Глава 3,
в которой повествуется о том, как врачевать коней, и в которой Степан не без основания беспокоится о своем душевном здоровье
Белбородко вдруг осознал, что стоит на пригожем речном бережку со здоровенной шипастой дубиной в руках и с ненавистью смотрит на хромоногого латника, ковыляющего вдоль самой кромки воды. Латник волочил ногу, как пострадавший от немилосердных побоев дворовый пес, и опасливо косился на Степана, явно желая, чтобы тот провалился сквозь землю. В правой руке латник держал саблю, а в левой – внушительного вида тесак. Стоило Степану пошевелиться, как латник напрягался, ожидая, что на него набросятся, и шипел что-то оскорбительно-отпугивающее, но непонятное, потому как не по-русски… Странный тип.
У самой песчаной кручи по земле катался конь и дико ржал. Степан подошел к скакуну. Не повезло бедняге – задняя нога как-то неестественно вывернута. Хотя, кажется, перелома нет – самый обычный вывих, ничего выдающегося. Жить будет, ежели вправить.
Конь попытался встать, но лишь добавил себе страданий. Степан потрепал скакуна по холке:
– Потерпи, родимый, сейчас полегчает.
«Не дело, чтобы божья тварь так мучилась, – подумал Степан, – надо попытаться».
Рауш-наркоз подействовал практически мгновенно, конь даже взбрыкнуть не успел. Белбородко несколько раз сжал-разжал кулак. Вроде бы пальцы не выбил, похрустит и перестанет, вот и ладненько.
Степан как-то шаманил с приятелем по имени Иван на берегу Ладожского озера. Дошаманился до того, что вывихнул оному приятелю плечо. Пришлось лечить. Так что физику вправления сустава Белбородко более или менее представлял.
Резко дернул вверх и чуть в сторону, послышался характерный щелчок – сустав встал на место.
Белбородко похлопал коника по боку:
– Поскачешь еще, приятель. А вот с другими радостями, похоже, хм… придется расстаться. – Меж задних ног, там, где эти самые радости и болтаются, виднелась кровавая лепешка.
– Ну ничего, мерины – они поспокойнее, и в армии их за то больше ценят, и в хозяйстве, так что не пропадешь.
Все то время, пока он пользовал бывшего жеребца, его хозяин проявлял признаки беспокойства, нервически размахивал руками, что-то кричал, но подходить к Белбородко опасался.
Чем больше беспокоился латник, тем меньше он нравился Степану. Что-то знакомое угадывалось в облике, эти порывистые движения, эти гортанные возгласы на чужом языке…
Из памяти стерлись несколько последних часов. Что он помнит? Вот бьется с Алатором на капище… Вот отряд идет под палящим солнцем вызволять стадо…
Что же было потом?
Почему хочется хватить латника дубиной, да так, чтобы голова в задницу провалилась? Почему ноет рука? Как Степан добрался до этого распрекрасного бережка? Жизнь задавала множество вопросов и, по обыкновению, была скупа на ответы.
Странное чувство охватило Степана, будто внутри него кто-то поселился – сидит этот «кто-то» тихо-спокойно и смотрит на мир через Степановы глаза.
Часть сознания жила собственной жизнью, рождая смутные образы. Человек, распятый меж берез… Кривой, бритвенно-острый нож у лица… Отрубленная кисть… Картины вспыхивали и гасли, тут же уступая место другим, которые все более и более походили на творения Иеронима Босха.
Конечно, в этих грезах не было ничего хорошего, СОВСЕМ НИЧЕГО ХОРОШЕГО В НИХ НЕ БЫЛО, но по сравнению со вторым «открытием», которое сделал Степан, они выглядели совершенно безобидно. (Примерно так же, как маниакально-депрессивый психоз по сравнению с шизофренией.)
Стоило Белбородко взглянуть на что-нибудь, как он начинал себя ощущать тем, на что смотрит. Кастанедовщина какая-то!
– Ох, ёперный театр, – пробурчал Степан, – прямо как на Ладоге в восемьдесят девятом… – Прошлое Белбородко помнил почему-то отчетливо.