Глава 1,
в которой Степана, Алатора и Гридю берут в плен
Зима Года Смуты. Куяб и Полянские земли
— Где это видано, чтобы колдуны друг с другом якшались, — ворчал Алатор, покачиваясь в седле. — Ладно бы напасть какая свалилась общая, вроде мора или недорода, тогда еще куда ни шло. Но сейчас-то на кой ляд им с тобой разговоры разговаривать. Сам рассуди: Истома из Куяба ушел, Любомира старейшины родов Полянских в вожди воинские определили, а тот враз полюдье отменил — живи да радуйся. Оно, конечно, хазары вроде наведаться должны. Так то ж слухи...
— Не слухи, а разведданные, — бурчал Степан.
— Вот все у тебя не как у людей — и словечки-то заковыристые говоришь, будто срамно ругаешься... Бабий треп — все твои разведданные. А стало быть, може, и пронесет.
— А коли не пронесет?
— Ну и чего? Колдуны, что ли, встанут за Полянщину, коли хазары попрут? Может, порчу на войско ихнее напустят? — Алаторов скакун прянул ушами и фыркнул. — Вон конька даже насмешил.
Гридя, доселе державший язык за зубами, подал голос:
— Зря ты, порча — дело велико-о-е. Вот был у нас в Дубровке мужичок один, так помер от сглазу-то. А то еще говорят...
— Молчи, сопля! — рыкнул варяг, и хлопец обиженно затих.
Степан хмуро отмалчивался и не за дело понукал своего каурого. Алаторов «битюг» (так Белбородко окрестил дородного мерина непонятной масти, с тяжелым крупом и широченными боками, на котором ездил варяг) сосредоточенно топтал заснеженную лесную дорогу. Мимо неспешной трусцой пробегали елки и березки. Белбородко упорно рассматривал лесные красоты, стараясь не слушать бурчание приятеля. «Интересно, пересобачимся или нет, — думал он, — до Дубков-то полтора перехода, не меньше. Еще и на ночевку с говоруном этим вставать придется... Укрепи мя, Господи».
Степан собирался ехать в селение один, да варяг не позволил — упрямый черт. От охраны в виде десятка кметей Белбородко отбрехался, а вот от Алатора с Гридькой не смог. Алатор бы с ним по гроб жизни не здоровался, а Гридька, останься без присмотра, таких делов понаворотил бы, век не разгребешь.
Из головы не шел Рабиндранат, вдруг что не так, вдруг не управится Кудряш. Оно, конечно, прикипел кметь к гиганту, худого не сделает, да и дурости, кажись, у хлопца поубавилось, недаром навоз из-под элефанта выгребал... Перевоспитался. А вот ведь, сердце не на месте. Ну, как накушается Кудряш медовухи да решит, мол, нечего с Днепра воду Рабиндранату таскать да на печке греть, поведет его к проруби, чтоб сам пил студеную... А лед-то возьми да тресни... или простудится слон... Зря на берегу реки слоновник поставили, ох, зря!
Белбородко обругал себя за тревожно-мнительное настроение и пришпорил коня.
— ... Ну, приперло тебе, как его... — Алатор замолк ненадолго, припоминая хитрое словцо. — Опотом...
— Опытом, — буркнул Степан и свистом подозвал Лиска. Собачка вылетела из леса, на ходу попыталась схватить за хвост разгуливающую по сугробам ворону и с радостным лаем подлетела к хозяину.
Алатор скривился, сдерживая рвущуюся на волю матерщину. Не любил варяг иностранных слов.
— Ну, чтобы, говорю, колдуны тайны свои открыли, так надо же было ребят поболе взять... Да Радожа упросить пыточное ремесло вспомнить. Он таких штук за жизнь свою долгую поднабрался, любому, хоть колдуну, хоть самому лешему, язык развяжет. С ним-то, небось, не позапирались бы колдуны, враз тебе тайны сокровенные открыли. А без него-то что делать будешь? Пытка на то и предназначена, чтобы до сокрытого добираться.
Тут Алатор призадумался минут на пять, чем весьма обрадовал Степана.
— Я кой-чему тоже учен, не без этого, — проговорил он и улыбнулся детской улыбкой, — только в допытчики не гожусь.
Вой скосился на Степана, явно ожидая вопроса, но так и не дождавшись, вздохнул:
— Помирают они у меня, сердешные... Тут опять не выдержал Гридя:
— Лучше всего мурашами допытывать, верный способ.
— Это как?
— А так, — затарахтел хлопец, — обмазываешь татя медком да голым в муравейник зарываешь...
— Ну и дурак ты, Гридька, — ругнулся варяг, — где ж ты посреди зимы муравейник-то сыщешь? — И опять за Степана принялся: — Вот и выходит, напрасно коней морозим.
— Не боись, есть одно средство...
Дорога взлетела на пригорок, опрометью бросилась вниз, вильнула в сторону и давай петлять средь потемневшего леса. Березняк скукожился и вскоре вовсе исчез. Зато ельник потянулся сплошной стеной, на три шага от дороги отойдешь — и тебя не видно.
— Видать, мало тебе ведуна дубровского Азейки, — не унимался Алатор. — Забыл, как едва живота не лишился? Ты чего думаешь, в других весях они дурят меньше, что ли? И воев наемных, вроде меня, небось у них тоже...
Договорить варяг не успел, а то бы точно получил по уху. Взметнув снежную круговерть, на большак рухнула высоченная ель. Ударили стрелы. Алатор, успевший выхватить меч, отбил одну. Гридя оказался менее ловок — получил в бок «подарочек». Повезло парню — наконечник у стрелы оказался как нож. Угостили бы Гридю бронебойной стрелкой, кольчуга не спасла бы.
— Аида, бей их, ребятушки! — послышался вопль.
— Вломим? — донеслось из-за елок. — Дай вломлю. Из леса вывалила толпа. В руках не дурное дубье — справное оружье: топоры боевые, мечи, кистени, рогатины, да только не такие, с которыми на медведя ходят, а раза в полтора длиннее и рядом с жалом крюк приделан. Впрочем, у одного — самого здорового — на плече лежала неслабая дубина, и ничем другим дитятя вооружен не был.
Долговязый мужик в заячьем треухе свистнул так, что в ушах заложило. Каурый шарахнулся, «битюг» заржал и встал на дыбы, а Гридькина лошадка, вроде никогда не выказывавшая норова, принялась вскидывать зад и брыкаться.
Тати действовали с умом — спуску жертвам не давали, но и на рожон не лезли, видать, бывалые. Обложили со всех сторон, железом ощетинились. Те, что с рогатинами, чуть вперед выдвинулись, а мечники и топорники с боков их прикрыли. Алатор было попытался кинуться на прорыв, но рогатины ткнулись в бока и грудь скакуна, а самого всадника едва крюками не стащили. И варяг сдал назад, поняв, что с наскоку заслон не преодолеть. Началась методичная и злая рубка. Алатор отмахивался от мечей, защищая и себя, и коня, сбивал древки рогатин. Кто-то из татей сдуру бросился на варяга и тут же поплатился — голова с хрустом разломилась надвое...
Что там с Гридей, Белбородко не видел — парня стащили с седла, и вокруг копошилось татей пять. Если привстать на стременах, может, и разглядел бы Степан, как там хлопец, только не до того ему было. Отмахивался Белбородко направо и налево.
Детина с дубиной донимал его особенно. Парень дурковато лыбился и вертел бревнышком локтей шесть в длину.
— Вдарю я, ух, вдарю...
Щита у Степана, понятное дело, не имелось (со щитами на войну идут, а не к коллегам-ведунам в гости), а одним мечом супротив орясины тяжко отбиваться. А еще когда норовят тебя топором шибануть да рогатиной бок вспороть, тут и вовсе волком завыть можно. Только от того, что в тоску ударишься, пользы никакой, супротивников лишь порадуешь. И в том, чтобы сдаться, тож пользы немного — Женевской конвенцией здесь и не пахнет, потому к пленным относятся как к скоту. Да и будешь ли пленным, это вопрос.
Степан поворачивал каурого и так и эдак, стараясь уберечь от ударов. Сам-то принимал иные на сброю — добрый доспех выдерживал. Дитятю удалось охолодить — Белбородко располосовал молодцу руку. Теперь он не бегал с дубиной, а катался по снегу и орал благим матом.
Однако же помимо недоросля и других татей хватало...
Степан перехватил рогатину чуть пониже крюка, высвободил ноги из стремян и вдавил пятки в брюхо скакуну. Недаром тренировал конька, морковкой задабривал, не подвела дрессура. Каурый отпрянул всего на пару шагов, но этого вполне хватило. Тать, не сообразивший выпустить оружие, подался вперед, а Степан еще и подтянул разбойничка. Тот сбился с ноги и едва не плюхнулся в снег. Живым не успел. Степан выпустил древко и рубанул с оттягом. Так кулем разбойник и свалился.
Тати на мгновенье опешили, Белбородко перевел дух. Увы, отдых оказался недолгим. Кривой мужик с матерой всклокоченной бородищей и копной давно немытых волос вдруг метнулся к Степану, зажав в зубах длинный боевой нож. Кувырнулся по снежку прямо под копыта, и... каурый стал медленно заваливаться набок. Белбородко едва успел спрыгнуть — его счастье, что ноги были не в стременах. Усмехнулся зло — на Рабиндранате было бы воевать надежней. Каурый бился, храпел и разбрасывал пену. Из распоротого брюха выметывались кишки... Мужик отскочил и нагло осклабился — мол, знай наших. Ярость захлестнула Степана:
— Ах ты, выродок!
Мужик ухмыльнулся и скорчил глумливую рожу:
— Ить, коняшку-то жа-а-алко, хороший был коник, теперь его на колбасу только. Ну, подь сюды, я тебя ножичком своим пожалею, враз грусть-печаль пройдет.
У Степана потемнело в глазах от ненависти. Добраться до мерзавца. Вырвать кадык. Выпростать кишки...
Белбородко смял мечника, подрубил рогатину, наметившуюся в горло, вспорол брюхо не в меру ретивому татю, хотевшему проломить ему череп, своротил кому-то скулу, отмахнулся от кого-то мечом... На спину вдруг кто-то навалился, сграбастал Белбородко в железные тиски, аж дух перехватило. Степан попытался осесть, чтобы разбалансировать противника и высвободить руки. Куда там! Тать словно прилип, жмется, гад, к нему, голову к плечу прижимает, чтобы затылком в нюх не получить.
А навстречу уже мечник прет, примеряется, как бы пырнуть половчее. Белбородко взревел, пытаясь сбросить путы. Напрягся, аж вены вздулись. Бесполезно. Вдруг тать завизжал и ослабил хватку. Всего лишь на мгновенье ослабил, но этого краткого мига оказалось достаточно. Резкий рывок вниз с поворотом корпуса, и захват с локтей соскальзывает на плечи, перехват за пальцы... с хрустом ломается кисть. Тать орет так, будто ему зубы без наркоза лечат. Ничего, не долго ему мучаться. Поворот. Локоть влетает чуть выше носа, и кости черепа вдавливаются в мозг. С одним покончено. А вот и второй... Белбородко принял удар на меч, но не прямо, а по касательной. Недруг провалился. Короткий выпад. Из сонной артерии ватажника ударил алый фонтанчик. Тать захлюпал, забулькал и попятился, силясь зажать артерию. Не устоял на ногах, плюхнулся задом в снежок. Степан рубанул наискось, голова откинулась, повисла на кусочке плоти. Белбородко ухмыльнулся, подумав: «Отменный бы из меня кийсяку получился».
Промелькнуло что-то рыжее, и новый тать заорал благим матом. Лисок! Пес выручил хозяина и бросился прочь с поля боя, напоследок цапнув еще одного ватажника. Краем глаза Степан заметил, как рыжий комок прыгнул с дороги и, барахтаясь в нем, исчез за спасительными елками.
Рассуждать насчет геройства и малодушия времени у Степана не было. Он рассек горло зазевавшемуся разбойничку, отпихнул тело ногой, чтобы освободить себе путь, и, наконец, добрался до владельца боевого ножа.
Одноглазый, вместо того чтобы отпрянуть, приблизился к Степану почти вплотную, перехватил руку неприятеля, занесенную для удара, и вознамерился пырнуть ножом в пах. Белбородко прошел под рукой, одновременно поворачиваясь так, чтобы «прилипнуть» к бородачу. Удар прошел мимо, а запястье вырвалось из захвата. Степан выдохнул и рубанул мужика по шее. Хрустнули позвонки, и голова покатилась по тракту, словно тыква. Тулово рухнуло на белый снежок и задергало руками в смертной судороге.
«А кийсяку бы после такого сделал сеппоку», — вовсе не к месту подумалось Степану.
И лишь тут Степан заметил, что его обложили плотным кольцом. С Гридей и Алатором, похоже, уже было кончено — не слышно ни воплей, ни лязга оружия. Белбородко принялся затравленно крутиться, выставив перед собой меч. Но на Степана никто не нападал. Только рогатинами ощетинились.
Из круга вышел атаман, постоял, презрительно сплюнул.
— Зря ты, соколик, — проговорил атаман, и что-то знакомое почудилось Степану в его говорке, — Разгулян побил. Добрый он у нас был, а что коня твово зарезал, так то от жалости — больно дохлый коник-то, одр желтозубый, пожалел, вот и кончил. А ты вместо спасиба живота Разгулян лишил. Вот и кто ты после этого? Теперя долгой смертью помирать будешь. Лучше бы ты от его ножика помер, уж ты мне поверь.
— Ты меня возьми сначала!
— Как скажешь, — ухмыльнулся тать. — Давай, хлопцы.
Тут же из-за копейщиков высунулись двое пареньков с самострелами, присели на колено. Третий выволок длинный сверток, выпростал из него две бечевки и привязал их на болты. Потом выпростал еще две, намотал на кулаки и напружился:
— Давай!
Одновременно тенькнули две тетивы, и... Степана опутал бредень. Опутал — не совсем точно. Сеть на мгновенье нависла над ним, потом чуть подалась назад и накрыла, как фата накрывает невесту. Парень, что намотал на кулаки бечевки, споро забегал вокруг Степана, который барахтался в бредне не хуже рыбины. Вскоре Белбородко был спеленут как младенец. Атаман со смехом пихнул его ногой, опрокинул на спину.
— Эй, Бык, вмажь ему как следует, чтоб не трепыхался. Ты ж у нас мастак по этому делу.
Дитятя, все еще держась за посеченную руку и от обиды шмыгая носом, с опаской подошел к опутанному.
— Ы-ы-ы... — показал Бык пальцем на Степана.
— Чего мычишь-то, вдарь, кому говорю!
Но Бык затряс головой, попятился и опять сказал:
— Ы-ы-ы...
Из-за спины недоросля появился кривоногий тать со скрюченной правой рукой, в тулупе, увешанном железными бляхами, подошел к атаману и тихо проговорил:
— Спужался он, болезный, неволить придется, чтобы страх побороть.
— Ну, так невольте, — поморщился атаман, — братья или кто вы ему? На кой он нужен, ежели от разбойного ремесла отвалится?
Между тем дитятя пятился к лесочку, таращил глаза и время от времени пускал горючую слезу.
— Вот всегда у него так, — сокрушенно покачал скособоченной головой еще один тать, тоже кривоногий, как и первый, с дергающимся правым глазом и трясущейся правой рукой. За поясом рваного зипуна красовался мясницкий нож. — Петушится, на рожон лезет, а получит — в лес норовит удрать...
Два других брательника Быка заговорили наперебой.
— Ты на него не злись, атаман, — пыхтел горбатый, с короткой левой ногой, — знаешь ведь, мамка пятерых нас за раз выродила.
— Вот мы и получились, — кашлял тощий, с костистыми руками и лицом, сильно напоминающим череп, обтянутый кожей, — четверо нормальных, а пятый не уродился.
Атаман понимающе кивнул и выразился в том смысле, что в семье не без урода.
Бык, видно, решил за просто так в руки не даваться. Глаза налились кровью, изо рта текла на могучую грудь прозрачная, чем-то напоминающая облачко, слюнка. Детина, забыв о боли, размахивал руками, пинался и корчил страшные рожи.
— Сбоку заходи, — шипел горбатый, — да на спину ему навались.
— Сам попробуй, — отбрехивался тот, что со скрюченной рукой. — Не видишь, дурит он.
Тот из братьев, чье лицо походило на череп, метнулся в ноги Быку и тут же получил в промежность.
— Ах ты... — разразился он недвусмысленно. Вспомнил и батю, и мать, и богов, что попустили Быку на свет белый родиться.
— Заткнись, — веско сказал тот, у которого башка была прижата к плечу, судорожно задергал рукой, видно силясь показать сродственнику кулак, и раз десять подмигнул правым глазом. — Сам виноват. Чего зазря пугаешь. Добром его надо пересиливать, как маманя всегда делала.
— Забыл, что ли, — огрызнулся зашибленный, — он потом по мамке своей седмицы три тосковать будет.
— А чего делать-то, живым ведь не дастся! Добром его надо пересиливать, говорю!
— Вот сам и пересиливай, а я в платке бабам на смех ходить не согласный.
Нельзя сказать, что тракт был усеян мертвяками — не такая уж великая сеча случилась, — но все же кой-какие следы недавней борьбы остались. То тут, то там валялись топоры да обломки рогатин, чьи-то кишки кровяной колбасой разметались по залитому юшкой снегу, одинокий глаз печально взирал на окрестные елки, рука, все еще сжимающая меч, дубела на холодном ветру. Несколько обезглавленных тулов, штуки три отрубленных головы, одна из которых была расколота, будто орех, да с десяток не особо увечных покойников — вот, пожалуй, и все безобразие.
Однако же, как говорится, свинья грязи найдет. Бык зацепился ногой за кишки и рухнул, как подрубленное дерево. Братья тут же на него кинулись, спеша прекратить семейную разборку.
— Не-е-е, — сказал Бык и с завидной ловкостью, которую и ожидать-то от такого детины не приходилось, кувырнулся через голову и вскочил, умудрившись подобрать отрубленную руку.
Рука выронила меч, чем вызвала в Быке детское любопытство. Он уставился на посиневшую пятерню, хмыкнул и один за другим сложил мертвые пальцы в кукиш.
— Ы-ы-ы... — показал он язык братьям и ткнул кукишем в ближайшего. Брат отскочить не успел и с воплем схватился за ушибленный глаз. Забава дитяте понравилась. Блаженно улыбаясь и пуская пузыри, Бык размахивал новоявленной дубинушкой, норовя сшибить кого-нибудь из сродственников.
— Охолодись, хлопцы!
Тать с прижатой к плечу головой дал знак братьям, и те прекратили наседать на Быка. Тогда косоголовый достал из-за пазухи плат и повязал им голову, бросив братьям:
— Сволочи, отдувайся за вас. — И принялся за Быка. — Добро тебе измываться, змеюка подколодная, — скрипучим мерзким голосом сверлил он, — забью до смерти, погань лесная, добро тебе людям душу-то мотать, Ящуру отдам, сволочь поганая, добро тебе изгаляться, псина шелудивая!
Бык остановился:
— Ма-а-маня!
— Говорил, добром его надо, — обрадовался брательник и раз пять мигнул правым глазом. — А ну, навоз коровий, добро тебе прохлаждаться, добро мамку перед людями позорить, делай, что говорят.
— Давай, братушка, — подал голос кривоногий тать в тулупе, увешанном железными бляхами, — отмсти за кровь-то. Вишь, маманя-то просит.
Бык разулыбался:
— Ма-ма-ня...
Он подошел к свертку, принюхался, примерился и, размахнувшись «дубинушкой», вмазал Степану по затылку...
— Вдарил? Ведь вдарил.
Брательник, пользовавший Быка мамкиным способом, гордо выпятил грудь:
— Очухался, слава Роду, теперь хлопот с ним не будет.
— Да ты прямо знахарь, Косорыл, — уважительно проговорил один из братьев.
— С добром к людям надо, тогда и они добром ответят!
Атаман дал знак, ватажники побросали убитых в овражек и закидали лапником. Хоть и не погребальный костер, а все по-человечески, не на тракте оставили подельников. Потом Бык взвалил Степана на спину и поволок в чащу. Не забыв нацепить снегоступы, которые бросил ему Косорыл.
— Ма-ам, а ма-а-ам, — клянчил Бык, пыхтя от натуги, — хлебушку ба, а, ма-ам...
— Добро тебе глотку-то драть, — вздыхал Косорыл, все еще повязанный платочком, — гаденыш проклятый. Вечером жрать будем. Добро бы тебе заткнуться, змееныш...
* * *
До самой зимы ромей наставлял Степана в мечевом бое. Искусство, коим владел купец, относилось к тайным, его открывали только вельможам, приближенным к василевсу, и то за баснословные деньги. В Византии было неспокойно (а где спокойно?), и умение оборонить себя ценилось высоко и давалось лишь избранным.
Может, конечно, Филипп и впрямь был сродником василевсу, но скорее дверь в сокровищницу знаний открыли ему звонкие монеты, а не родовитость. Филипп не особо распространялся на сей счет, а Степан не особо выспрашивал.
Не то чтобы ромей сильно обрадовался, когда Белбородко возник на его пороге и попросил обучить мастерству мечника, но и отказать своему спасителю не мог. Ромей добро помнил.
День за днем Степан постигал тайны владения мечом. Сперва Белбородко вставал рядом с наставником и делал те же движения, что и тот. Меч был довольно тяжел даже для могучей руки Степана, и пока оружие превратилось в продолжение тела, прошло не меньше месяца. Потом стал тренировать удар — рубил подвешенную в саду бычью тушу. После дрался с ромеем: сперва вооруженный одним мечом, затем одвумеч.
Ромей нетерпеливо объяснил, как держать рукоять, чтобы не стирать в кровь ладони, как крутить меч, используя силу спины; на этом и закончилась теоретическая часть. В общем-то тренировка проходила под лозунгом «делай, как я» — тот, кто назвал бы Филиппа хорошим инструктором, погрешил бы против истины. Если у Степана что-то не получалось, ромей обычно советовал два дня попоститься и вознести молитву Господу. Но Степан вместо этого, придя домой, упражнялся до самой ночи, вбивая в тело кровавую науку.
После занятий Степан с ромеем обычно бродили по яблоневому саду и вели теософскую беседу. Филипп восхищался тем, сколь сведущ его ученик в вопросах византийской веры. Время от времени к ним присоединялась Марфуша. Девушка почти ничего не говорила, лишь изредка вставляла веское замечание. И не смела взглянуть на Степана.
Если бы Белбородко не занимался в Питере у одного китайца, то и из занятий с ромеем вряд ли что-либо вышло бы. Но многие боевые ухватки были Степану не так уж новы. Работал ведь и с шестом, и деревянным мечом, и с трезубцем. Конечно, славянский меч сильно отличался от оружия, с которым Белбородко был знаком, прежде всего тем, что славянский меч именно рубил, а не резал, как японский или китайский. Но все же движения рук, корпуса, бедер были практически те же, что и с легким оружием. Степан давным-давно усвоил, что не стоит полагаться на грубую силу, а стоит полагаться на разум. Когда меч опускался, Белбородко заставлял себя расслабить плечи, лишь в момент контакта клинка с жертвой усиливал удар напряжением мышц. Занося меч, Степан старался выключить «лишние» мускулы.
К декабрю Степан уже вполне сносно владел одним мечом и имел представление о том, как управляться с двумя. Конечно, до ромея ему было далеко, но многие кмети Любомировой дружины просто не знали, с какого боку к нему подойти, когда Белбородко вставал против них в шутейном поединке. Да и Алатор уважительно отзывался о том, как рубится Белбородко.
Бык сбросил поклажу. От удара Белбородко очнулся...
* * *
Начало зимы Года Смуты. Куяб
Звонка били копыта в хрусткую наледь, народившуюся после оттепели, как ударил морозец. Поскрипывали колеса повозки, далеко по тракту разносились щелканье кнута и окрики старика в утлом тулупе, понукавшего лошадь.
Предместья Куяба встретили поезжанина многоголосьем и суетой. Повсюду сновали воины и людины. Коробейники лезли с нехитрым товаром: отрезами конопляной ткани, медом, воском, домашним скарбом. То тут, то там горбатились напоминающие ворон старухи, предлагавшие кто сушеные грибы, кто пирожки с капустой, а кто клюкву-ягоду.
Старик подумал, что все здесь сильно изменилось. И нельзя сказать, что перемены пришлись поезжанину по вкусу — суетно. Впрочем, к старику никто не лез. Был он столь страшен лицом — губы как коровьи лепешки, нависающий лоб, глаза, вылазящие из орбит, — что даже самый разбитной торговец не решался к нему подойти.
Вокруг посада высилась свежесрубленная городьба. Сам посад тоже стал другим — избы теснились друг к другу, будто селиться, окромя как в Куябе, было негде. Людинов изрядно прибыло.
Повозка миновала Подол и, выехав на купеческий конец, прогромыхала по еловым плашкам. Остановилась у богатого двора.
— Эй, — проорал Булыга, колотя в запертые ворота, — здесь, что ли, Харя живет?
— На кой он тебе? — отодвинул смотровое оконце заспанный детина.
Булыга порылся за пазухой и показал оберег с волчьей пастью.
— Не гневайся, брат, не признал. Парень заскрипел засовом.
— Распряги пердунка моего да овса задай, чтоб от пуза.
Булыга слез с телеги и, отодвинув парня, уверенно вошел во двор и зашагал к хоромам, что громоздились в окружении заснеженных яблонь.
Харя признал Булыгу по тому же амулету, что и парень. Усевшись на загнетку у печи, Булыга отогрел заиндевевшие ноги, отпился горячим сбитнем.
— Избенку-то срубил? Харя кивнул.
— Небось, простыло там все, вели, чтоб печь растопили. Сегодя у тебя переночую, а завтреча к себе съеду. И гривен мне дашь. Поиздержался я в дороге-то.
Харя с тоской глядел на муху, перепутавшую время года и по сему поводу бившуюся о стену. В светелке всегда было тепло, всегда лето — мушиный рай.
— Чего пялишься, — прокаркал старик, — думаешь, прошибет она стену? Вот и я думаю — нет. Не выбраться ей на волю, да и что там, на воле-то, — мороз смертный. И ты не выберешься, и тебе туда, на волю-то, незачем. Сгинешь. Помни, Харя, кому всем обязан! Лютичи тебя возвысили, без нас ты — вошь. А вошь давят!
— Я все сделаю, что скажешь, — потупился Харя.
Зима Года Смуты. Где-то в Полянских лесах
Разбойничье логово находилось в половине дневного перехода от большака. Бурелом внезапно расступился, и появилась небольшая поляна, усеянная занесенными снегом шалашами. Посреди возвышался могучий дуб, и на нем трепетали цветные лоскуты, да еще примостился одноглазый старый ворон, привязанный длинной веревкой к суку. Ворон скосился на людей и натужно каркнул.
Атаман велел сгрузить пленников и поклажу, поклонился птице и ну причитать:
— Ой ты, ворон-воронок, крыла черные, клюв железный, принеси ты нам мертвой водицы, из ключа тайного, ключа волшебного. Мы водицею той товарищей окропим да тела их сложим. Ой да сложим заново, кровиночка к кровиночке, жилка к жилке. Вороги товарищей наших посекли в сече лютой, а ворогов тех тьма-тьмущая, и мечи у них вострые. Ой ты, внучек Стрибожий, ветер-ветерок быстрый, принеси ты нам на крылах своих живой водицы, из ключа тайного, ключа волшебного. Мы водицею той товарищей окропим, живыми их сделаем... Чтобы ноженьками своими травку-муравку топтали, ой да чтобы рученьками своими девок обнимали... Одержали мы победу славную, победу добрую, ворогов побили, с добычей вернулися. Прими от нас, ворон-воронок, внучек Стрибожий, подарочек. Вот тебе монетка золотая, — атаман положил на ветку рядом с птицей дирхем, — вот тебе ножик острый. — В ствол дуба впился засапожный нож. — Ну уж и ты нас не обидь. На клады укажи, от бурь убереги да служи нам верно... А коли подведешь — не жить тебе, ворон-воронок, крыло черное, крыло быстрое... А коли обманешь, расправу жестокую учиним... Верное слово мое, что железо крепкое. А коли соврал, пусть огнем небесным мя поразит!.
Рядом со Степаном кто-то заворочался. Белбородко размежил веки и едва не застонал от боли. Голову пронзила раскаленная игла — в правое ухо вошла, из левого вышла. Виски сжало железным кольцом.
— И дались же тебе эти Дубки...
— Алатор?! — пробурчал Степан, не поворачивая головы. Не поворачивая, потому что от любого шевеления голова начинала раскалываться.
— Кто ж еще, — послышался шепот, — попались, как кур в ощип...
— Гридька-то живой?
— Пес его знает, шевелится вроде.
— Тебя взяли-то как? Варяг засопел:
— Так и взяли — скакуну ноги подрубили, а меня сетью опутали, едва на земле очутился.
— Крепко спеленали-то? — чуть слышно прошептал Степан.
— Сом в мереже, и тот вольнее рыпается.
— Хреново дело...
— Ш-ш-ш, — прошипел Алатор, — вроде идут.
* * *
Степана привязали к дубку и принялись охаживать по полной программе. Косорыл со знанием дела задерживал кулак после удара, чтобы ливер посильнее сотрясался. Атаман же особо не лез — стоял, скрестив руки на животе, и лишь время от времени доставлял себе удовольствие. С хорошего размаху да по ребрам...
Остальные ватажники сидели у костра, жевали сушеную медвежатину и довольно равнодушно наблюдали за экзекуцией. Вот если бы настоящая пытка, а это — тьфу, баловство одно. Чужак был нужен атаману, потому и зрелище не больно радовало глаз.
Алатор с Гридькой сидели у того же костра, что и ватажники, но, в отличие от последних, были привязаны спинами друг к другу. И мясо не жевали. На парочку зрелище тоже не производило особого впечатления. Алатор за свою многотрудную жизнь и не такое видал, а Гридьке было попросту не до чужих страданий. Парня изрядно помяли в сече; если бы не добрая кольчуга, вились бы над ним черные вороны.
— Охолодись, — сказал атаман. Косорыл с сожалением отошел в сторонку.
— А ведь признал я тебя, колдун, — усмехнулся предводитель ватажников, — сейчас ты чегой-то не шибко боек.
Степан его тоже вспомнил, едва на тракте увидел, так и вспомнил.
— И принесло же вас, татей буевищенских... Верно говорят, для бешеной собаки сто верст не крюк.
— Верно, не крюк, — согласился Жердь. — Ради доброго-то прибытка не то что сто верст, все двести отмахаешь. Знаешь, небось, по дорогам разным в Куяб народище стекается. Как сдурели все — прут и прут, думают, лаптями да оглоблями от хазар отмашутся. А мы их и щиплем. Нам-то дурость огнищанская только на пользу.
— А с меня тебе какой прибыток? — усмехнулся Степан.
Жердь хрипло рассмеялся, чем ввел ворона в беспокойство. Птица захлопала крыльями, вскаркнула и побелила ветку пометом.
— Ватажку мою заговоришь, чтобы ни меч подельников не сек, ни стрела не брала. Да опосля семь кладов богатых откроешь. Да не пялься, не пялься, меня-то не проймешь, а вот за Колченога — кишки выпущу.
Крыс, едва высунувшись, шмыгнул обратно за пазуху хозяина.
— Не много ли просишь? — отвел взгляд Степан. — Я ведь и нынче порчу-то могу...
Жердь подмигнул ворону:
— Вот и я думаю: блядословит.
Ворон принялся расхаживать по ветке, посматривая на Жердя. Птица то и дело склоняла голову набок и разевала клюв.
— Ну что, жрать хочешь, оглоед? — поинтересовался атаман. — Ладно, заслужил...
Жердь порылся за пазухой и, достав краюху, раскрошил над веткой; судя по раздавшемуся писку, Колченог вовсе не был рад щедрости хозяина.
— Удачу он мне приносит, — проговорил атаман, — потому и не попал в котел... И ты, коли польза от тебя будет, авось да поживешь. — Жердь сбил на затылок треух и с хрустом почесал в бороде, что-то обдумывая. — Я вот что меркую, ежли бы мог ты нагадить, уже сподобился бы. Пока дрались мы или пока в бредне бултыхался. Выходит, не могешь. — Жердь звучно сморкнулся и отер кулак о край тулупа. — Вишь, какое дело, порчу-то напустить — шептать чего-нибудь надобно или руками знаки тайные творить. А руки-то у тебя привязаны. А рот раззявишь для дела злого — им вот заткну. — Жердь потряс ножом-засапожником. — Только вякни, колдун.
— В логике тебе не откажишь, — вырвалось у Степана.
— В чем, в чем?!
— Смышлен, говорю.
Жердь подбоченился, отчего стал похож на вопросительный знак.
— Бабка моя тож ведунством баловалась, — не без гордости заявил он, — сильная, люди говорили, ведунья-то была. Много людей в Буевище из Морениных лап вырвала.
— И чего — бабка?
— Да спалили ее в ейной же избе. Всем миром затащили, бревнышком дверь подперли, да и пустили красного петуха. Вот и выходит, не могет колдун враз беду от себя отворотить. Для колдовства время надобно, а коли его нет — хана колдуну.
Вдруг Степана посетила идея. Коли не боится его атаман, что ж — это проблема атамана. Надо бояться, так проживешь дольше. Правда, чтобы затея удалась, придется позапираться и побои претерпеть. Зато живьем, Бог даст, удастся всей компании уйти.
— За что бабку-то порешили?
— За дело, — погрустнел Жердь. — Коров испортила. Во всем селе у буренок молоко пропало, да вдобавок куклу из колосьев один мужик на поле приметил.
— Жаль бабку-то небось?
— Жаль, — согласился атаман и помолчал, оценивающе глядя на Степана. — Думаешь зубы мне заговорить? Не на того напал! О деле давай сказывай. Исполнишь, что прошу?
«Вот оно, пора!»
Степан презрительно выпятил нижнюю губу:
— Не тебе, волчара позорная, милости от меня требовать...
— Милости?! — задохнулся атаман.
— Черной смертью подохнешь, гноем кишки изойдут...
Удар по ребрам сбил дыхание, заставил закашляться.
— Ну, это мы еще поглядим, у кого что гноем изойдет. Эй, Косорыл, чего уставился, пособляй давай.
И началось. Вернее, продолжилось. Били тати сперва неспешно, давая себе роздых, но в то же время и не позволяя отдышаться Степану.
— По печенке его, — дергал башкой Косорыл. — Правшее кулаком-то тычь, вот так.
— Ты не очень-то, — беспокоился Жердь, — облюется, а тут святище наше. Небось, Дубу-то не больно понравится во смраде стоять. Лучше в солнышко, промеж ребер вмажь.
Степан кимировал удары. И еще страшно ругался. Не потому, что хотел отвести душу. Сие глупость. Оби жать обидчиков, когда они наносят тебе обиду обидным действием, — себе дороже. А потому сквернословил, что хотел разозлить татей пошибче.
— Слушай, Жердь, чего он орет-то так?
— Не уважает!
— Вот гнида. Дай, я ему нос сворочу!
— Дурак, он до вечерней зори тогда в себя не придет. По башке бить — это только от жалости можно.
— А может, ногти ему повытягивать?
— Чем ты, зубами их тягать станешь?
— Ну пальцы тогда поломать, пятки огнем пожечь, волосы повыдирать.
— Успеется! — ухнул Жердь. — Дай мне кости-то размять.
— Ишь распотешился! — одобрительно хмыкнул Косорыл.
Жердь так распарился, что даже тулуп сбросил.
— Разгулян убил, выродок, — заводил себя атаман, — мне он как брат был. — Жердь внезапно остановился и выхватил ножик. — А может, зря я с тобой мучаюсь, выпотрошить как рыбу-сома, да и дело с концом.
«Ну что, — подумал Степан, — пора бы мне, кажется, и струхнуть».
К тому имелись все основания. Во-первых, заплечных дел мастера успели приустать. Во-вторых, часа два он томился привязанным к дубу, а простой-ка на одном месте два часа, не шелохнувшись. Сие хуже всякой пытки. И в-третьих, по его лицу маньяк-Жердь водил холодным лезвием и щурил глаза, словно кот, прежде чем вцепиться в беззащитную мышь. Это третье было самым существенным. Атаман, видимо не отличавшийся особым терпением, мог попросту резануть по сонной артерии, да и заняться другими делами. Смерть же в планы Белбородко не входила.
— Сделаю, — прохрипел он.
Глаза Жердя налились тем неповторимым оттенком, каковым окрашивается вечернее небо перед самым закатом. Проще говоря, стали красными, как у заплаканной девки или упыря.
— Заговорю дружков твоих, — плаксивым голосом повторил Степан. — Обещай только, что не тронешь!
Видно, получилось не слишком естественно. Слезу выдавливать Степан не умел. Жердь с сомнением поводил ножиком по его горлу, облизал пересохшие губы и воткнул засапожник в дерево. С силой, со злобой — чтобы не дай бог поддаться кровавому соблазну.
— Поспешай, колдун, — прохрипел атаман, — времени у тебя мало.
— Вели меня отвязать, — изо всех сил пытаясь изобразить всхлипывание, взмолился Степан.
— Клянись, что не навредишь. Белбородко поспешно закивал:
— Кровью клянусь.
А когда спали путы, размял затекшие руки и тихо, чтобы никто не слышал, прошипел:
— Твоей.
Белбородко прошелся, наслаждаясь свободой. Аппетитно хрустел снег. Из-за елок светило солнце. За Степаном с мечами на изготовку следовали Жердь и Косорыл. Остальные ватажники подтянулись, вооруженные кто чем. Многие недружелюбно косились на атамана — делать ему нечего, надо было прикончить колдуна, а то мало ли что. Разбойники окружили Степана и его провожатых. Опять появились тати с рогатинами — наставили со всех сторон на троицу, зыркают. Круг то расширялся, то сужался, в зависимости от того, куда двигались Степан, Жердь и Косорыл. Ежели к краю поляны — расширялся, а к центру — сужался.
— Нет никакого заговора специального, — настаивал Степан, — хоть что со мной делай. Нет, и все... Хоть на ремни режь. Да уйми ты свою крысу, сил нет!
Из-за пазухи лиходея раздавался надрывный писк.
— Не нравишься ты ему, вот и злится, — ответствовал Жердь. Порылся за пазухой, видимо гладя Колченога. Тот на время затих.
— Про заговор-то услышал, а, крысовод?
— Ладно, верю, — нахмурился Жердь, — сам знаю. Много же ведунов к нам в Буевище совалось. Всякий с заговором своим. На золото наше, поганцы, зарились. Только мы сперва их испытывали — говорили, чтобы, значит, над собой колдовство сперва сотворили. А когда они нашепчутся вдосталь — ножиком их по горлу чирк...
— И в колодец, — не удержался Степан.
— Вот еще, поганить. В лес отволочем, и ладно. Значит, нет заговора, говоришь?
— Как бог свят.
— Стало быть, выходит, что ты для нас человек бесполезный, а лишний рот нам ни к чему. Верно, Косорыл?
Косорыл подтвердил.
— Э... да ты, видно, не понял, атаман, я же не сказал, что нельзя людей твоих от напастей воинских уберечь. Когда нас скрутили, переметные сумы с лошадей сняли?
— А на кой тебе?
— В сумах тех баклаги, а в баклагах — зелье огненное, самим Перуном мне дарованное. В зелье том много пользы разной. Ежели выпить его целую плошку, то никакая стрела, никакой меч тебе не страшен.
Жердь недоверчиво посмотрел на Степана:
— А ну как там отрава?
— Выкормышу своему дай, тогда и проверишь. Колченог высунул мордочку, злобно посмотрел на Степана и юркнул обратно. Белбородко подумал, что если бы зверек умел говорить, то наверняка обозвал бы его матерным словом.
— Сперва сам испей, — предложил Жердь. Атаман кивнул Косорылу, и тот рысью умчался доставать баклагу.
Степан мысленно перекрестился и принял на грудь изрядный ковш. Как бы не развезло с устатку-то. Ничего, вроде пошла, родимая.
— Испей, воевода. Али боишься?
Жердь, повышенный в звании, поцеловал ковш, шикнул на ворона, взглянул на облака, неспешно ползущие по небу. Он бы и молитву прочитал, да подельников устыдился. Налил и принял, как мужик! Крякнул, гаркнул, проорал что-то злобно-радостное, захохотал, пару раз выкинул диковинные коленца, каковые не каждый бывалый плясун осилит, и, сфокусировав зрение, произнес:
— Жжет, сука!
— Говорю же, Перуново зелье. Для здоровья безвредное, а чем больше выпьешь, тем больше силы в тебе. Как силушкой напитаешься, железо будто хлыст от коровьей шкуры от тебя отскакивать будет. Чуешь, как волна горячая по телу прет?
— П-полезное зелье, — заплетающимся языком возвестил Жердь, — по-т-трафил, ч-чародей. Я ж теперя любому вломлю, Бык-ку даже... Ой да крепкая кость... Ой-йе, к-крепкая!.. Ч-ш-ш... — Он приложил палец к губам. — Чтобы вороги не п-прознали!
И потянулся за следующим ковшом.
Вновь опростал, крякнул... Попытался пойти вприсядку. Упал, встал, вновь упал. И, непонятным образом удерживаясь на ногах, крикнул ватажникам рифмой:
— Пейте зелье Перуново, будет всем врагам хреново!
Тати разворошили трофейные сумы и сперва с опаской, затем с возрастающим воодушевлением принялись исполнять приказ. Вскоре ватага лежала вповалку.
Степан развязал своих друзей.
— А говорил, медовуха, — подал голос Алатор. — Яду, что ли, подсыпал?
— Зачем — яду?! Выморозил, — ответствовал Степан. — Зима, вишь, ядреная.
* * *
...А над поляной летел дружный, с посвистом и переливами храп. Спал Жердь, по-детски улыбаясь во сне, спал Бык, то и дело мамкая и повторяя свое извечное «вдарить», спал Косорыл с распахнутым и постоянно мигающим правым оком. Все спали. И снились ватажникам сны...
Алатор прошелся меж спящими, немилосердно попирая их ногами, разыскал у одного свой меч. Не спеша навесил перевязь с ножнами, не спеша вытянул клинок, успев поймать на нем солнце и полюбоваться вспышкой. И... принялся рубить ватажников.
— Стоять! — заорал Степан. Варяг с удивлением обернулся:
— Ты чего?!
— Не по-людски это, так вот, спящих. Алатор вздохнул и отечески улыбнулся:
— Хочешь, чтобы по следу за нами пошли?! Считая, что достаточно объяснил свое поведение, Алатор раскроил башку какому-то отчаянному храпуну.
— Не пойдут они, напротив, за нас в годину лихую встанут...
— Да не-е, уже не встанут, — заверил варяг, отрубая вихрастую голову.
— Кончай, говорю, самоуправство, — прикрикнул Степан, — заколдую, так за кого хошь встанут.
Варяг понимающе кивнул и прекратил шинковать ватажников:
— Это дело другое, так бы сразу и сказал. Пошли, Гридька, у костерка погреемся, пока Степан заклинания творит.
Алатор подхватил юнака под руку и поволок к костру. Гридя еле плелся. Добравшись до огня, он упал на снег и застонал.
— Голова у него зашиблена, — проговорил варяг, — ежели отлежится седмицы две, может, и оклемается.
— Ты вот что, Алатор, — сказал Белбородко, — стяни с татя какого рукавицы да у другого рукав оторви, только оторви, а не с рукой отсеки, понял?
— Ну?
— И рукавом тем к ушам Гридькиным рукавицы привяжи, чтобы юнак слышать не мог. А потом себе уши зажми и, пока не скажу, рук не убирай. А то, не дай бог, ворожба моя на вас подействует. Понял?
— Угу.
Когда Алатор исполнил наказ, Степан подошел к дубу и, выпрямившись в полный рост, загремел:
— Даю установку на патриотизм...