V
– Вот она, боль-то… Мука адская… До печенок жжет… Пропадите вы все пропадом…
Скопец Евдокимов дернулся, захрипел и, в который уже раз обеспамятев, повис на дыбе зловонной тушей. Не вынес «шины», малого паления спереди березовыми вениками и длинного разговора по душам.
– Сие не заноси, без надобности, – велел Буров, негромко кашлянул и повернулся к тощему прыщавому писцу, старательно черкающему пером объемистый допросный лист. – Ну-ка прочти, что там у тебя получается?
Дело происходило под землей, в пыточных хоромах Чесменского, и касалось все того же злокозненного кастрата Евдокимова. Фельдмаршал отчаянно зевал, потягивался, недомогал после вчерашнего, Бобруйский с Петрищевым особо грамоте не разумели, Полуэктов, капитанишка, рылом не вышел, так что вся бумажная волокита была возложена всецело на Бурова. Впрочем, он не возражал – и в веке восемнадцатом миром правит тот, кто владеет информацией.
– Слушаюсь, ваша светлость. – Писец почтительно кивнул, разогнул спину и, стряхнув с листа песок, коим полагалось начертанное осушать, зашевелил губами: – И сказано тогда было кудесником бароном черным Дегардовым крестьянину Кондратию Селиванову, зачинателю ереси скопческой: «Обрезание плоти крайней есть дело благое, угодное Иегове, а значит, ваше крещение огненное также угодно богу еврейскому, и все вы, печатью отмеченные, трижды благостны пред ликом его. А посему…»
– Господа, не пора ли нам обедать? – мощно вмешался в процедуру Неваляев, и в мутных, страдальчески прищуренных очах его появился интерес. – Буженинки, знаете ли, с хренком… Расстегайчиков с вязигой… Водочки опять-таки… Холодненькой…
Слово начальника закон для подчиненного. В темпе закруглились, вышли на воздух и направились в малую, для среднего командного звена, залу трапезничать. Кроме буженины с хреном и расстегайчиков с вязигой ели перчистую московскую селянку, зернистую икру, ботвинью с лососиной, жиром подернутую, пили аглицское бархатное полпиво, весьма холодное, под которое отлично шли шпигованная говядина, языки, курятина и морские рыбы. Потом, как обычно, были пироги, необъятные кулебяки, трехведерный самовар и блюдечки с заедками – вареньем, пастилой, мочеными яблочками, грушами, всего числом не менее полусотни. Было в трапезной зале куда лучше, чем в пыточной.
После обеда по распорядку дня полагался тихий час, однако Буров Морфею не поддался, пошел к Чесменскому за высочайшим разрешением и, без хлопот заполучив оное, направил стопы в архив. Затребовал досье на поганца де Гарда, уединился в кабинете и вдумчиво, не торопясь, приступил к чтению. В общем-то читать особо было нечего – конкретики ноль, все больше умыслы, домыслы, косвенные непроверенные факты. Однако все равно интересно. Впервые появился де Гард на горизонте еще в блаженное царствование императора Петра Алексеевича, где-то в 1717 году (сколько же ему, гаду, лет?), а рекомендовал его царю как отменнейшего оккультиста, знатока ритуалов Шумера и Магриба лейб-толмач Шафиров, к слову, сам перекрещенный, из иудеев. О себе де Гард якобы сказал, что родился он в Йоркшире, в благородной семье, нес королевскую службу в чине подполковника, но из-за увлечения науками подвергся гонению, был вынужден сменить имя и податься в Россию. Царь Петр Алексеевич, охочий до иностранцев, ему поверил. Однако недолго новоявленный волшебник находился при дворе государевом. И недели не прошло, как сенатор Брюс, сам волхв изрядный, бил его жестоко тростью, без жалости пинал ботфортом и пообещал всерьез вынуть душу, если тот не уберется к черту со своими каббалистическими гнусностями. А был Яков Вилимович мужчиной видным, силушкой не обиженным, двухметрового росту…. Так что ни при Екатерине I, ни при Анне Иоанновне о де Гарде том никто и не слыхал. Объявился он в царствование Елизаветы, дщери Петровой, но сразу чем-то очень не понравился Алексею Разумовскому Чем, чем, как видно, волшебством своим, – сам-то Алексей Григорьевич в волшбе да чародействе понимал гораздо. А раз так, то был вынужден покинуть столицу и поселиться в пригороде – в местечке Кикерейскино, что на Лягушачьих Топях. Вскоре от жителей соседних деревень Волково, Купсино и Пулково стали поступать жалобы, что по ночам на Коеровских пустошах начало твориться непотребное, что там бродяжничают какие-то тени, воплено вскрикивают дурными голосами и зажигают призрачные мигающие огни, ужасные видом и мерзостные запахом. Затем по Петербургу поползли слухи, что де Гард злой колдун, практикует чернокнижие и похищает для своих гнусных целей христианских детей. Нашлись свидетели, видевшие, как бароновы слуги орехами и пряниками приманивали ребятишек, после чего те исчезали бесследно, причем происходило сие всегда на убывающую луну. Но это еще что. Жители Московской слободы не раз слышали ночами жуткий вой, затем со стороны Митрофаньевского кладбища пролетала карета де Гарда – дерзко, без бережения, словно на пожар, и наступала тишина. А утром на погосте обнаруживали вскрытые склепы. Мертвецы не были ограблены, все украшения и ценности оставались при них. Просто трупы в обескураживающих позах находили на порогах усыпальниц, а рядом на камнях, начертанные кровью, виднелись знаки Каббалы. Жуть… В общем, земля Ижорская слухами полнилась. Так что для пресечения оных и недопущения паники с ведома столичного генерал-полицмейстера была назначена Розыскная экспедиция, которая и отправилась без промедления в Кикерейскино для наведения порядка и установления истины. Только стражи закона, как всегда, опоздали – глазам их предстали дымящиеся пожарища. Огонь старательно уничтожил все следы, загадочный де Гард отчалил в неизвестном направлении…
Объявился он уже в благословенное царствование Екатерины Алексеевны, а привел его пред светлые очи государевы ее телохранитель швейцарец Пиктэ, сам, как это ни странно, обрезанный и не употребляющий свинины. Де Гард с лихостью вещал про звезды, про положение планет, про фазы Луны, предсказал скорую войну с султаном, полную победу русского оружия и был принят высочайшей милостью ко двору этаким пророчествующим личным лейб-астрологом. Волшбой да чародейством теперь уже никто не занимался – все больше деньгами, так что поначалу на де Гарда этого всем было наплевать. Ну да, астролог, ну оккультист, ну предсказатель искусный. А сколько, интересно, у него годовой доход? Один лишь бесхитростный Орлов кудесника конкретно невзлюбил и как-то, пребывая в недурственном подпитии, изрядно познакомил со своим кулачищем. Душу-то отвел, а вот беду-напасть накликал…
– Пожалеете, граф, – пообещал де Гард, трудно поднимаясь с пола, вытер кружевным платком лицо и неожиданно с завидной ловкостью харкнул обидчику точно на сапог. – Именем Невыразимого! О, Элохим! О, Адонаи! Пусть зубы будут новые и фаворит будет новый!
Зверем глянул на Орлова, поплевал через плечо и, шатаясь, по стеночке отправился к себе. И вот ведь гад, накаркал – неизвестно, правда, как в плане зубов, а всесильный Гришенька действительно получил отставку.
«Сильнее надо было бить, чтобы уши отвалились». Буров на лету зашиб надоедливую муху, коротно зевнул, перевернул последний лист и разочарованно поморщился – вникать более было не во что. Впрочем, нет, дело еще содержало «силуэт» – профильный портрет де Гарда: мощный, тяжелый лоб, говорящий об интеллекте, орлиный нос, свидетельствующий о тяге к власти, пухлые, почти что африканские губы любителя плотских наслаждений. Что-то сатанинское, донельзя порочное было в этом красивом, преисполненном надменности профиле.
«Ишь ты, на Гойко Митича похож. – Буров усмехнулся, отложил портрет и принялся следить за мухой, барражирующей по кабинету на бреющем. – А еще на Джо Дассена. Скрещенного с Остапом Бендером. Импозантно смотрится, сволочь».
Конечно, сволочь. Колдует по-черному, мутит воду в отечестве да еще посягает на его, Бурова, кровный головной мозг. Мордовороты-то те, в лодке, заявились не иначе как с его легкой руки, оторвать бы ее с корнем, заодно с ногами. В общем, пора было браться за этого де Гарда всерьез, и даже не потому, что за шкуру боязно, а, как это ни парадоксально звучит, за державу обидно. Пусть уж лучше Орловы будут у трона, чем воинствующие ничтожества типа Платона Зубова.
А между тем наступила пятница…
– Счастливо повеселиться, князь, управимся без вас, – сдержанно позавидовал Неваляев Бурову, приказал вывести из камеры иудея Борха и двинул с подчиненными к тому нах хауз устраивать масштабную засаду.
– А этот камзол, князь, вам очень к лицу, – изрек уже в карете Алехан, пронизывающим взглядом ощупав Бурова, с довольным видом развалился на подушках и важно отдал последнее цэу: – И ни на мгновение не забывайте: меньше слов, больше дела. Женщины любят смелых.
Сам он был тоже при параде – при шляпе, в парике, в малиновом, шитом золотом камзоле, отчего немилосердно потел и вытирал лицо батистовым платочком.
– Знаем, ваше сиятельство, знаем. Смелого штык не берет, смелого пуля боится. – Буров понимающе оскалился, мастерски изобразил на миг доброго идиота. – Потому что пуля дура, а штык молодец…
Держался он покладисто, почтительно кивал, смотрел в окно кареты на тянущиеся по Неве посудины. Эх, сбросить бы этот раззолоченный камзол, атласные, с серебряными пряжками штаны да и махнуть с набережной в прозрачнейшую воду. Ни тебе мазута, ни тебе фекалий, дно песчаное, небось без битых бутылок… Так ведь нет, надо ехать по жаре искать на жопу Большое приключение. Еще какое – рандеву с Шешковским, а тем паче с Зубовым ничего хорошего не сулит. И вообще, если по уму, давно бы уже надо было двигать в противоположном направлении, и куда подальше, – деньги есть, пачпорт тоже, подорожных липовых в канцелярии завались. А с другой стороны, чего ему терять? Кроме случая очаровать царицу и свернуть, если повезет, шею черному злокозненному волшебнику… Всего-то делов, а жить сразу становится интереснее, кровь интенсивнее циркулирует по жилам, и вообще кажется, что не кровь это – чистый стопроцентный адреналин. Так что – ура, вперед, направление на Зимний. А с фаворитом подраненным и инквизитором покоцанным уж как-нибудь разберемся, не впервой.
Между тем приехали. Так и не определив в деталях будущность Шешковского и Зубова, Буров поправил алмазную булавку, потряс кистями, оправляя кружево манжет, и важно, следом за Чесменским, вылез из кареты на воздух – будто окунулся в марево русской бани. Однако, несмотря на жару, жизнь на Дворцовой площади кипела ключом. С шумом великим прибывали кареты, надрывно ржали лошади, суетились кучера, люди простые собирались в толпу, глазели на господ, делились впечатлениями, полиция при посредстве палок призывала их к порядку, направо и налево, со всего плеча щедро раздавала удары:
– Ну что, такую мать, позолоченных карет, запряженных шестерней, не видали? А ну вали отсюда, вали, вали!
Экипажи все прибывали и прибывали, скоро вся Дворцовая площадь была запружена ими. Эрмитажное собрание, как видно, обещало быть «большим».
– Князь, прошу вас не отставать и держаться строго в моем кильватере, – по-адмиральски изрек Чесменский, лихо, по-боцманмовски сплюнул и взглядом указал на эрмитажный подъезд: – Там, такую мать, такое… Содом и Гоморра. Черт ногу сломит.
Истину глаголили их сиятельство, ни на йоту не соврали. Внутри Эрмитажа действительно было шумно и бестолково: слышались повышенные голоса, толпами метались слуги, в глазах рябило от густоты румян, сверкания бриллиантов и роскоши одежд. Дамы были в робах с фижмами и шлейфами, при высоких прическах, мушках и жемчугах, кавалеры – по французской моде, на красных каблуках, в радужном сиянии орденов и эполет, лакеи – вымуштрованы, оливреены и похожи на дубовых истуканов. Все это человеческое скопище шумело, разговаривало, предавалось движению, воздух в Эрмитаже был тяжел, густо отдавал потом, табаком, «усладительными», из цедры и розового масла, притираниями. Казалось, что в парфюмерную лавку запустили козла…
А между тем раздались всхлипы скрипок, томно застонали виолы, и все галантнейшее общество потянулось в залу принимать участие в «круглом польском», коим по обыкновению сам великий князь открывал большое эрмитажное собрание.
– Ну, такую мать, это надолго. – Фыркнув, Чесменский поскучнел, шмыгнул с неодобрением носом и потянул Бурова в другую сторону, в залу, где был накрыт стол с закусками. – Знаете, князь, все эти полонезы, менуэты, англезы, гавоты вызывают у меня морскую болезнь – бездарнейшие кобенья, никакой жизни. То ли дело наша русская, вот где удаль, вот где размах. Хотя вальсен этот новомодный очень даже ничего. Выбрать бабенку поглаже, облапать ее поладней и… Пойдемте-ка лучше выпьем, матушка-то государыня никуда от нас не денется. Вот черт, только этого хохла нам не хватало… Дьявол его побери со всеми потрохами…
Он тут же замолчал, расправил плечи и вполне дружелюбно произнес:
– Приятного аппетита, Кирилла Григорьевич, что это в одиночку-то? Принимайте в кумпанство…
Действительно, у стола в гордом одиночестве пребывал экс-гетман малороссийский Разумовский и угощался водочкой под икру и буженину. И, судя по траектории его движений, уже давно.
– А, это вы, морской волк, прошу, прошу, – сказал он с тщательно скрытой ненавистью, наирадушнейше повел рукой и вдруг, возрадовавшись, забыв про налитое, с улыбкой изумления уставился на Бурова. – Ты?
– Граф, разрешите мне представить вам князя Бурова-Задунайского, – полез было с церемониалом Чесменский, да только Разумовский начхал на церемонии и хлопнул князя Бурова по плечу:
– А ведь ты казак! Я так тогда и смекнул, даром что на рожу черный, а закваски нашей, коренной, казацкой. – Он оскалился, погрозил кому-то кулаком, снова хлопнул Бурова по плечу и шепнул так, чтобы Чесменский не услышал, прямо в ухо: – Слава Богу, не кацапской…
Верно говорят, что проявляется порода во втором колене. Видно, похож был Буров на своего геройского малороссийского деда. А уж тот-то точно в коленках не был слаб…
– Э, да вы знакомы? – удивился в свою очередь Орлов, пхнул локтем назойливого лакея и лично потянул со льда нарядную бутылку. – Ну что, господа, шампанского за встречу?
А в хитроватых прищуренных глазах его угадывалась усиленная работа мысли – где, когда, при каких обстоятельствах пересеклись пути-дорожки Бурова и Разумовского?
– Нет уж, только не шампанского. – Разумовский помрачнел, глянул хмуро на бутыль, какими наводнил уже всю столицу, и, выпив в одиночку водки, закусывать не стал, засобирался. – И вообще, господа… Пойду-ка я освежусь. А то день нынче жаркий… Экий ты, хлопче, гарный, ну прям орел!
Дружески подмигнул Бурову, сдержанно икнул и, не подавая виду, что уже изрядно пьян, степенно вышел из зала. Бриллианты у него были даже на спине…
– Чертов хохол, ему его шампанское, видите ли, не нравится! – тихо, так, чтобы Буров не услышал, прошептал Чесменский и ловко, изображая жизнелюба, принялся открывать бутылку. – И мы освежимся винцом холодненьким. Сие пользительно для здоровья. Весьма. – Без звука откупорил, с улыбочкой налил, веско взглянул на Бурова поверх хрустального бокала: – За успех, князь.
Ладно, выпили шампанского, закусили устрицами, поели ракового биска, облагороженного каперсами и розмарином. А между тем величественный полонез сменился бравой манимаской, и Алехан, играя вилкой, гнусаво замычал, себе под нос, якобы в такт:
– Трам-пам-пам, трам-пам-пам…
Солировал он недолго – снова налили, выпили еще и принялись закусывать изысканнейшими разносолами. Остановились, когда оркестр заиграл галантный менуэт в двенадцать форланов.
– Эге, князь, нам, кажись, пора, труба зовет. – Чесменский вздохнул, потом рыгнул и положил на скатерть грязную вилку. – Никак менуэтец дают. Значит, Като уже там. Уж я-то ее повадки знаю.
Выпили, как водится, на дорожку еще, зажевали голубятиной с молодыми оливками и направились в залу, где царило прекрасное. В самом деле, прекрасен, преисполнен величия благородный менуэт, но и мудрен же, ох как мудрен. То присядь хитро, то поклонись до земли, то руки поменяй, да ведь не просто так, а все с бережением, иначе лбом кого боднешь, в спину шарахнешь дерзко или вообще, Господи спаси, в ногах запутаешься и грохнешься наземь. Ужас, чего напридумывали французы там у себя в Париже. Однако и наши-то, русские, ничего, не пальцем деланные и не лыком шитые, – танцевали изрядно, с достоинством, лихо выписывали фигуры да выделывали па. Кавалеры выступали сановито, дамы приседали в лучшем виде. Вот это пляска так пляска, одно слово – балет.
Однако же не все галантнейшее общество пребывало в объятьях Терпсихоры, в основном работала ногами молодежь. Люди-то основательные, годами зрелые размещались большей частью вдоль стен, где были устроены столы для «шуршания листвой», и места имелись для приятного общения и праздного отдохновения. Играли, само собой, в чепуховину изряднейшую – так, в ламбер, в кадрилию, в пикет да в контру – не для выигрыша, конечно, единственно для времяпрепровождения, следили за танцующими, судачили, мыли кости, угощались мороженым, усиленно потели, вспоминали молодость. Да, были времена… А теперь мгновения…
«Марлезонский балет, блин, – Буров с интересом огляделся, сам встал в шестую позицию, усмехнулся про себя, – это тебе не „заливши фары, танцуют пары“… Ну, и где ее величество?»
Зубова с Шешковским он, хвала Аллаху, тоже пока что не замечал.
– Вот она, матушка, в зеленом молдаване, с кавалером в белых штанах, – тихо, не прекращая улыбаться, произнес Чесменский, и голос его задрожал от ярости. – Это князь Барятинский, мать его. Чистоплюй хренов. Отвертелся тогда, гад, когда мы Петрушку-то того. Теперь вот с Като за одним столом сидит…
А менуэтец между тем подошел к концу – дамы сделали книксен в последний раз, кавалеры поклонились в знак прощания, и музыка смолкла. Стали ясно различимы голоса, смех, позванивание хрусталя, постукивание ложечек о креманки с мороженым. Терпсихора на время взяла тайм-аут. А вот танцорка в молдаване и не подумала отдыхать – сопровождаемая Барятинским, она отведала смородинного джема, разведенного в вареной воде, промокнула платочком губы и с достоинством, величественной походкой, неспешно подалась в народ. Останавливалась, заговаривала и, кивнув, провожаемая поклонами, шествовала себе дальше. Сразу чувствовалось, что она здесь хозяйка. И не только здесь… Так, в атмосфере почтительности и подобострастия, она доплыла до Алехана, встала на мертвый якорь и дружелюбно улыбнулась:
– А, вот вы где, граф. И вижу, не один. Никак это тот самый…
– Князь Буров. Буров-Задунайский. – Буров напористо кивнул, мощно притопнул каблуками и, улыбнувшись очень по-мужски, схватил инициативу в свои руки. – Безмерно счастлив, ваше величество, видеть вас во всем сиянии красоты, обаяния и несравненного шарма. Видел сие лишь единожды, и то в эротическом сне. Позвольте ручку. – И, не дожидаясь разрешения, грохнулся на колено и припал к холеной, пахнущей духами длани – правой. Знал, что левую, отдающую табаком, императрица не позволяет целовать никому. А еще Буров, и не хуже Чесменского, знал женщин. Обращайся с императрицей словно с потаскухой, и успех тебе обеспечен. Главное – обратить на себя внимание, выделиться из общей массы, показать полное пренебрежение этикетом и условностями. Да насрать на них, если женщина нравится. Правда, вот в плане последнего Буров был не уверен. Очень даже. Ничего уж такого примечательного в самодержице государыне российской не было. Так, в годах, мелкого росточка, со взглядом искушенной, много чего повидавшей женщины. Говорит негромко, нараспев, держится жеманно, нарочито вежливо. Словно майорша Недоносова из Первого отдела управления кадров ГРУ. Такая же лиса с повадками вальяжной, готовой выпустить в любой момент когти кошки. Мелковата будет для смилодона, не та порода.
– Ну право же, подымайтесь, князь, с кавалерами приятнее общаться, когда они в стоячем положении. – Императрица тонко улыбнулась, с толикой кокетства, но без тени смущения, собрала губы в крошечную вишенку и мягко отняла державную длань. – Я слыхала вашу историю, князь, она занимательна. И что же послужило причиной ей?
– Козни Калиостро, ваше величество. – Буров, мигом сориентировавшись в обстановке, встал, лихо изобразил почтительность и вежливую ярость. – Черные происки этого шарлатана, возмутителя спокойствия и злостного фармазона. Коварно воспользовавшегося моей доверчивостью.
– Ох уж эти мне фармазоны. Всю эту масонию нужно высечь кнутом. Я как раз на эту тему только что написала пьесу. – Ее величество на миг выпустила когти, но тут же, совладав с собой, коротко вздохнула и одарила Бурова любезной улыбкой. – На той неделе, с Божьей помощью и тщаниями господина Елагина, премьера. Так что, князь, прошу вас быть в следующий вторник, буду рада видеть в вас зрителя внимательного и добросердечного. – Всемилостивейше кивнув, она вторично допустила Бурова к руке, прищурилась лукаво и только приготовилась плыть дальше, как откуда-то из-за ее спины вывернулся наследник, великий князь Павел Петрович. От был совсем такой, как его изображают в кино, – курносый, маленький, на удивление похожий на обезьяну. Плюс уже изрядно навеселе, точнее, в основательнейшем мрачном подпитии.
– А, никак у нас уже второй Задунайский, слава Богу еще не фельдмаршал, – с ненавистью, смешанной с брезгливостью, глянул он на Бурова, и ноздри его короткого сифилитического носа злобно раздулись. – А потом, что это за род такой, Буровы? Настолько древний, что о нем уже никто не помнит?
Вот ведь как, на мартышку похож, а соображает. И говорит как человек. До чертиков уставший от фаворитов своей державной матушки.
– Его высочеству наследнику престола гип-гип-гип-гип ура! – лихо изобразил Швейка в камзоле Буров и, низко поклонившись с отменнейшим старанием, расплылся в улыбке обожания. – А что касаемо Дуная, его превосходительства фельдмаршала и моей скромной персоны, то поясняю вкратце, для всех: господин Румянцев – левозадунайский, а ваш покорный слуга, соответственно, – правозадунайский. Хотя, ваше высочество, это не принципиально, ибо в одну и ту же реку нельзя войти дважды, потому как, не зная броду и сунувшись в воду, даже если и пойдешь налево, то все равно попадешь направо. Теперь по второму пункту. – Буров замолчал, поклонился снова и, поймав пытливый, полный мыслей взгляд наследника, принялся развешивать лапшу дальше: – Род Буровых действительно очень древний. Мои предки сиживали у Ивана Калиты выше Хованских, Мстиславских и Заозерских. Рюриковичи у них в холопах ходили. Игнатий Буров с Евпатием Коловратом встретили смерть жуткую, лютую во славу отечества. Никита Буров командовал полком засадным в Куликовской битве, а старший сын его, Матвей, водил рати в сечу в сражении при Калке. Что же касаемо места рода нашего в памяти людской… – Буров на мгновение сделал паузу, потемнел лицом, и в голосе его послышались мука, скорбь и клокочущая святая ярость. – Когда Мамай, собака, взял Торжок, нашу испокон веков наследную вотчину, то предал огню все – и детинец, и кладенец, и хоромы, и утварь. А главное – семейные летописи. Увы, ваше высочество, анналами времен всегда распоряжается победитель…
– Итак, князь, приятно было, – прервала Бурова императрица, благожелательно кивнула и подала сигнал Галуппи, чтобы начинал новый танец. – До вторника…
Сама авантюристка до корней волос, силой узурпировавшая власть у мужа и хитростью у сына, она всегда испытывала симпатию к людям волевым, решительным, не лезущим в карман за словом. А кроме того, она отлично знала, что летописями времен действительно распоряжаются победители.
«Ну, слава Богу, кажись, клюнула». Чесменский глянул царице вслед, то ли перекрестил пупок, то ли просто почесался и, содрогаясь от звуков музыки, с видом христианина на арене Колизея, повернулся к Бурову:
– Князь, еще немного, и меня стошнит. Пойдемте-ка лучше выпьем и как следует закусим. В тишине. Один черт, раньше девяти уходить отсюда неуместно.
Однако в тишине не получилось. У закусочного стола Алехан встретил адмирала Спиридонова, с коим зело геройствовал в Хиосских водах, и они стали вспоминать лихое боевое прошлое: как палили в упор по супостату, стоя на шпринге, сиречь мертвом якоре, как снимали знаменитые шальвары с злокозненного Крокодила Турции, как сожгли при посредстве брандеров запертую в Чесменской бухте оттоманскую армаду. При этом флотоводцы, естественно, пили ром, употребляли матерно-морскую терминологию и не обращали ни малейшего внимания на окружающих. Какое дело морским волкам до жалких сухопутных крыс? Да и до смилодона тожа. В общем, посидел Буров, посидел, заскучал и поднялся.
– Пойду-ка я, ваша светлость, пройдусь. Засиделся что-то.
– Давай, князь, давай. У кареты встретимся, – не поворачивая головы, отозвался Чесменский, вилкой зацепил кусочек балыка и полез к Спиридонову чокаться. – А помнишь, Григорий Андреич, как ты приказал оркестру-то играть самое бравурное? Марш сей прозвучал для оттоманов похоронным.
«Да уж, Чесма не Цусима. – Буров вздохнул, отвалился от стола и гуляющей походкой пошел по Эрмитажу. – Да уж…» Вокруг него царило великолепие – скульптуры завораживали, живопись пленяла, потолки, декор, полы вызывали восхищение. Действительно, обитель муз, штаб-квартира Аполлона, сокровищница редкого и прекрасного. На стенах еще висели подлинники, друг Хаммер, еще и не родился, никто еще не драл шпалер не брал в штыки военные портреты. Искусство еще не принадлежало народу…
– А вы, мадам, оказывается, девушка со вкусом. – Буров, пресытившись прекрасным, остановился у портрета ее величества, очень даже панибратски подмигнул и направился в Эрмитажный сад – не ахти какой, висячий, под открытым небом. Не сад – садик, всего-то размером двадцать пять саженей на двенадцать. Не шедевр Семирамиды, конечно, но в общем и целом весьма и весьма. В саду том буйно зеленели деревья, кивали головками цветы, на дерне были сделаны дорожки для прогулок, стояли статуи, изваянные Фальконе. Еще там был устроен особый павильон, где содержались птицы, обезьяны, кролики и прочая живность. И судя по бодрым оптимистичным голосам, жилось братьям меньшим в неволе неплохо.
«Ну парадиз, прямо рай в миниатюре», – одобрил Буров старания садовников, неспешно потянул ноздрями запах роз, и как-то невзначай, совершенно непроизвольно подумалось ему насчет Евы – не в плане первородного греха, а так, чисто теоретически, в смысле изначальной гармонии. И надо же, прямо чудеса – сразу раздался женский смех.
– Ну, наконец-то! Вот вы где, неуловимый князь Буров! Теперь я понимаю, отчего это вся полиция не может вас сыскать. Это какой-то ураган в штанах!
Буров оторвал глаза от мохнатого надувшегося шмеля, обернулся и моментом преисполнился ожидания неприятностей – перед ним поигрывала веером декольтированная красотка, одна из трех свидетельниц его беседы с князем Зубовым, такой сердечной и душещипательной, что теперь его, Бурова, с собаками ищут. Девица, сразу чувствовалось, была искушена, в амурных тонкостях изрядно многоопытна и, несмотря на позу, вычурность, жеманство и апломб, смотрелась совершеннейшей прелестницей: роба цвета candeur parfaite, прическа «Le chien couchant» высотой не менее полуаршина, одна мушка на виске – «страстная», вторая, в форме звездочки, на носу, – «наглая» и третья, крошечным сердечком, на щеке – «согласная». Естественно, крупное «перло», на шее, высокие, аж до трех вершков, каблуки модная блошная ловушка, веер и объемистая табакерочка, называемая еще «кибитка любовной почты». В общении же с мужчинами красотка была напориста, тверда и придерживалась тактики Суворова: ура! коли! рубай! давай!..
– Графиня Потоцкая, фрейлина ее величества, – с готовностью присела она в рассчитанном книксене и разом показала великолепие плеч и сладостно волнующиеся полушария груди. – Вы, князь, произвели на меня незабываемое впечатление. Своей силой, удалью, любовью к бедным кискам. С тех пор как увидала вас, нахожусь в волнительной истоме. Лишь единственное желание пребывает во мне после встречи с вами – снова лицезреть вас, Аполлона с торсом Геракла. О, я не спала ночами, все думала о вас, терзала душу тщетными расспросами. Но где мне, бесталанной фрейлине, коль вся полиция столицы вас найти не может? И вот сегодня, о радость, я увидала вас в танцзале беседующим с ее величеством и его высочеством. Так остроумно, так изящно, с тончайшим шармом и благородным слогом. О, я сейчас же пойду расскажу всем о своем счастье…
– Я тебе пойду, – твердо пообещал Буров и, глядя на шантажистку с нескрываемым интересом, спросил дурашливо, но очень по-мужски: – И чего ж тебе надо, девочка Надя?
А что, занятная девица, со звоном кует свое женское счастье. Сразу видно, не зажигалка, из тех, что ярко светит, но ни хрена не греет…
– Ладно, пусть я буду Надя. Только заткните поцелуем мои болтливые уста, заставьте замереть мой блудливый дух, любите меня, и не так, как Дафнис Хлою, а аки королевну Иоанну Неаполитанскую ее разнообразные махатели.
Выдав все это на одном дыхании, якобы Надя прильнула к Бурову, жадно и похотливо впилась ему в губы, а трудно оторвавшись, молча повлекла куда-то внутрь дворца, видимо, во фрейлинские номера. Рассчитала все тонко, филигранно, с женской изворотливой сметливостью – все ушли на бал, свидетелей нет. А потом, qui sine peccato est?
Буров шел на блудодейство улыбаясь, мерил взглядом достоинства партнерши и, находя их восхитительными и многообещающими, ловил себя на мысли, что невольно спешит. Можно и расстараться, если женщина просит. Что-то он давно не брал в руки шашек…
Наконец пришли. Фрейлина ее величества жила неплохо – лепные потолки, расписные стены, массивная, тонко инкрустированная мебель. Не угол в общежитии суконно-камвольной фабрики. Все здесь дышало негой, сладострастием, изысканным уютом и было уготовано на потребу Купидону – и воздух, напоенный ароматами духов, и кресла-серванты с закусками и напитками, и мягкий, благодаря маркизам и портьерам, берущий сразу за живое интим. А главное – великолепная, под шелковым кисейным пологом кровать размером с кузов самосвала. Это было настоящее гнездышко любви, обиталище опытной, знающей, что такое страсть, красивой женщины. Той, которая просит…
Дважды упрашивать Бурова было ни к чему. И заходила ходуном кровать, и трепетно заволновались шторы, и полетели к высоким потолкам, к плафонам и изысканной лепнине женские, полные страстного блаженства крики. А затем, когда они наконец-то смолкли, неожиданно открылась дверь, и в альков пожаловала дама, в коей Буров узнал еще одну свидетельницу его гнусного глумления над Зубовым. Вот ведь точно выбрала момент, пришла не позже и не раньше, видимо, подслушивала.
– Это моя подруга детства, княжна Фитингофф, – шепнула, не смутившись ни на йоту, якобы Надя и нежно, с трогательной сердечностью поцеловала Бурова в щеку. – Вы, князь, и на нее произвели неизгладимое впечатление. Она тоже не спит ночами, все страдает, тайно надеется на встречу с вами. А кроме того, она тоже ужасная болтушка. Прошу вас, выберите способ заткнуть ей как-нибудь покрепче рот…
Болтушка Фитингофф между тем, не вступая в разговоры, быстренько разделась и с милой непосредственностью, а также с отменной ловкостью устроилась на месте подружки. Руки ее жадно обняли Бурова, тело истомно выгнулось, зеленые распутные глаза сладостно закрылись. Вот так, еще одна женщина, и тоже просит. И пошел Вася Буров на второй круг – из низкого старта, неспешно, уверенно держа средний темп. Сердцем чуял, что продолжение последует. И точно, едва княжна Фитингофф финишировала – мощно, бурно, с судорожными телодвижениями, как снова отворилась дверь и пожаловала третья свидетельница, баронесса Сандунова. Она, оказывается тоже не спала ночами, тайно изводилась по Бурову и не была приучена держать на запоре свой хорошенький рот. Ну что тут поделаешь, взяли в компанию и ее. И такой пошел бильярд – без бортов, на три лузы, без всяких правил. Хорошо еще, что кий у Бурова был мощный, проверенный, а удар поставлен. И долго в комнате Потоцкой раздавались вздохи, стоны наслаждений, исступленные крики и агонизирующий скрип кровати. Удивительно, как ножки выдержали? Вот что значит настоящее немецкое качество.
Тишина настала лишь к утру, солнечному, благостному, полному птичьих голосов.
– Ох, – томно вздохнула якобы Надя, взглянула на каминные часы и требовательно, но нежно, с нескрываемым сожалением погладила Бурова по бедру. – Вставайте, князь, пора.
Рядом дрыхли, вытянувшись пластом, обессилевшие княжна и баронесса, посмотреть со стороны – холодные, уже отдавшие Богу душу. Что с них возьмешь – слабый пол.
«Ну, если женщина просит», – понял Буров Потоцкую по-своему, дав кружок в рваном темпе на дорожку, вывел девушку на финишную прямую и начал собираться – не то чтобы подъем в сорок пять секунд, но управился быстро, сноровисто, погвардейски. Потоцкая, зевая, надела пеньюар, убрала волосы под шелковый чепец и нацепила маску невиданнейшей добродетели.
– Пойдемте, князь, я вас выведу черным ходом, через кухню.
Слово свое сдержала с легкостью, видимо, дорогу знала, а уже при расставании превратилась вдруг из графини и шантажистки в обыкновенную размякшую бабу – ах, князь, я, мол, под впечатлением, заходите еще, а то буду скучать…
– Ладно, ладно, подружкам привет, – с мягкостью отстранился Буров, многообещающе мигнул и вышел из державных хором на набережную сонной Мойки. В душе он был мрачен и недоволен – вот ведь бабье великосветское, даром что графини да княгини, а по сути своей – пробки. Разве так провожают мужика? Ни чайком не напоили, ни яишню не изжарили. Нет бы с лучком, на сальце, с колбаской. Только-то и умеют, что языком болтать да передки чесать. Нет, на хрен, сюда он больше не ходок. И вообще, надо бы побыстрей нах хаузе. Во-первых, жрать хочется до чертиков, а во-вторых, Чесменский, верно, рвет и мечет. Уж во всяком случае не ждет, как договаривались, у кареты. Нет, право же, домой, домой.
Однако, как ни торопился Буров, как ни мечтал о добром перекусе, но неожиданно замедлил шаг и встал, заметив матушку императрицу, – та, в простенькой немецкой робе и козырькастом бархатном чепце, сама выгуливала своих ливреток. Собаки бегали, рычали, справляли всяческую нужду, а ее величество смотрело добро, и по просветленному ее лицу было видно – умилялась. Истопники, конюхи и прочая челядь, а также встречный подлый народ взирали на матушку царицу радостно и тоже умилялись – ишь ты, не спесива и не брезглива. И рано встает. Значит, ей Бог дает.
«Ну, волкодавы карманные, сколько же вас. Всю набережную небось загадите. Кормят вас, сразу видно, на убой. – Буров умиляться не стал, здороваться с ее величеством тоже. – Устроила ты псарню, Екатерина Алексевна, нет бы лучше завела себе кота. Черного, башкастого, вот с таким хвостом…» Вспомнив сразу своего любимца, оставшегося там, на помойке двадцать первого века, он коротко вздохнул, резко развернулся и пошагал прочь в сторону Английской набережной – меньше всего ему хотелось сейчас ворошить прошлое. Только есть, есть, есть. И спать. Но, видно, не судьба была Бурову подхарчиться без препон – не доходя немного до Медного всадника, он повстречал процессию. Странное это было шествие, непонятное, не похожее ни на что. Направляющей брела старуха в мужеском, донельзя заношенном костюме, следом, невзирая на ранний час, ехали извозчики, тянулись страждущие, шли уличные торговцы, нищие, скорбные, хорошо одетые люди. Дробно постукивали копыта, фыркали, грызя удила, лошади, что-то страшно и пронзительно кричал на тонкой ноте увечный. Но его никто не слушал – все внимание толпы было обращено на старуху.
А та, будто в забытьи, не обращая ни на кого внимания, шла, занятая своими мыслями, бестрепетная, как сомнамбула. Не замечая ни людей, ни суеты, ни благостного летнего утра. Внезапно она остановилась, оторвала взгляд от земли и с неожиданной экспрессией, в упор, устремила его на Бурова.
– Ну что, блудливый красный кот, нагулялся? Жрать идешь? Поздно, поздно! Нет уже ни печени, ни требухи, ни ливера, ни мозгов. Все забрал черный подколодный змей. Хищный, лукавый аспид. Бойся его, бойся, красный кот, вырви у него жало, выдери зубы, наступи на хвост, расплющи хребет. Иди, иди, беда тебя уже ждет…
Голос ее, и без того тихий, увял, потухшие глаза опустились в землю, она словно опять впала в некое подобие сна. Вздохнула и пошла себе дальше, задумчивая, потупившаяся, и, сразу видно, не в себе. А вот народ в толпе молчать не стал, зашептался истово, указывая на Бурова:
– Ну, везунчик, ну, баловень судьбы! Теперь удачи ему привалит воз, раз Ксеньюшка сама его приветила. Под счастливой звездой, видать, родился…
«Вот только хищного змея подколодного мне и не хватало. Для полного счастья». Буров проводил юродивую взглядом, постоял еще немного, переваривая сказанное, и, преисполнившись бдительности выше головы, подался-таки домой. С тяжелым сердцем и скверными предчувствиями, – тот, кто видит красного кота, наверняка не брешет и про черного аспида. Как сказал бы Калиостро, с точностью делает слепок с матрицы, находящейся в Акаше. В общем, ничего удивительного не было в том, что едва Буров заявился на порог, как его, даже не дав пожрать, экстренно высвистали к Чесменскому. Тот находился в состоянии холодного бешенства и глянул исподлобья по-настоящему страшно.
– А где это, позвольте знать, носит вас ночами, любезный граф?
Врать, выкручиваться было чревато, и Буров, не задумываясь, раскололся.
– По амурной части, ваша светлость. Каюсь, что заставил ждать. Все случилось столь внезапно…
– По амурной? Уже? – понял его по-своему Чесменский, несколько смягчился и кивнул на кресло. – Ну тогда ладно. Хоть здесь-то все идет как надо. А вот в остальном… – Он засопел, витиевато выругался и, справившись с собой, понизил тон, сразу перестав хрустеть пудовыми кулаками. – Черт знает что… – Резко замолчал, побарабанил пальцами, взглянул на Бурова с некоторой растерянностью. – Да, да, черт знает что. Никакой ясности. Какая-то дьявольщина. Впрочем, довольно слов, пойдемте-ка.
Пошли. В одну из многочисленных палат пыточного зловещего подвала. Там, впрочем, царила тишина, не было ни криков, ни мучительства, ни адского огня, ни палача. Только маленький, плюгавый человечек в мундире титулярного советника да трупы на полу, прикрытые рогожкой. Судя по босым, скорбно выглядывающим ногам, пять мертвых тел. Коротковата была рогожка-то, весьма коротковата.
– Ну что, Ерофеич, как дела? – начальственно полюбопытствовал Чесменский и, заметив взгляд, брошенный человечком на Бурова, резко, словно муху прибил, отмахнулся рукой: – Да говори же давай, говори, не томи.
– И, мой государь! – Человечек с почтением поклонился, кашлянул, прочищая горло, и голос его сделался деловит. – Ни в крови, ни в желчи, ни в урине нет ни зелья лихого, ни состава нечистого, ни какого яду злого или змеиного. Проверял настоем зодияка с девясилом да с калом сушеным котовым, средством надежным, испытанным. А вот чем потрошили их, да столь искусно, не пойму, хоть ты меня, государь мой, убей. Череп да кости грудные взрезаны с легкостью, аки бритвой какой. Сии чудеса, уж ты, государь мой, не гневайся, неведомы мне.
– Ладно, иди. Полковнику доложи все в точности, пущай запишет.
Чесменский подождал, пока Ерофеич выйдет, ужасно искривил лицо и, низко наклонившись, одним движением сорвал с мертвых тел рогожу.
– Такую твою в Бога душу мать…
На полу лежали Неваляев со товарищи и толстый обрезанный человек, не иначе как жидовин Борх. В точности сказать было трудно, ибо лицо его носило следы невиданного глумления. Не было ни глаз, ни носа, ни губ, ни зубов. Все тела были вскрыты от паха до горла, аккуратно выпотрошены и напоминали туши в разделочном цеху. Смерть уравняла всех – и фельдмаршала, и виконта с графом, и капитана-карателя, и еврея-ростовщика. Вот уж воистину, omnia vanitas, потому как mortem effugere nemo est.
– Посидели в засаде, такую мать. – Чесменский скорбно воззрился на тела, свирепо задышал, угрюмо шмыгнул носом. – Теперь вот ни мозгов, ни ливера, ни прочей требухи. И чем же их так, ума не приложу. Будто раскаленным ножом водили по размякшему маслу.
– Если вас, ваша светлость, интересует мое скромное мнение, то, по-видимому, здесь работали «когтем дьявола». – Буров присел на корточки у трупа Полуэктова, посмотрел, потрогал, задумчиво поднялся. – Он изготовляется из Electrum Magicum в ночь на полную луну и, будучи орошен эссенцией коагулированного алкагеста, режет любые материалы с фантастической легкостью. Если верить Калиостро, то именно при посредстве «когтя дьявола» атланты строили свои пирамиды в Гизе.
На душе у него скребла когтями по живому дюжина черных мяукающих котов – погибли какие-никакие боевые друзья. И похоже, к этому приложил свою лапу черный злокозненный барон. Уж не его ли имела в виду юродивая, говоря о черном подколодном аспиде? Ну и жизнь – беспросветный черный колер плюс сплошной оккультизм-мистицизм. Похоже, тоже конкретно черный…
– Значит, это атланты строили свои пирамиды в Египте? – бешено прищурился Чесменский, сдерживаясь, с яростью вздохнул и с неожиданным спокойствием, на редкость дружелюбно оскалился: – Я ведь так и знал, князь, что дело без магистики не обойдется. Черт бы ее побрал со всеми потрохами… Ладно, пойдемте.
Он вытащил из кучи барахла будильник Неваляева, пару раз качнул на руке, словно пролетарий булыжник, и с видом мученика, несущего свой крест, поманил Бурова из камеры. В самые дебри пыточного подвала, вниз по узкой крутобокой лестнице, похоже – на дно Невы. Нет – в теплое просторное узилище типа «люкс» с лежанкой, ретирадой и столом, на коем в изобилии лежала снедь. И с длинной, качественной ковки цепью, одним концом вмурованной в косяк, другим – пристегнутой к массивному, сделанному на совесть ошейнику. Хорошего металла, изящной клепки, из ладных, отсвечивающих серебром пластин. Ошейник сей был надет на выю кудлатого плотного бородача, который, не смущаясь отсутствием компании, в охотку баловался пивком, не брезговал соленой рыбкой и, чувствовалось, не тяготился вовсе своим тотальным одиночеством. Это был потомственный поморский волхв, злой колдун Кондратий Дронов, в свое время доставшийся Чесменскому по случаю за очень дешево и весьма сердито. Кудесник сей, как поговаривали, учился у лапландских нойд и мог очень многое, однако нынче, не напрягаясь, всецело предавался праздности и только изредка тряс стариной по части сыска, весьма секретной.
– А, это ты, кормилец, – басом рявкнул он при виде графа, рыгнул и, помахав, как знаменем, разломанным лещом, ужасно зазвенел веригами цепи. – Ты Лушку мне не присылай более, не баба – дубовое бревно. А вот было у меня вчера видение, – страшный голос его подобрел, сделался похожим на человечий, – что бабы есть, кои «дилижанс» вытворять могут, сиречь прехитрую амурную премудрость, для тела и души зело приятственную. Ты уж расстарайся давай, кормилец, добудь мне, сколько можешь, таких-то вот блядей… А то тошно мне зело, весьма скучно, и икру нынче, кормилец, подали мне паршивую, в рот не взять, одни ястыки…
И дабы показать всю бедственность своего положения, Кондратий снова загремел цепями, на манер пролетария, которому больше нечего терять.
– Так, значит, говоришь, Лушка с икрой тебе не по нраву? – тихо, но очень впечатляюще осведомился Чесменский и, не дожидаясь ответа, сделался крайне нехорош. – Так и не будет тебе, такую твою мать, больше ни Лушки, ни икры. А вякнешь еще раз, будет «печать огненная». У меня тут как раз умелец сидит один, недалече, за стенкой. Большой по мудям дока. – Он нахмурился, выдерживая паузу, с грозным видом засопел, однако, чувствуя, что перегибает палку, усмехнулся и пошел на контакт. – Что, мать твою, осознал? Ну и ладно. Не время сейчас о бабах-то, не время. Беда у меня, Кондратий, беда, погибли люди. Выпотрошили, как курят, мозгов лишили. Вот, – он протянул волшебнику часы фельдмаршала, горестно, изображая скорбь, вздохнул. – Ты бы глянул, что ли, кто, откуда, по чьей указке. Чует мое сердце, опять латиняне, католики поганые… А одолеем супостата, так и быть, придет и на твою улицу праздник. Будет тебе и «дилижанс» с бабами, и икра с оттонками. Надо, Кондратий, надо. Ох, как надо-то…
Ишь ты, оказывается, не просто ругатель и вельможный самодур, а тонкий психолог, знающий подходы.
– Ну, как скажешь, кормилец, потом так потом. – Колдун, видимо привыкший ко всякому, нисколько не обидевшись, взял часы, потряс, погладил, осмотрел, бережно, под звуки музыки, открыл серебряную крышку. – Ты гля, играют, родимые, поганить жалко. Хотя если просушить потом на сквознячке…
С живостью, под зловещий звон цепи он опорожнил плошку с мочеными яблочками, ловко, почти что до краев наполнил ее водкой и с плеском бухнул следом многострадальные часы. Сплюнул трижды через левое плечо, истово понюхал бороду и на одном дыхании глухо забормотал:
– Бду! Бду! Бду! Тучи черные, собирайтеся, волны буйные, подымайтеся…
В тот же миг в узилище запахло чем-то затхлым, где-то невообразимо далеко послышались раскаты грома, и на поверхности разом взбаламутившейся водки пошли яркие кровавые круги.
– Вижу! Вижу! – Кудесник вздрогнул, словно вынырнув из мрака сна, голос его окреп, в глазах вспыхнули бешеные огни торжества. – Сирень цветет… Кусты, кусты, кусты… и среди них ретирада… Большая, крытая железом деревянная ретирада. Вижу дверь, окно сердечком, ручку в виде скимена, закусившего кольцо. Ретирада красная, сирень белая, мухи зеленые… – Он замолк, кашлянул, и голос его упал до шепота. – А больше не вижу ничего. Не могу. Кто-то мешает мне… Ох, муть, муть… Только муть кровавая перед глазами…
В камере опять потянуло помойкой, рявкнул где-то бесконечно далеко затихающий гром, водка в плошке булькнула и сделалась прозрачной. Сеанс практической магии закончился.
– Да, не густо, – подытожил Чесменский, мрачно фыркнул, с нескрываемым презрением посмотрел на кудесника. – Хрен тебе, а не «дилижанс». Коровье вымя у меня жрать будешь. На залом с картошкой посажу. На Лушке женю…
– Да Бог с тобой, кормилец, не виноватый я. – Кондратий побледнел, попятился, жалобно, на манер побитого кабсдоха, забренчал цепью. – Препона там стоит магическая, с наскоку ее не взять. Дай срок, одолеем. Только не губи, кормилец, не дай пропасть. Не надо Лушки. Не надо вымени…
«А что, поджарить его с картошечкой да с лучком, залом опять-таки развернуть на газетке». Буров проглотил слюну, алчно посмотрел на стол, где царило изобилие, а сам все не выкидывал из головы ретираду – красную, большую, деревянную, укрытую в сени кустов. Где он раньше видел эту дверь с трогательным оконцем в форме сердечка? Эту ржавую ручку в виде льва, зубами вцепившегося в бублик времен? Постой, постой, уж не в обиталище ли Бахуса, что по Нарвскому тракту? Ну да, конечно же, конечно…
Буров был профессионал и на память не жаловался – без особого труда вспомнил веселуху в Гатчине, его пьяное сиятельство Григория Орлова, разгуляево с мордобитием, непотребством и бабами, колосса кроншлотского, бригадира Шванвича, сальный хохот раздолбая-женолюба Ржевского, бравых секунд-воинов Павлика и Федю и… характерный шнобель шваба Вассермана. Уж не по соседству ли с его шинком в зарослях цветущей сирени и располагается тот самый сортир, в коем негодующий поручик Ржевский в антисанитарнейших условиях, без икры, в гордом одиночестве давился теплым шампанским. Помнится, с трудом, бедняга, одолел только дюжину…
– Я, кажется, знаю, где сортир. – Буров опять покосился на стол, на густо перченное, восхитительное сало, снова проглотил набежавшую слюну, и в голосе его послышалась решимость. – Готов начертить наиподробнейший план, а будет в том надобность, то и осуществить рекогносцировку. Но – после завтрака. Ужин был несколько легковат…
Все правильно, какая может быть война на голодный желудок? Какой стол – такая и музыка.
Чесменский был человеком обстоятельным, с размахом, но не суетливым, из тех, кто запрягает без спешки, однако ездит без тормозов. Когда Буров наелся, не от желудка – от души, и вычертил подробный план, в район предполагаемых военных действий были направлены лазутчики в количестве полуотделения с Гарновским во главе. Им надлежало скрытно отыскать сортир и сопоставить оный с прототипом, тщательно описанным Буровым. В расчет брались цвет, форма, размеры, запах и еще добрая сотня вроде бы несущественных – но только для непосвященных – факторов: в секретной работе мелочей не бывает. Уже к обеду, загнав трех лошадей, разведчики вернулись торжествующие, с победой – все сошлось тютелька в тютельку, тождественность была полной. Вот эта улица, вот этот дом. Вернее, просторная красная ретирада с сакральной символикой.
– Так, такую мать, – обрадовался Чесменский, – слушай директиву. Приказываю выдвинуться на Нарвский тракт, взять эту гребаную «Аустерию» под наблюдение и в полной скрытности, не принимая мер, ждать, не обозначиваясь, моего прибытия. Старшим назначаю князя Бурова, ответственным за предприятие – полковника Гарновского. Все, молодцы, с Богом. Марш, марш, вперед, русские чудо-богатыри! Ура!
Собственно, не такие уж и богатыри – Буров, хоть и наевшийся, но зверски не выспавшийся, Гарновский – зеленый от разлившейся желчи, да в чине капитана лжеитальянец дворецкий с кадрированным взводом лакеев-гренадеров. Ладно, вооружились, снарядились, расселись по каретам, поехали. Буров, не отвлекаясь на командование и возблагодарив Аллаха в душе, мгновенно заснул и вырвался из-под крыла Морфея уже на месте, в реденькой сосновой рощице недалеко от «Аустерии». Благостно пахло хвоей, воздух напоминал нектар, птицы выдавали сказочные, не похожие ни на что рулады. Казалось, не лес это – райские сады Эдема. Впрочем, в прищуренных глазах Гарновского яду было столько – куда там библейскому змею. Только Бурову было начхать – краткий послеобеденный сон подействовал на него умиротворяюще. Быстро, с проворством опытного военачальника он расставил наблюдательные посты, загнал на гной, чтоб не доставал своей кислой рожей, бедного полковника и, вытащив подзорную, купленную по случаю трубу, принялся осматриваться на местности. Да уж, посмотреть было на что… Хозяйство Вассермана было великое – загородная ресторация, постоялый двор и красная ретирада являли собой лишь верхушку айсберга необъятного благосостояния. В основании же его лежала находившаяся по соседству усадьба: господский дом в сени дерев, людская, баня, флигель, хлебный магазин, конюшня, птичник, кузница, молочная, в форме греческой, сразу наводящей на воспоминания ротонды. Вокруг искусственного озера был разбит пейзажный, на английский манер, парк со множеством аллеек, на просторах оранжерей наливались персики, виноград и ананасы, дынные, арбузные и тыквенные парники размерами поражали воображение. А чуть позади всего этого великолепия стоял внушительный кирпичный завод, надо полагать, с избытком обеспечивающий хозяйство дешевым строительным материалом. Ветер обрывал последний цвет с выстроившихся в легионы яблонь, солнце отражалось в окнах галерей, огромных, наполовину зеркальных, мохнатые шмели гудящими волчками кружились над необъятным розарием. Да, неплохо устроился лженемец Вассерман в исконно русских землях совсем неплохо. Просто посмотреть, и то глазу приятно. Только, не останавливаясь ни на мгновение, не прекращая махать руками, яростно чесаться, хлопать ладонями и проклинать судьбу… Буров был знаком и с гнусом, и с москитами, и с таежной зловредной мошкой, и со злым сибирским комаром, которого не в шутку называют четырехмоторным. Близко был знаком, на своей шкуре испытал. Однако такого комарья, как у Вассермана, еще не видел – свирепого, сплоченного, невыносимого до жути. Не иначе как на реактивной тяге, превращая любое место в филиал ада…
Его сиятельство граф Орлов-Чесменский так и сказали:
– Que c’est une journe2e sanglante, тра-та-та-та-та-та-та.
А прибыл Алехан уже под вечер, да не один, в компании ладных, двигающихся ловко молодцов. Это были его лучшие люди, разведчики, прошедшие стажировку у Суворова и умевшие снимать часовых взглядом, закидывать супостата шапками и уворачиваться с гарантией от пули-дуры. Одни из них работали под нищих побирушек, другие – под монахов-рясофоров, третьи выглядели совершеннейшими офенями.
– Равняйсь! Смирна! Вольна! – с пафосом скомандовал Чесменский, мощно прихлопнул комара и мастерски взял мажорный аккорд на тонких патриотических струнах. – Вперед, ребятушки, за Русь святую! С Богом! Аминь!
– Ура! – дружно отозвались гвардейцы, сожрали Алехана глазами и стройными цепями, выдерживая дистанцию, направились в поместье Вассермана. Кто канючить, попрошайничать, кто со словом Божьим, кто толкать-втюхивать никому не нужное дерьмо. Но все и в первейшую очередь – разнюхивать, разведывать, собирать информацию. Закидывать кого-либо шапками пока было без надобности.
– Каковы орлы, а? – Орлов с надеждой посмотрел им вслед, убил с проклятьем очередного комара и, витиевато выругавшись с морским уклоном, с гримасой неудовольствия взглянул на Бурова. – Князь, вам еще не надоело служить пищей этим кровососам? Пойдемте-ка лучше посмотрим, чем там кормят у этого Вассермана. Хотелось бы надеяться, не библейскими опресноками…
Нет, кормили в «Аустерии Вассермана», как и положено в хорошем трактире, сытно, в чисто русской манере: окрошкой и ботвиньей с осетриной да с белужиной, щами с поросятиной, тройной ушицей на курячьем взваре, расстегаями, кулебяками, жареной говядиной, снежно-белой телятиной, закусками, заедками, творожниками со сливками. Поили, правда, уже в европейском ключе, изысканно, – лафитом, шампанским, бургундским, гданской водкой. А еще баловали, и, естественно, не за так, усладительнейшим для души цыганским пением. Действие впечатляло: хор был велик, цыганки в шалях, «чавалы» при гитарах, бубнах, кто в желтой, кто в малиновой, кто в расписной рубахе. Волнующе и истомно звенели струны, чарующе, надрывно звучали голоса, живость пляски доходила до исступления, в песнях слышалась то ноющая тоска, то бесшабашная удаль, то погибающее счастье. Особо хороши были певунья Бурбук, красавец танцор по прозвищу Хапило и дивный гитарист Алеша Скипидар. Еще был совсем неплох Егор, бешено вертящийся по кругу с саблями, поражала грацией блистательная Марфуша, и пленял искусством в разудалых па толстый, в белом с золотом кафтане полупьяный Бирка.
– Эй там, ходи живей, черноголовый! – крикнул ему весело Чесменский, следом бросил перстень с бирюзой и хотел уж было влиться в общий хор, но не дали – прибыл с донесением Гарновский. Он был хмур, желчен, по-военному суров и, благодаря стараниям изуверов-комаров, трудно узнаваем. Одним словом, крайне нехорош. Алчно он посмотрел на стол, с ненавистью – на Бурова, заискивающе – на Орлова и коротко донес, что тщаниями молодцов-разведчиков замечен подозрительный звук в районе винного погреба. Глухой, отрывистый, ритмичный, идущий из глубин земли. Очень настораживающий.
– Так, такую мать, – выразился с одобрением Чесменский, стукнул кулачищем о ладонь и вытаращился со значением на Бурова. – Сходите-ка, князь, гляньте, решение принимайте на месте. А я, пожалуй, останусь здесь, осуществлять общее руководство. Ну, с Богом, держите меня в курсе. Вперед, вперед, за Русь святую, аминь. То есть ура.
Да, гданская водка, выпиваемая на русский манер в больших количествах, действует неотразимо. Будто ты хоть трижды чудо-богатырь.
– Все будет исполнено в точности. – Буров молодцевато встал, расправил плечи и, изображая почтение, высшую его степень, некоторым образом замялся. – Только вот господину полковнику, верно, следует подкрепиться, на нем просто лица нет. Позвольте, ваше сиятельство, взять сухим пайком.
И, не дожидаясь разрешения, он не побрезговал поросятиной, провесной белорыбицей, еще кое-чем на зуб и бутылкой вина. Вежливо кивнул, чинно улыбнулся и в темпе вальса, с непринужденностью жонглера двинулся к дверям «Аустерии». А уже на улице взмолился:
– Василь Васильич, подсоби! Оно, конечно, не поваляешь – не поешь, но лучше бы без того.
Французы говорят: завтрак примиряет врагов. А тут не то чтобы враги, да и не завтрак вовсе – манна небесная, к тому ж на халяву.
– О, бургундское! – только-то и сказал Гарновский, сразу же забыл про желчь и временно выключился из беседы. В белой, черной от комарья ночи послышались чавканье, хруст рябчиковых и кроличьих костей и мощные утробные звуки – а ведь и впрямь в полковнике было что-то хищное, звериное. Наконец насытившись, он отшвырнул порожнюю бутылку, раскатисто рыгнул и повернулся к Бурову: – Мерси, князь. Я вам этого по гроб жизни не забуду. Ну, теперь можно и повоевать.
Сплюнул, цыкнул зубом и повел Бурова на поле брани, к винному погребу. Шли в полной тишине, никем не встреченные, без маскировки и опаски – усадьба Вассермана будто вымерла, всех обитателей ее загнал в норы цунами нищенствующих, возлюбивших и торгующих. Сейчас же все эти закамуфлированные рати сконцентрировались у горушки, на склоне коей и располагался вход в тот самый подозрительный винный погреб, и при виде командования в лице Гарновского с Буровым вытянулись во фрунт:
– Смирно!
– Тихо у меня. – Буров сделал знак рукой, подошел к двери, пощупал, посмотрел, погладил, приоткрыв рот, послушал – да, стучат. Глухо, ритмично. Сразу ему вспомнился бородатый анекдот про строительство светлого коммунистического завтра: «А ну его на хрен, завтра докуем…» Хотя нет, это не кувалда. Скорее похоже на станок. На ткацкий. Хотя почему это на ткацкий? Очень даже может быть, что на… Ладно, гадать не будем, будем посмотреть. А вот дверь, сразу видно, дерьмо, хотя железом обита и закрыта на засов. В коробке сидит неплотно, вон какие щели, при желании не нож – хрен просунуть можно…
Буров так и сделал, не в плане хрена – в плане ножа: вставил лезвие между дверью и косяком, упер острие в железо засова и принялся потихоньку двигать его – миллиметр за миллиметром, по принципу: курочка клюет по зернышку, а обгаживает весь двор. Результат не заставил себя ждать – скрипнули тихо петли, из щели потянуло затхлостью, мерное, глухое уханье сделалось различимей. Так, так, верной дорогой идем, товарищи…
– Эй, пятеро с фонарем, ко мне! Василий Васильич, держи тыл! – Буров выбрал наугад в подручные нищего, праведника и трех барыг, уполномочил Гарновского хозяйствовать в арьегарде и первым, испытывая кайф адреналина, принялся спускаться под землю. Погреб, собственно, был не столько глубок, сколько вытянут в длину и формой напоминал исполинскую змею, свернувшуюся вокруг подножия горушки. Внутри было не по-летнему свежо, воздух отдавал плесенью, пылью, грибами, вдоль вогнутых, обмурованных камнем стен стояли бочки, бочоночки, батареи бутылок. На первый взгляд – погреб как погреб, если бы не звук этот странный, так и вовсе ничего особенного. Только вот чем дальше Буров шел в направлении стука, тем сильнее хотелось ему взяться за волыну и взвести курок. Спроси почему, ни за что бы не ответил, сослался бы на интуицию, на подсознание, на боевой инстинкт. Мол, такое формальной логикой не объяснить. Однако скоро до него дошло – запах. Мерзкое, еле уловимое зловоние, явно примешивающееся к затхлости правильного погреба. Точно так же смердели те, окапюшоненные, в лодке, пытавшиеся, слава тебе, Господи, неудачно, полюбопытствовать, что там у него внутри. Так что дело было не столько в интуиции, сколько в обонянии – красный смилодон учуял врага издали. И со слухом у него было все в порядке, и с соображением – Буров уже нисколько не сомневался в природе этого странного звука, глухо, ритмично и занудно доносящегося из недр земли. Словом, он ничуть не удивился, попав в просторную, скудно освещенную каморку, хотя зрелище того стоило. В нем было что-то иррациональное, сюрреалистическое, действующее на глубины подсознания, но в то же время вполне земное, донельзя конкретное, бьющее прямо наповал убийственно тяжелым смрадом: мерно ухал печатный стан, бегали по стенам тени, лихо, с энтузиазмом Ивана Федорова вкалывала фигура в капюшоне. Еще двое окапюшоненных сидели по углам и непосредственного участия в трудовом процессе не принимали – видимо, бдели. Ну да, точно бдели – едва увидев Бурова, вскочили, выхватили свои кривые ножички-серпы и принялись было махать ими, да только не тут-то было. Подтянувшиеся праведник вместе с барыгами и нищим в шесть секунд скрутили их, не забыли про Ивана Федорова и, отплевываясь, вытирая руки о штаны, с бодростью доложили Бурову:
– Все, ваше сиятельство, готовы, тихие. Вонючи только.
А один из торгашей, дабы показать товар лицом, сдернул капюшон с первопечатника:
– Во каков…
И замер, не договорил, бешено отшатнулся. Было с чего. Под капюшоном скрывался не человек – страшное, лишь отдаленно напоминающее человека существо. Не было ни губ, ни носа, ни бровей, ни волос, кожа висела жуткими, исходящими сукровицей струпьями. Это был скорее труп, ходячий мертвец, оживший покойник из какого-нибудь кинобреда о жизни зомби. Само собой, невыразимо смердящий…
«Ого, Франкенштейн возвращается». Буров посмотрел на чудовищный оскал, с осторожностью, дабы не быть укушенным, накинул капюшон и двинулся деловито к печатному стану – так и есть, ассигнации. Сторублевые. С надписью «ассишация» на самом видном месте. Так, значит, вот откуда дует ветер. Из усадьбы добропорядочнейшего немца Вассермана. Вот-вот, вонь на всю округу… Однако это было еще не все. Вскоре в каморке по соседству обнаружили еще один агрегат – для чеканки монет и с дюжину пузатых, неподъемных корзин, наполненных пятаками. Так, так, дело, как видно, было масштабным, поставлено на широкую ногу и одними только фальшивыми облигациями не ограничивалось. Ай да Вассерман, ай да сукин… Ай да молодцы разведчики, барыги да побирушки. Раскрутить такое в шесть секунд малой кровью, без трупов. Живые мертвецы, естественно, не в счет…
– Взять все под охрану. Никого не впускать и не выпускать, – велел Буров уже на улице капитану-дворецкому, вдохнул полной грудью благоухание ветерка и с чувством триумфатора, распределяющего трофеи, отрядил Гарновского с рапортом к Чесменскому. В твердой уверенности, что их сиятельство не преминут прибыть лично и без промедления – где победа, там и высокое начальство. Так оно вскоре и вышло – граф Орлов, даром что под градусом, прилетел, словно на крыльях, не побрезговал спуститься под землю, полюбовался на успехи, выругался довольно:
– Да, такую мать, ну и уроды. Надо будет потом сделать из них чучела да продать в Кунсткамеру… Сейчас же, князь, мыслю, следует этого жидовина брать за яйца, да позабористей, чтоб разговорчив был. Только хорошо бы сделать это тихо, без огласки, хочу сюрпризец устроить знатный ее величеству. Ну, с Богом.
Брать Вассермана за яйца отправились всемером – Буров, мажордом и проверенный квинтет: нищий, праведник и три барыги. Тихо, как учили, пробрались на подворье, влезли без шума и без пыли в господский дом, перевели дух, стали осматриваться. Так, ничего особенного, банальнейший гибрид чухонской мызы с помпезным, вычурным дворцом средней руки – парадная аляповатость комнат на первом этаже, фривольная лепнина, безвкусица картин, мраморная лестница с чудовищными вазонами, под коей устроена была клетушка сенных девушек. Лестница вела наверх, надо полагать, в слащавую альковность спален. В доме царила погребальная тишина, не было слышно ни звука, казалось, что в чертогах Вассермана обретался не Морфей – костлявая старуха с косой. Ну не то чтобы старуха и не то чтобы с косой, но в плане memento mori очень даже верно…
Едва Буров со товарищи миновали аванзалу и направились к лестнице, как откуда-то из-за колонн вылетело тело, стремительно, беззвучно, по разворачивающейся спирали. На высоте человеческого роста. Странный, похожий на серп тускло светящийся клинок полукруглой молнией прочертил полумрак. И сразу же брызнула фонтаном кровь, из вскрытых черепов полез зыбкий, похожий на холодец мозг. Люди еще оставались на ногах, но были уже мертвы, они даже не успели понять, откуда пришла гибель. Уцелел только красный смилодон – дикий зверь как-никак, хищник, не медлительный двуногий хомо сапиенс. Инстинкт заставил его броситься на пол, в стремительном перекате отпрянуть в сторону и, с упругой мягкостью вскочив на лапы, оценивающе глянуть на поле боя. Да не боя – побоища. А тот, кто единым махом угробил шестерых, уже подбирался к Бурову – неспешно, изучающе, держа наизготове свой светящийся клинок. Крепкий такой мужичок, уверенный в себе, судя по взгляду, биомеханике и пластике, совсем не подарок. Сволочь… Попрыгун-акробат хренов, шестерых наших положил. И очень может быть, что ранее еще посягал на его, Бурова, кровный головной мозг… А ножичек у него, ясно дело, еще той закалки, не иначе как легендарный «коготь дьявола», режущий все на плотном плане с потрясающей легкостью. В том числе и человеческую плоть, и кость. Такие вот сказки венского леса, сука, бля… И что-то так стало Бурову тошно от всей этой мистической фигни, что вытащил он ствол, взвел курок да и прострелил, не церемонясь, супостату одно колено, затем другое, хотел было обезручить еще, чтоб ножичек беседе не мешал, но не получилось. Дико захрипев, раненый упал, вскрикнул что-то, ненавидяще, с экспрессией, да и полоснул себя волшебным лезвием аккурат под бороду. Дернулся, вытянулся и затих, стало ему не до разговоров. Кровь полноводной рекой устремилась из чудовищной раны – магический клинок и впрямь резал все на плотном плане с фантастической легкостью.
«М-да, по-тихому не получилось, теряю форму». Буров вздохнул, присел у тела, на всякий случай проверил – готов, и вытащил волшебный ножичек из цепких пальцев. На войне как на войне, первое дело – трофеи. Однако чудеса тут же и закончились – клинок потух, утратил вес, сделался словно из алюминия. Тупым, неинтересным, насквозь фальшивым, захочешь хлеб порезать – и то не получится.
«Так-так». Буров из интереса вернул нож хозяину, глянул с удовлетворением, как оживает лезвие, и понимающе, с ухмылкой профи, кивнул – да, хитро сделано, нож с секретом. Вернее, с заточкой под конкретного владельца. Вроде знаменитого ствола Джеймса Бонда. А идентификация происходит, скорее всего, на тактильном уровне, по кожному покрову. Вот так, все строго по науке, никаких чудес…
Только недолго Буров предавался размышлениям, быстренько перешел от теории к практике: сунул чудодейственный клинок себе за пояс, вытащил свой, до жути материальный, да и отхватил у трупа кисть. В темпе завернул в платок, положил в карман, а между тем раздались голоса, ругань, крики, бешеные удары в дверь – это на звуки выстрелов начал собираться народ. Вломились Чесменский, Гарновский и разведчики, подтянулись люди Вассермановы, негодующие и непонимающие, – весело, ох как весело сделалось в аванзале. А на полу-то кровь рекой, мозги валом, трупы горой. Правда, скоро суета иссякла, и стало тихо, весьма, только жалобно стонали люди Вассермановы, где уж им тягаться с чудо-то-богатырями…
– А ну-ка свету, свету дайте еще! – грозно приказал отдышавшийся Чесменский, вытер о штаны окровавленные кулаки и, горестно воззрившись на груду мертвых тел, выругался поминально, с душой. – Эх, такую мать… Придется мне искать нового дворецкого. – Скорбно засопел, сплюнул и зверем зарычал на Гарновского: – А ну, за Вассерманом давай! Смотри, живьем его! – Всем корпусом, по-волчьи, повернулся к Бурову: – Эх, князь, князь, мыслю – тихо-то не получилось…
– Увы, ваша светлость, увы, – в тон ему, виноватясь, вздохнул Буров, не отрывая взгляда от тела прыгуна. – Не получится, видать, сюрприз-то, не получится. Погорячился, каюсь.
Пока ходили за Вассерманом, он успел раздеть труп, тщательно осмотреть и сделать кое-какие выводы, пока что неутешительные. Акробат был мускулист, густо волосат, обрезан и являл собой образчик идеального бойца – мощного, выносливого, с идеальными пропорциями. Такие необыкновенно быстры, напористы, динамичны и, по большому счету, наиболее опасны. Особенно если держат в руке магический, черт бы его побрал, клинок. Впрочем, был бы попрыгун просто богатырем, пусть даже и с волшебным тесаком, – да и хрен-то с ним. Так нет, под мышкой у него Буров разглядел татуировку – голубь с веткой в клюве, сидящий на трезубце, и сразу же сделался задумчив – бред какой-то, не может быть. Чтобы на Руси, в восемнадцатом веке…
Между тем привели Вассермана. Маленький, жилистый, в одних подштанниках, он напоминал партизана, ведомого на расстрел.
– Это тебе, сволочь, для начала, – вместо приветствия сказал Чесменский, коротко взмахнул рукой и, насладившись судорогами скорчившегося тела, в убийственной манере приказал: – В карету его. Имение обыскать, опечатать, выставить караул, наистрожайший. Гарновский остается за старшего, князь Буров едет со мной. Все, такую мать. Поехали.
Поехали. Хоть и говорят, что путь домой всегда приятен, да только в Северную Пальмиру возвращались без радости. Граф Чесменский молчал, хмурился, в одиночку прикладывался к фляге, Буров думу думал, шевелил извилинами, морщился от вони, доносившейся с запяток, – там проветривались крепко связанные живые мертвецы. В обнимку с ними лежал и Вассерман.
Наконец, уже к утру, прибыли. И каждый получил свое: кто-то каменные мешок, оковы и компанию ходячих трупов, кто-то завтрак у их сиятельства, множество калорий и обилие цэу. Такое сразу и не переваришь.
– Так что всецело полагаюсь на ваш опыт, князь, – изрек Чесменский в заключение за кофе мокко с коньяком. – А также на ваши скрупулезность и тщание. Только помните, князь, что вечером я буду у их величества, и мне желательно иметь уже к обеду весомый, конкретно ощутимый результат. Все, идите же. С Богом…
И Буров пошел – вместо того чтоб улечься спать, устраивать допрос Вассерману. По пути в узилище он завернул на кухню, взял бутыль чудного «девичьего масла» и без настроения, отчаянно зевая, принялся спускаться под землю. Черт бы побрал Чесменского с его тягой к показухе. Как же, вынь да положь ему конкретный результат. И непременно к ужину с ее величеством. На сладкое. Иди, Вася Буров, дерзай, устраивай форсированный допрос. Это после-то двух бессонных ночей, позавтракав от пуза, как пить дать, в гнусных антисанитарных условиях. Эх, Россия-мать, страна идиотов. Что в восемнадцатом веке, что в двадцать первом…
В плане антисанитарных условий Буров был прав на все сто: в камере стоял гнуснейший трупный запах – это первопечатник Федоров со товарищи постарался. Впрочем, и Вассерман в изгаженных подштанниках тоже внес свою зловонную струю и, судя по неважному его виду, также был скорее мертв, чем жив. Рука у Алехана была тяжелая…
– Вякните еще – выпотрошу, – пообещал Буров монстрам, встретившим его вялым рыком, дождался погребальной тишины и неспешно прошествовал в угол, где висел вниз головой Вассерман. – Как вам на новом месте, уважаемый? Обживаетесь? Ну и ладно, не буду вам мешать. Напомню только, что во все века господ фальшивомонетчиков очень не любили. Настолько, что рубили им головы, сажали на кол, четвертовали, жгли смолой, варили в масле. Я, например, приготовил для вас лучший сорт оливкового. Вот понюхайте, как пахнет. Нектар, амброзия, пища богов. – С этими словами он открыл бутылку и медленно, рассчитанным движением поднес ее к носу Вассермана. – Верно ведь, оно бесподобно? А готовить вас, уважаемый, я буду по особой технологии, дабы вы могли в полнейшей мере насладиться этим ароматом, испытать всю гамму чувств, переживаний, незабываемых впечатлений. Время у нас есть, торопиться не будем, так что, думаю, процесс займет где-то около недели. Вначале я отварю вам руку, левую, по локоть, на медленном огне, дам остыть и приправлю перцем. Затем приведу вас в чувство и заставлю подкрепиться. Угадали чем? Что, тошнит? Значит, с воображением у вас все в порядке. Так вы сожрете свои руки, потом ноги, следом яйца, и если у вас еще не пропадет аппетит, мы доберемся до внутренностей. Как вам печень в собственном соку по-японски, тушенная с мандаринами и каперсами? Что, никак? Не привлекает? И вообще, вы хотите поговорить? И не на гастрономические темы? Отрадно, уважаемый, отрадно. Только, право, не сейчас, я устал и спать хочу. Повисите пока еще, подумайте о смысле жизни, говорят, усиленный приток крови к голове способствует процессу мышления. И ни на миг не забывайте об аромате масла, кипящего в котелке на медленном огне. Я вас очень прошу, не забывайте.
Буров с юмором оскалился, дружески кивнул и, дабы Вассермана лучше пробрало сказанное, вылил масло из бутылки ему на подштанники. Снова кивнул, сделал ручкой и, чувствуя, что засыпает, отправился к себе.
– Не надо ванны, помоюсь потом, – сказал он лакею, судорожно зевнул и, не подумав раздеваться, лишь распустив ремни, спикировал на койку. – Разбуди точно через три часа.
Этого ему должно было хватить, чтобы частично выспаться, а Вассерману, судя по всему, чтобы созреть окончательно. Однако, как Буров ни устал, как ни мечтал увидеться с Морфеем, заснул он не сразу. Мешали мысли о людях, отмеченных знаком голубя, сидящего на трезубце…
* * *
И вот что не давало Бурову заснуть.
За пятьдесят лет до Рождества Христова Палестина стала Римской провинцией со всеми вытекающими печальными последствиями: жестокими налогами, притеснениями, злоупотреблениями власти, оккупационным режимом. Горе побежденным. Ситуация в Святой земле усугублялась еще и тем, что еврейское население было не однородным, а разделенным на секты, которые относились к римлянам совершенно по-разному. Так, саддукеи, большинство которых происходило из зажиточных слоев, прекрасно приспособились к присутствию захватчиков и жили с ними в мире и полном согласии. Фарисеи, непримиримые формалисты, находились в пассивной оппозиции к Риму – много говорили и ничего не делали. Ессеи, суровые мистики, пользовавшиеся значительным влиянием, не очень-то интересовались политикой и все больше пребывали в тонких планах, думали о вечном. Единственной сектой, проповедовавшей активную борьбу с Римом, были зилоты – воинствующая националистическая группировка, основанная раввином Иудой Галилеянином. Это было братство непримиримых фанатиков, неистовых экстремистов, ведущих партизанскую войну на своей земле. Причем с невиданным упорством и редким мастерством. Так, сын Иуды Галилеянина Менахем вырезал римский гарнизон, захватил крепость Масаду и удерживал ее более трех лет, являя образец мужества и редкой преданности идее. Правда, если говорить строго, он принадлежал не к обычным зилотам, коих римляне называли «лестаи», а к сикариям – «кинжальщикам». Это была элита повстанцев, гвардия, тесный круг профессиональных убийц, корифеев террора, насилия и разрушения. Фанатичные и безжалостные, отлично обученные, они умели за пятьдесят шагов попасть камнем в голову бегущему человеку, феноменально владели оружием, не верили ни в бога, ни в черта и никогда не попадали в плен – предпочитали кончить жизнь самоубийством. Авторитет их был настолько высок, что даже сам Христос, судя по его любимому ученику, не гнушался общаться с ними. А эмблемой сикариев был знак голубя, сидящего на трезубце, наносимый обычно под мышку.
* * *
Буров как в воду смотрел, вернее, совсем неплохо разбирался в людях: будучи перекантован головой вверх, облит водой и приведен в чувство, Вассерман показал себя человеком общительным. Истово, словно на духу, он поведал и про то, как скверно шли его дела в Польше, и про заманчивое предложение перебраться в Россию, и про богатого, как Крез, загадочного кавалера, который поначалу ссудил его деньгами, а затем привез машины, Уродов и Бойца. Поди-ка откажи ему…
– Не этот ли кавалер-то? – Буров вытащил портрет де Гарда, не ахти какой, в профиль, и по тому, как вздрогнул Вассерман, как судорожно расширились его зрачки, понял, что попал в точку. А еще он вспомнил вдруг, что отрубленная кисть Бойца так и маринуется у него в кармане, еще, слава тебе, Господи, завернутая в платок. Ай-яй-яй-яй – нехорошо-с. Да вообще, если глянуть в корень, радоваться нечему: у трона окопался какой-то де Гард, мутит, падла, воду, вносит беспредел, да еще и не сам, а стараниями зомбированных, неизвестно откуда взявшихся Уродов и при посредстве еврейского, помнящего еще, верно, легионы Помпея спецназа. Вот весело так уж весело. Только хорошо смеется тот, кто умирает последним.
– Ну что, накарябал? – Буров подождал, пока писец смахнет песок с допросного листа, глянул, вник, одобрительно кивнул. – Закругляйся, пойдет. – Поманил охранника, скучающего у двери, показал на Вассермана, бледного как полотно. – Накормить, напоить, обращаться с бережением, человечно. В отдельную палату его, подальше от этих, – и он с брезгливостью глянул на Уродов, слаженным дуэтом смердящих в уголке, – третьего, Ивана Федорова, передали в распоряжение чародея Дронова. Вот к нему-то, наговорившись с Вассерманом, и отправился вскоре Буров, с тяжелым сердцем и недобрыми предчувствиями. Хорошо, идти было недалеко, прямо по коридорчику да вниз по лесенке.
Интуиция Бурова не подвела – в палатах Дронова было тягостно. Сам злой колдун был жутко сосредоточен, напоминал Джека Потрошителя и с ловкостью светила от медицины препарировал первопечатника Федорова – тот лежал рожей кверху на столе, крепко связанный по рукам и ногам. Чмокала распластываемая плоть, похрустывали распиливаемые кости, смрад стоял настолько убийственный, что мухи не летали. Однако, судя по вспотевшему лицу мага, по его тяжелому дыханию, первопечатник Федоров был не то чтобы как огурчик, но еще неплох, совсем неплох. Это в такую-то жару. Ну, орел. Только первое впечатление обманчиво…
– Дрянь жмуряк, говно, – веско законстатировал колдун, вытащил у Федорова из чрева что-то осклизло-черное, с чувством понюхал, крякнул и сунул под нос Бурову: – Чуешь, ваша светлость, как шибает-то? Чуешь? Вот и я говорю, не так, как надо, слабо. Не жилец, значит, к осени загнется. А все оттого, что слеплен хреново, наспех, шиворот-навыворот, без души. Эко дело из могилы-то поднять, такое любой дурак может. А ты вот возьми заговори его на порчу да на гной, врежь оберег от мух, опарышей да прочей нечисти, всыпь в требуху ему листа терличного для силы да вбей монету медную в кишку, чтобы послушен был. Вот тогда будет жмуряк так жмуряк. Всем мертвякам мертвяк, не труп ходячий – огурчик. Помню, с дедушкой покойником мы на Печоре такое творили… Эхма… – Он швырнул на место что-то осклизло-черное, вытащил цыганскую иглу с продетой дратвой и принялся зашивать Ивану Федорову живот – мастерски, невозмутимо, с завидной ловкостью, словно бы не чародейничал всю жизнь, а сапоги тачал. Потом вытянул из штанов крест, большой, серебряный, висящий на шнурке, плюнул на него и прижал мертвяку к груди. – Ну что, хорош бока давить, давай подымайся.
Явственно зашипело, запахло жареным, жмуряк дернулся, как от удара током, рявкнул и уселся на столе. Страшные гноящиеся глаза его открылись, челюсть отвисла, вонь в камере сделалась невыносимой. Больше здесь делать было нечего.
– Эй, люди, – сразу же позвал конвойных Буров, хотел было отчалить вместе с Федоровым, но не дали – колдун задержал. Заулыбался умильно, пустил слезу по бороде, бухнулся в ноги со страшным грохотом:
– Батюшко, надежа князь, ты уж походатайствуй перед его сиятельством, чтобы не присылал ко мне более суку Лушку. Затхлая она, гунявая, буферов и в помине нет, одна страма. Нет бы мне девицу красную, ладную, такую, как тебе сужено, – умницу, красавицу, мастерицу да забавницу… А то тошно мне, князь, ох как тошно. Сбегу ведь, сгину, не посмотрю на дармовой прокорм. Нам окромя своих цепей терять нечего.
– Ладно тебе, старче, чего-нибудь придумаем, – нехотя покривил душой Буров, откланялся и, несколько развеселившись от нелепости набреханного, отправился с докладом к Чесменскому. Ох, видимо, совсем уже дошел до ручки злой колдун, верно, много пьет и забывает закусывать. Ну это ж надо же такое наплести, красная девица, умница и красавица. Интересно, кто, графиня Потоцкая, княгиня Фитингофф или баронесса Сандунова? А может, ее величество самодержица российская? Слов нет – затейница еще та, мастерица знатная, на все руки и ноги…
Так, занятый своими мыслями, Буров и предстал пред очами Чесменского, для борьбы со стрессом и профилактики инфаркта принимавшего горячительное богатырскими дозами. В комнате стоял стеной никоциановый дым, однако воздух отдавал порохом, грозой, атмосферными разрядами. Правда, едва заявился Буров, добавилось еще зловоние морга.
– Да, князь, чую, потрудились вы с душой, – по-кроличьи закрутил носом Орлов, залпом, для лучшей нейтрализации трупных испарений, принял стакан романеи и кончиками пальцев, отдувшись, взял допросный лист. – Так, так, так твою растак…
Быстро прочитал, крякнул, воззрился на Бурова:
– Да, князь, заварили мы с вами кашу, можно не расхлебать. Теперь или мы устроим де Гарду козью рожу, или он вывернется и сожрет нас. Да уж, без соли, без перца, точно не подавится. Скользкий, гад, матерый, а уж яду-то, яду. На нас, князь, точно хватит. – Он ненадолго замолк, потер бычачий, шишковатый загривок и неожиданно, с невиданной экспрессией, жахнул кулачищем о стол. – Такую твою мать… Да и насрать. Хрена ли нам бояться этого де Гарда, сами и сожрем его. Жизнь копейка, судьба индейка. Двум смертям не бывать, одной не миновать. А, князь?
На какой-то миг он вдруг превратился из графа, адмирала и генерал-аншефа в бесстрашного гвардейца-забияку Алешку Орлова, и миг этот был прекрасен. Именно таким вот и был Алехан, когда решил судьбу Чесменской баталии, еще не начиная ее.
– Само собой, ваше сиятельство, насрать, – с бодростью согласился Буров, в душе отдал должное мужеству Чесменского, в подробностях поведал о разговоре с Вассерманом, в деталях осветил процесс вскрытия первопечатника, получил устную благодарность от начальства и отправился без промедления на кухню. Ему до тошноты хотелось есть, а еще больше – залечь в горячую, с шапкой мыльной пены воду, однако отрубленная кисть де Гардова бойца держала его мертвой хваткой за глотку. В ней уже, похоже, завелись черви…
На кухне Буров разжился молоком, топленым жиром, кое-какой посудой и не удержался, мощно взял на зуб расстегайчик с вязигой. Вздохнул – да, хорошо, но мало. Как там говорится-то – слону дробина? У себя в апартаментах он закрылся на ключ, вытащил ампутированную конечность, со тщанием осмотрел, понюхал, помял и бодро прищелкнул языком – не первой свежести, конечно, но ничего, сойдет. Главное, не спешить – положить в молоко, дать размякнуть, затем для эластичности смазать жиром, ну а уж потом только заниматься ремеслом. И то вдумчиво, по чуть-чуть, с чувством, с толком, с расстановкой. Не так, как Никита Кожемяка… Впрочем, теория одно, а практика совсем другое. Буров изматерился, измаялся, пока снял кожу с кисти, выскоблил, отмыл, прожировал и соорудил в конце концов некое подобие перчатки. Топорное, не Ив Сен-Лоран, беременным и детям лучше бы не смотреть. Не торопясь надел, взялся за «коготь дьявола» и… самодовольно хмыкнул – клинок налился тусклым, вот уж воистину мертвящим светом. Ура, работает! Да еще как! Воровато оглянувшись, Буров отогнул шпалеру и медленно повел клинком по деревянной панели. А хоть бы и быстро, «коготь дьявола» легко вспорол и мореный дуб, и кожаные обои, и камень капитальной стены, оставив чудовищную, напоминающую след бритвы в глине отметину.
«Ну, теперь без денег не останемся, все сейфы будут наши», – сам себе сбрехал Буров, перчатку снял, набил бумагой, смазал жиром и вместе с магическим клинком убрал подальше – сладкая парочка, такую мать. Потом он мылся, отдавал должное обеду, не погнушался выдержанным Гран-Крю и в конце концов завалился спать. Кто это сказал, что сон на полный желудок вреден? Не иначе как какой-нибудь эстет, ни хрена не понимающий в этой жизни.