а затем возвращаться обратно, зная, что по пятам пойдет сильное войско с волчьей жаждой крови? Благородно, конечно, предотвратить бессмысленные убийства, но стоит ли спасать одни жизни ценой других?
Кончак собирался взять большую цену. Счастье дочери и судьба побратима были для него дороже, чем жизни всех диких половцев и бродников, вместе взятых. Досыта напьется пересохшее без дождей Половецкое поле кровью поверженных врагов!
– Это благородно, – уверенно повторил Кончак еще раз, прощально помахав рукой приготовившемуся в обратный путь Роману Гзичу.
Про себя же хан Кончак решил при первом удобном случае поговорить с каким-нибудь православным священником, чтобы постараться понять, что же делает с людьми эта странная вера.
– Готовьте оружие и седлайте коней, – распорядился Кончак, вернувшись в лагерь. – Пойдем налегке.
– Охота? – удивился один из воинов.
– Да, – ответил хан. – На матерого хищника.
* * *
Князь киевский Святослав Всеволодич дождался наконец гонца, о неизбежном прибытии которого давно уже подозревал корачевский воевода. Всадник на взмыленном, покрытом нездешней, черной степной пылью коне явился однажды вечером, нарушив привычную неспешность жизни в глухой приграничной крепости. Дозорные на крепостных забралах всполошились было, разглядев на пришельце восточные доспехи, ценившиеся половцами, но оказавшийся очень кстати там же боярин Кочкарь коротко распорядился пропустить.
Гонец спешился во внутреннем дворе крепости, на ходу утираясь грязным концом тюрбана. Гавкнув осипшим голосом на подбежавшую дворню, чтобы не запалили, сволочи, коня, он огляделся в поисках старшего. Кочкарь, одетый в простую полотняную рубаху, подпоясанную плетеным лыковым поясом, не вызвал сначала у гостя никакого интереса, пока у боярина за обметанным на скорую руку воротом не блеснула толстая нашейная гривна из чистого золота.
– За старшего будешь? – осведомился гонец, смерив киевлянина недоверчивым взглядом.
– За старшего – князь, – рассудительно поправил Кочкарь. – А я – при нем.
– Годится, – не стал больше прицениваться гонец. – Скажи тогда сам князю киевскому или пошли кого пошустрее, что я с добрыми вестями прибыл. О соколиной охоте, которой он не первый месяц ждет…
Кочкарь старался не удивляться. Это правило изрядно облегчало его жизнь в прошлом и, как надеялся боярин, сможет обеспечить спокойную старость и естественную смерть в отдаленном, Бог даст, будущем.
Постарался Кочкарь пропустить мимо ушей и такую глупость, как соколиная охота весной, о которой мечтает, строя планы вперед на много месяцев, престарелый князь, доживающий седьмой десяток лет.
Сказано доложить, так дело маленькое – идите и докладывайте! Сам Кочкарь, разумеется, остался во дворе, с гонцом, – не мальчик, поди, по лестницам бегать; да и попадать под горячую руку князя, если весть окажется пустой, признаться, совсем не хотелось. Для того чтобы принять на себя возможное княжеское недовольство, существовали гридни. Они помоложе, вот на них пускай и орут. Заодно и наука будет молодцам, заматереют, сами начнут гонять молодежь, как отцы и деды приучали.
Гридень вернулся поразительно быстро, так что Кочкарь подумал на мгновение, что Святослав Киевский по благостному настроению приказал спустить для нарочитой скорости нежеланного гонца прямиком вниз по крутым лестничным ступеням. Но говорил гридень окрыленно, видимо услыхав от князя нечто доброе, что случалось крайне редко и воспринималось как высокая монаршая милость:
– Князь желает видеть гостя в своих покоях, – голос гридня, не привыкшего быть герольдом, подрагивал.
Кочкарь же развеселился, представив в один миг неказистую воеводскую горницу, – тоже мне, покои!
– И боярина Кочкаря приказано просить, – продолжил гридень.
Не иначе как парня в чернецы готовили, подумал боярин. Скажите на милость, приказано – просить! Такого в дурости не скажешь, тут книжное учение надобно!
– Раз приказано – проси, – заметил Кочкарь и, отодвинув замешкавшегося гридня плечом, пошел к дверям, пропустив гонца вперед себя.
Боярин положил ему руку на плечо в дружеском жесте, но неведомо, как отнесся к этому сам гонец. То ли Кочкарь искренне старался угодить гостю, деликатно направляя его нажимом пальцев в нужном направлении, то ли силу свою недюжинную показывал, вцепившись подобно клещу в плечо гонца. А что? Сабельку-то у пришлеца не забрали, так напомнить нелишне, кто в доме хозяин и кто – богатырь!
Гонец шел споро, как новгородский купец на торг, и вскоре князь Святослав мог взглянуть на давно ожидаемого вестника.
– Здрав будь, князь, – поклонился гонец. – Не в тягость ли приход мой?..
Точно при дворе ромейского басилевса, невольно восхитился Кочкарь. А поклон-то! Так перед образом стоят, да и то лишь когда многогрешны. Да уж, непростой гонец прискакал.
Любопытный.
– Это от вестей зависит, – проскрипел князь, не пришедший еще в себя после долгой простуды. – По добру ли прибыл, гость дорогой?
– По добру, князь.
Кланяться гонцу явно не в тягость, подумал Кочкарь. Странно… Шея у него мощная, шея воина, не смерда. Несподручно с такой шеей цареградские ритуалы повторять.
Не простой гонец прискакал. Не простой! И чувствовал Кочкарь безотчетную близость к этому человеку.
Опасный человек этот гонец, с уважением подумал боярин Кочкарь.
– Говори, – каркнул тем временем князь.
– На охоту ждем, – широко улыбнулся гонец. – Соколиную! Все готово, и колпачки для птиц в надежных руках…
Сокольничие снимали колпачки, надетые на головы своих хищных подопечных, только перед тем, как выпустить их на охоту за жертвой. Странная манера, подумал Кочкарь, приглашать князя на уже начавшуюся охоту.
И вообще странный человек этот гонец!
– И когда ждете?
– Да сейчас, – развел руками гонец. – Приманка поставлена, и добыча вышла на тропу, не зная, что впереди – силки. Все в твоей воле, князь! Как соберешь дружину, так и поедем.
– Как – сейчас? Я не могу сейчас! Нельзя – сейчас!
Святослав Всеволодич быстро, как молодой, заходил из конца в конец горницы. Нерасчесанная седая борода князя выдавалась вперед загнутым наконечником гарпуна, слепо нашаривающего жертву. Киевский князь был недоволен вестями.
Все идет как обычно, решил боярин Кочкарь.
– Ольстин сошел с ума, – прошипел князь, остановившись.
Гонец перевел глаза на боярина, намекая Святославу, что тот молвил лишнее, но князь киевский отмахнулся от предостережения.
– Быстрее я проговорюсь, чем он, – сказал Святослав. – Боярин Кочкарь и не такое слышал. И не золотом, не угрозами, не девицей красной не удалось еще купить его слово. Не так ли, боярин?
– Так, князь, – не стал запираться Кочкарь. – Давно уже умные люди говаривали, что язык – лучший телохранитель и прекрасный палач для царедворца. Я старался прислушиваться к мудрецам…
– А Ольстин сошел с ума, – упрямо повторил киевский князь, снова обратившись к гонцу. – Что происходит, не понимаю?! Вы должны были ждать до лета…
– А вот князь Игорь Святославич со своим сыном ждать не захотели. Перед Пасхой еще в Степь двинулись, там, в пути, и знамение Божье их застало. Поверни князь северский свои полки назад, так и беду бы от себя и воинов своих отвел. Мы, ковуи, примерные христиане, и нам волю Божью оспаривать грешно. Но князь Игорь знамения не испугался… Скоро проверим, кто храбрее!
– Что Гзак? – Голос князя снова охрип, непонятно только, от простуды или от волнения.
– Боярин Ольстин Олексич говорил с ним на днях. Дикие половцы и бродники идут по пятам полка Игорева. Гзак сделает, что обещал.
– Ольстин уверен в этом?
– Безусловно. Только воля Кончака, его гордыня мешают Гзаку стать полноценным, признанным всеми ханом. Опасение за судьбу любимой дочери наверняка сделает Кончака сговорчивей…
– А… еще один наш союзник?
Кочкарь, пытавшийся связать воедино тонкие нити нежданно приоткрывшегося перед ним полотна неведомой интриги, отметил попутно, как запнулся князь в начале фразы. Не побояться признать факт тайных переговоров с черниговским боярином, но что-то тем не менее скрывать? Господи, что же происходит-то?!
– На все воля Божья, – дипломатично ответил гонец. – Мы же, ковуи, надеяться в битве можем только на Создателя да на себя самих.
– Когда же все… свершится?
– Неделя, – не задумываясь, ответил гонец. – Может, две… Но это вряд ли. Так что времени мало. Отсюда, чтобы поспеть к пирогам на угощение, только опытные наездники, привычные к седлу, путь выдержат. И то не уверен. По вашим лесам галопом далеко не уедешь.
– Зачем нам – туда? – глаза князя широко раскрылись. – Разве мне что-либо известно о происходящем? Одно знаю: князь Игорь Святославич с родственниками и малой дружиной, бросив родовые земли, ушел, не спросив согласия старших князей, в поход на Степь. Беду чувствую большую, и в такие дни не могу оставаться в глухом краю. Боярин Кочкарь!
– Приказывай, князь!
– Шли людей к пристаням. Пускай готовят лодки – в Киев едем, новых вестей ждать!
– Будут вести, – усмехнулся гонец, – и посольство будет. От Гзака. Меняться будем. На родственничков его, которые в Святославовом тереме давно выкупа дожидаются.
– Посмотрим, – усмехнулся в свою очередь князь. – Уместно ли будет половецкую кровь русской меркой мерить?
Змеиной вышла эта улыбка.
Боярин Кочкарь боялся змей больше сечи. В бою просто, там опасность если не видна, то ожидаема. Змея же, затаившаяся в траве, жалит исподтишка, и нет спасения от такой безобидной на первый взгляд ранки.
Боярин Кочкарь боялся змеиных улыбок.
А за полк Игорев бояться было уже поздно. Слово Святославово ясно определило меру русской крови, которой суждено пролиться вскоре в поле Половецком. Не ковшами ее черпать будут, не ведрами – бочками, которые в подклетях богатых домов под соленья приготовлены!
Кто таков Кочкарь, чтобы осуждать решения своего господина и князя?
Кто таков?
Человек, быть может?
Но смолчал боярин Кочкарь, спрятал потухшие враз глаза под густыми ресницами. Говаривали, что мать его в детстве тем гордилась, но и сглаза боялась.
Ибо Екклесиаст, утверждавший, что живой пес лучше мертвого льва, не проповедником был, видимо, но придворным. Только близость к большому господину может научить такой мудрости, презренной, но истинной.
Рот открыл боярин, только выйдя на ступени крыльца.
– Трубите сбор, – сказал боярин.
И заревели боевые трубы, сзывая дружинников. Заревели, прощаясь с горечью со скучной, зато мирной жизнью захолустной крепости. Заревели, призывая в не ближний путь обратно в Киев, где ждали дружинников родные и любимые, князя – слава и почет.
Ой ли?!
* * *
Ладонью на волчью шерсть пал на Половецкое поле полк Игорев. Пальцами беспокойными оглаживали подросший ворс ковыля сторожи ковуев, кметей и князя рыльского. Запястьем, где редко, но постоянно бьется пульс воина, шла арьергардом северская дружина. И центром притяжения, большим узлом, связавшим все воедино, двигался неспешной рысью Владимир Путивльский в окружении мечников и копейщиков. Ровного строя не соблюдали, оттого менялись, перетекая одна в другую, линии на ладони.
Линия жизни, только что мощно прорисованная диагональю войска, мгновенно пересекалась зловещим предзнаменованием скорого конца. Складки, сулящие в будущем рождение детей-наследников, сглаживались, оставляя лишь пустоту распрямляющегося разнотравья.
И снова – перемены. И бессмысленны были бы труды прилежного хироманта, рискнувшего предсказать судьбу Игорева войска. Что делать человеку там, где еще не приняли решение сами боги?
Русские воины шли через затихшую степь.
Степь слушала глухой стук копыт по мягкому ковру травы, веселый смех юных воинов, озорные песни, так уместные накануне свадьбы.
Слышала степь и неумолчный гул от войска, подобно волкам, преследовавшим русскую дружину. Там тоже различим был рокот копыт, смех и песни, где перемежались тюркские и русские слова. Но смех был – как хохот обезумевшего подсудимого, услышавшего смертный приговор.
Смертный смех.
Смех при смерти, присутствующий или умирающий?
Прахом с ладони, точками в степи ехали поодаль от войска двое.
Болгарин Богумил, неуклюже покачиваясь в седле, – он неплохой наездник, но куда городскому жителю спорить в умении и выносливости с человеком, переболевшим степью? – негромко пел. Так делали многие во время похода – чем еще скрасить долгий путь? – и не нашлось любопытных, решивших прислушаться к словам его песен.
А зря.
Болгарский похож на южнорусский говор, те же кружева из славянских и тюркских словес, с пятое на десятое, но разобрать, что в песне, мы смогли бы.
Если бы, конечно, болгарин пел на родном языке.
А не на том, где даже картавинка мелодична. Где много гласных и мало шипящих. На прованском диалекте.
Странный какой-то он, этот болгарин!
Так думал, издали поглядывая на него, лекарь Миронег. Дав коню волю, он одной рукой придерживал ненатянутые поводья, а другой поглаживал надежно укрытый в кожаной суме небольшой череп, ставший в последние дни просто обузой, хоть легкой, но никчемной.
Хозяйка перестала домогаться общества хранильника, и Миронег, который еще неделю назад мог только мечтать об этом, отчего-то грустил. По-женски болтливый череп иногда докучал нелепыми, с точки зрения Миронега, жалобами на жизнь и одиночество, требовал сочувствия, ревниво оценивая, не поддельное ли оно – искреннее. Но при этот череп оказался для хранильника едва ли не лучшим собеседником за последние годы.
Выворачиваясь перед лекарем наизнанку в своих откровениях, Хозяйка не требовала подобного от Миронега, оставляя неприкосновенным его внутренний мир. Уставший от постоянных поучений, хранильник был искренне благодарен богине за то, что многие назвали бы душевной черствостью.
Но Миронег ждал разговора с Хозяйкой не только от одиночества, чувства, им непознанного.
Хранильника тревожила степь. Половецкое поле казалось ему, особенно в сумерках рассвета и багрянце заката, чудовищным зверем, раздраженным оттого, что мелкая живность, ползущая по его шкуре, вызывает неприятный бесконечный зуд. Представлялось Миронегу, что скоро бичом щелкнет усеянный шипами-копьями хвост и надоедливые букашки слетят в прах, под ноги зверя, чтобы быть равнодушно раздавленными мягкими, но тяжкими лапами.
Не первый день Миронега преследовала одна и та же картина, стояла перед глазами, как явь, заслоняя реальность, – тела, отлетающие от страшных ударов, кровь, брызжущая на червленые щиты. Капли крови, пропадающие, подобно мороку, поутру, соприкоснувшись с кожаной обтяжкой щитов… Красное на красном не увидишь!
Хранильник чувствовал беду.
На то он и хранильник.
Миронег не знал только, откуда беду ждать, и надеялся, что богиня поможет. Конечно, Хозяйка, по обыкновению своему, не даст точного ответа. Но и намек мог быть ценен, когда вообще ничего не понятно.
Пока же Миронег ехал, бормоча себе под нос слова, в равной степени напоминавшие саги, рассказываемые варяжскими скальдами, и поэмы-намэ, столь ценимые на сарацинском Востоке. И снова не нашлось любопытного, готового подслушать Миронега, – подслушивать нехорошо, особенно когда это неинтересно, – и зря!
Ни арабский мутриб, вертящий в испачканной чернилами ладони тростниковый калам, ни норвежский скальд, опустивший чуткие пальцы на струны гуслей, не узнали бы в произнесенных Миронегом словах звуки родной речи.
Эти слова не понял бы никто из живущих на земле, ибо давно умер народ, говоривший на этом языке, и имя его растворилось в болоте истории. И не стихи читал Миронег, а заклинания от неведомого зла.
Хранильник знал, что отвести зло невозможно. И хотел он иного – понять заранее, когда надо будет готовиться к схватке.
Воин никогда не допустит, чтобы женщина или ребенок шли в битву впереди него – это стыдно.
Последний хранильник на Руси не мог позволить воинам, непривычным к магии, первыми встретить потустороннее зло. Это – бой Миронега.
Хранильник был обязан доказать, – кому? не себе ли? – что он тоже воин.
Странный какой-то он, думал болгарин Богумил, глядя на сосредоточенное лицо Миронега, не замечавшего, казалось, ничего вокруг себя. Очень странный.
* * *
В те дни степь не знала покоя. Не только конские копыта тревожили ее землю, не успевшую отдохнуть от многомесячного гнета снега, но и тяжкая поступь вьючных и тягловых животных, а также размеренная круговерть окованных железом огромных колес половецких веж, резавших траву и землю под собой не хуже ножа хирурга.
На новое место кочевья перебиралось небольшое племя Рябого Обовлыя. Оспины, испятнавшие лицо главы рода, давно уже стерлись временем, но прозвище осталось. Обовлый не обижался – не красотой берет мужчина, не за это уважали в Половецкой степи.
Здесь уважали за силу, а вот ее-то как раз и не было у Рябого Обовлыя, когда в становище неожиданно нагрянул отряд бродников. Всадники, одетые в богатые доспехи, вооруженные хорошим, но разностильным оружием, без лишних разговоров проехали в центр становища, раздвигая, а то и просто ломая напором защищенных кольчужными попонами коней плетеные непрочные загородки между юртами.
Половцы Обовлыя угрюмо молчали, сгрудившись несколько поодаль, чтобы при первой же угрозе спрятаться за бортами веж – все же укрытие, хотя и пронизываемое насквозь стрелой из хорошего лука. У бродников как раз такие луки и были.
– Здорово, Обовлый, – широко улыбнулся атаман бродников, Свеневид, изгнанный несколькими годами ранее за пределы земель Господина Великого Новгорода за чрезмерное буйство, что говорило само за себя.
– С чем пожаловал?
Обовлый старался говорить с достоинством, чтобы не пострадала честь рода, и в то же время осторожно. Племя Обовлыя принадлежало к большому роду Бурчевичей, кочевавшему по весне южнее, у Меотийских болот с их сочным густым разнотравьем. Род был горд и силен, только вот заметят ли ханы и солтаны потерю небольшого племени, где всех людей-то, с грудными и стариками, меньше сотни? А заметив, пожелают ли расследовать причину пропажи?
Обовлый обязан быть осторожным. Бродники не признавали иного закона, кроме права силы, рыцарские правила ведения войны, когда воин сражается с воином, не трогая беззащитных, вызывали у них только тягостное недоумение и искренний смех.
– С чем пожаловал? – повторил Свеневид, подмигивая своим, словно услышал нечто веселое.
Бродники с готовностью гоготнули – так, недолго, с уважением к предводителю.
– С добром пожаловал, как обычно, – продолжил Свеневид, и бродники снова гоготнули, теперь уже от всего сердца.
Бродники появлялись в становище Обовлыя редко, но всегда за одним. Дай! – говорили они, и половцы, чтобы не дразнить зверя, – человек сам по себе хищник, а уж бродники… – давали мясо и коней, войлок и лекарственные травы. Давали все, что требовали веселые, пышущие жизнью бродники, так мало ценившие жизнь других.
– Готов выслушать, – с достоинством, как, по меньшей мере, показалось ему самому, сказал Обовлый.
– Места тут у вас бедные, – скривился Свеневид, и его борода, соломенная, словно не новгородцем он был по рождению, а половцем, смешно скосилась вбок, как небрежно брошенный у стены веник. – Разве же тут скот прокормишь?
– Мы не жалуемся, – ответил Обовлый.
– Хорошо, что не жалуетесь. – Борода Свеневида перекосилась на другую сторону. – И все же нам кажется, что есть места и получше. Вот и решили мы проводить вас туда, где и трава погуще, и вода чище.
– Благодарю, но мы не собирались откочевывать.
– Отказать броднику – значит обидеть бродника, – заметил Свеневид.
Он больше не улыбался. Он поглаживал масляно блестевшую рукоять притороченного к седлу копья, качая его подобно детским качелям.
Вперед – назад.
К груди Обовлыя – от нее.
Все ближе к груди – все дальше от нее. Дальше – на полноценный замах, чтобы наверняка, через ребра. Чтобы зазубренное острие, прорвав одежды, выглянуло из спины, сочась кровавыми слезами от жалости к пронзенному противнику. Такое лезвие не вытащишь, и смерть от копья бродника неизбежна, мгновенная ли или мучительная, долгая, как у рыбы на остроге. Говаривали, что были бродники когда-то простыми рыбаками, отсюда и копья такие. Кто знает, может, оно и так.
Схватились за копья и бродники Свеневида, недобро поглядывая на подавшихся прочь от них половцев. Мало всадников привел с собой Свеневид, чуть больше трех десятков, как бы не до полудня пришлось гонять по степи уцелевших кочевников. В степи ведь как – невиновен, если нет свидетелей, и бродники никогда не оставляли за собой ни единого живого человека.
– Мы не собирались откочевывать, – прохрипел разом запекшимся и пересохшим ртом Обовлый, – но можно ли отказать таким добрым людям?
– Добрым – можно, – разрешил Свеневид, – мне – нельзя! Сроку вам на сборы – пока мы коней напоим, там и тронемся… помолясь.
Колеса половецких веж протяжно и протестующе заскрипели после полудня, когда майское солнце в блеклой голубизне неба пробовало светить по-летнему, припекая все живущее к земле, как к стенкам котла. Бродники кружили вокруг неспешно двигавшихся повозок подобно своре пастушеских собак, окруживших стадо овец.
Половцев гнали куда-то на север, к землям, принадлежавшим хану Кончаку. Обовлый надеялся, что когда-нибудь он узнает, зачем это делалось, пока же важным было иное. Его племя цело, и это – милость Тэнгри.
Степь приучила ценить каждый день жизни.
Вчера священник Кирилл, прозванный жителями Тмутаракани Чурилой, видел, как у портала его церкви убили человека. Убили просто так, молча и неожиданно кинувшись, как делают собаки, охваченные бешенством.
Несчастный успел только раз вскрикнуть, прежде чем ему раскололи череп о ребро мраморной ступени лестницы, ведущей к воротам церкви. Этот крик и привлек Кирилла, только что закончившего службу в пустом храме без единого прихожанина. Вмешиваться было уже поздно, мозговая жижа с обломками черепных костей залила лестницу так щедро, что сомневаться в смерти человека не приходилось. Кириллу оставалось только помолиться про себя за упокой души неведомого мученика.
Священник не вмешивался в развернувшееся на его глазах, ибо сказал Господь: «Не мечите бисер перед свиньями». Многие из жителей Тмутаракани уже утратили последние остатки человеческого, превратившись в отребье, недостойное называться не то что людьми – зверями. Заповеди Божьи, и среди них – «не убий», стали пустым звуком, а Кирилл не был Сыном Божьим, владевшим даром говорить с бесами, овладевшими частью горожан.
Убийцы подняли на руки растерзанное тело и понесли прочь, к высившимся над городом мрачным стенам восстановленного древнего святилища. Капли крови срывались с трупа вниз, превращая лица убийц в маски смерти.
Или это и были их подлинные лица?
Священник Кирилл не знал, что будет с телом дальше, его не пускали в святилище, да и не хотелось туда идти – тешить греховное любопытство и осквернять душу.
Он не знал, что растерзанное, окровавленное тело будет положено на алтарь неведомого бога, чей облик на камне стерт ветрами, а имя – временем. И бог возрадуется очередной кровавой жертве, дающей силу для скорого пришествия на Землю.
Скоро! Скоро грядет последний час для всего живого на земле!