Федор ЧЕШКО
РЖАВОЕ ЗАРЕВО
Светлой памяти моего отца и наставника
* * *
…За разговором оба они не заметили, как миновали опушку и углубились в сумерки редколесья, где чаща-матушка словно бы решила проверить уживчивость елей, дубов да берез. Видевшуюся почти черной траву густо пятнали рыжие лучи клонящегося к закату Хорсова лика — лучи, похожие на немыслимой длины копья, наискось пронзающие древесные кроны и уходящие далеко-далеко, к златому лику светородного бога.
Кудеслав ловил себя на том, что старается обходить их, эти лучи, словно бы опасаясь не то ушиба, не то ожога — до того они были прочными, настоящими. А когда легкие порывы ветра принимались шевелить ветви деревьев, от мелькания прозрачных столбов золотого света кружилась голова…
Эх, если бы только от этого кружилась несчастная голова Кудеслава Мечника!
Не вполне прошедший ушиб…
Виденье иззубренного каменного лезвия — легко, будто бы даже ласково скользило оно по горлу старейшины, который ради счастья и благополучия вверившейся ему общины жертвовал сперва правдой, потом родовичами, потом собою, и все его жертвы приносили одно только зло…
Виденье толпы — как она негодует, бурлит; как братъя-родовичи, ростки единого вятского корня, волками щерятся друг на друга…
А потом та же толпа молчала, и все лица сделало совершенно одинаковыми выражение растерянности, страха, появившееся на них при вести о гибели старейшины и Неугасимого Огнища… Да, в тот миг все впрямь сделались друг другу родными. Надолго ли? Погиб неудачно пожертвовавший собой Яромир, смертью подтвердив свою виновность, но остался главный виновник чуть не заварившейся кровавой усобицы (вот он, здесь, рядом — вину-то признал, только, похоже, вовсе не считает ее виною). И остались тайные Яромировы поплечники из своих же общинников. Их станут выискивать и наломают дров… А подлинный затейник постарается довершить свою затею, ради всеобщего благополучия не милуя никого…
И уже не важно, отдадут или не отдадут себя родовичи под руку «старейшины над старейшинами всех вятичских племен»; неважно, охотники ли подломят под себя кователей-слобожан, слобожане ли взнуздают охотников… Для общины нет разницы между этими исходами, потому что нет более общности, а значит, нет и самой общины. Она, как Неугасимое Огнище, захлебнулась в пролитой Яромиром крови.
Да, было от чего кружиться и болеть несчастной голове Мечника Кудеслава.
А еще Мечнику Кудеславу было холодно — вешним вечером все-таки несладко в лесу босому и без рубахи. Думалось, прогулка получится краткой, но тягостные воспоминания и еще более тягостная беседа напрочь сожрали ощущение времени.
Заметив, что Кудеслав знобко обхватил руками голые плечи, волхв тихонько спросил:
— Озяб?
— Перетопчусь! — Мечник выпрямился, опустил руки. — Озяб — согреюсь, дело не смертное. Ты мне вот что растолкуй, ты, мудрый! Вот Яромир. И вот ты. Один одного хотел, другой — вовсе наоборот. А чтоб своего добиться, творили одно и то же. Ну то есть СОВЕРШЕННО одно и то же. Яромир-то, бедолага, поди, так и помер, не догадавшись, что он не сам все придумал… Как же это? Получается, что вы с ним совсем-совсем одинаковые, а чего хотеть, чего добиваться — это в конце концов и неважно? Яромир бы свалил все на извергов да слобожан, сказал бы: «Вот каким образом склоняли нас принять волю старейшины над старейшинами!» Ты бы… Нет, без «бы». Ты свалил все на Яромира: «Вот каким образом нас не пускали под руку Волкова родителя!» А образ-то один. Одинаковый. Твой и его. «Вот как плохо поступили те, кто хотел не того, чего хотел я, — значит, они хотели плохого». Да? Только кто поступал-то?! По чьему умышленью творилось то, что творилось?!
— Думаешь, я все это затеял ради себя?! — Глаза хранильника полыхнули недобрым черным огнем. —Думаешь, мне легко было затевать такие затеи?! Но ради…
— Не нужно рассказывать, ради чего ты все затевал! Я знаю, ЧТО ты делал, и мне этого вот так. — Кудеслав чиркнул кончиками пальцев по своему горлу. — А ради чего… Это, оказывается, не важно.
Вздохнул Белоконь, волхв-хранильник Светловидова капища, вздохнул, потупился.
— Ну и что же ты, — волхв приударил на это «ты», словно бы гвоздь вколотил, — собираешься делать теперь?
— Векша скучает по родителю… — проговорил Мечник, глядя куда-то в занавешенную листвою высь и рассеянно теребя стриженую свою бородку.
— Уйдете на Ильмень-озеро?
— Да! — Кудеслав мельком покосился на хранильника и вновь отвернулся. — Здесь будет много крови. Крови между своими. Воспрепятствовать этому я не могу. А видеть — не хочу. И проливать кровь сородичей я больше не стану, уразумел?
— Думаешь, на Ильмене будет иначе?
— Не думаю. Но мой род здесь. Что бы ни болтали старики, я не урман. Я своему роду не чужой. Это на Ильмене я стану чужим. И слава богам.
— Это трусость, — сказал Белоконь.
— Да, — подумав, согласился Мечник. — Наверное, это трусость.
Хранильник вдруг нехорошо блеснул запламеневшим угольем глаз:
— А ты, друг-брат, подумай-ка над безделкой: выпустят ли вас добром из здешних чащоб? Родовичи твои хотят тебя вместо Яромира, все хотят; а от согласной воли рода не вдруг отмахнешься… особливо когда род напуган…
— Грозишь?
— Что ты, — как-то очень уж искренне изумился волхв, — и в мыслях не держал, борони меня боже…
— Боже? — Кудеслав прищурился со злобной усмешкой. — Это который? Световит-Род? Или другой какой? Уж не тот ли, чье потайное святилище ты в мертвой дубраве блюдешь? Не тот ли, что жалует тебе колдовские беспромашные стрелы?
Он осекся, потому что Белоконь вдруг как-то… одряхлел — не одряхлел… усох, что ли…
— Подсмотрел, значит… — тихо сказал волхв. —Я так и знал, что это ты тогда… Знал… Никого бы другого ржавая стрела не помиловала. Я тогда в жизни первый и единственный раз видал, чтоб ржавое снизошло только пугнуть. Счастлив ты, Кудеславе, всем-то ты надобен — оттого до сих пор и цел… — Хранильник вдруг подался вперед и зашептал торопливо: — Но пойми: надобный надобен, лишь пока совершает надобное. А как вдруг что наперекор — тогда он уже помеха. Ты не ершись, ты подумай; это же я не в угрозу, я предупредить… Верь, всего безопаснее тебе здесь…
Оборвалась эта захлебистая шепотливая скороговорка так же внезапно, как и началась — на полуслове и полумысли. Волхв отвернулся, кусая губы. Ошарашенный Мечник глядел на него, пытаясь понять, жалость или гадливость вызывает ссутуленная вздрагивающая спина бывшего друга. Пытаясь понять и не понимая.
Вечерело. Блекли, пропадали дивные столбы ярого Хорсова злата. Лес медленно впускал в себя сумерки.
— …е-е-сла-а-в!
Возле самой опушки, там, где было еще светло, появилась тонкая белая фигурка, за голову которой словно бы зацепился последний луч умирающего дня.
— Знаешь, а ведь ты меня все же уел, старик!
Хранильник стремительно обернулся, и Кудеслав чиркнул нежданно веселым взглядом по его замытому полумглою лицу (белоснежные заросли волос, бороды и усов, а посреди — темное пятно с влажными отблесками удивленных глаз):
— Уел! Что бы там ни было, а я тебе по край жизни буду обязан за твой подарок.
— Дурень ты! — вздохнул Белоконь. — Привередничал, на самых завидных девок глядел, как на синиц аист, искал чего-то, искал — ох же ж и выискал себе проклятье ходячее! Меч твой утопила… Да десяток таких, как она со всем ее волхвовским наузным уменьем, не то что меча — ножика худого не стоит! У тебя пальцев на руках да ногах недостанет счесть, сколько по Векше твоей, проданной-перепроданной, мужиков отъелозило! За твою доброту она даже дитем отдариться не сможет, дурень, ой же ж и дурень ты!
Мечник не слушал.
Он торопливо уходил туда, к еще не тронутой сумерками опушке, откуда неслось звонкое, зовущее:
— …у-де-е-сла-а-ав!
И горизонт шел ему навстречу.