Книга: Царское проклятие
Назад: Глава 8. НЕСМОТРЯ НИ НА ЧТО
Дальше: Глава 10. ВСТРЕЧА С ДУМОЙ

Глава 9. БОЙСЯ ТОЛЬКО БЛАЖЕННЫХ

Первая мысль была трусливой как заяц. Пасть в ноги, захлебываясь от рыданий, целовать ноги и говорить, говорить, говорить без умолку, не давая позвать стражу. Проку в подобном рассуждении было чуть – все едино, после того как натешится унижением, мучить учнет, да так, что дыба пустяшным делом покажется. Помимо нее дюжие молодцы в Пыточной башне такие забавы ведают, что у подвергаемых им не просто глаза на лоб лезут. Иные всерьез сказывали, что и вылезают – дескать, сами видали. Брешут, конечно. Тех, с кем так забавляются, уже никто никогда не видит, так что мастерство ката втуне остается, но от того не легче.
Отсюда ей на смену вторая мыслишка выпрыгнула. Была она, не в пример первой отважная, как у загнанного волка, которому все равно терять уже нечего. Пускай сабля далеко, да засапожник133 рядом – он же не разуваясь отдохнуть–то прилег. Теперь, главное – дотянуться да выхватить, ну а дальше как бог пошлет. Во всяком случае, пыток ему не видать – и на том благодарствуем.
Пишется–то долго, а на самом деле пролетели в голове эти мыслишки одна за другой – чихнуть не успеешь. И уж потянул было руку Палецкий к сапогу за ножом – аккуратненько так, плавненько, как тут сызнова Иоанн голос подал:
– Ну как, князь Дмитрий Федорович, гожусь я в государи всея Руси али нет?
Рука по инерции еще некоторое время тянулась к сапогу, и лишь спустя несколько секунд к Палецкому пришло понимание, что все прошло успешно и перед ним стоит не кто иной, как Подменыш, и таким образом над ним, князем из самых что ни на есть Рюриковичей, потомков Владимира Мономаха и Всеволода Большое Гнездо, пускай и от младшего сына последнего, шутки шутить удумал. Ах ты же, гаденыш поганый, холоп неумытый!
Ох как хотелось ему слово бранное молвить, да нельзя. Если все успешно прошло, выходит, что уже и не Подменыш перед ним, а Иоанн Васильевич, и не холоп, а царь и великий князь всея Руси, а если полностью титлу взять у его батюшки Василия III Иоанновича134, то сам Палецкий со своим жалким «думный боярин» и близко не подходит.
«Вот так–то, Дмитрий Федорович, – сказал он сам себе. – И про Подменыша забудь напрочь. Даже в мыслях слова этого не поминай, чтоб ненароком не вырвалось».
И тут же залюбовался своей «работой», разглядывая в тусклом сумеречном свете наступающего рассвета лицо и всю фигуру Иоанна, склонившегося перед ним в ожидании ответа. «Похож, стервец. Как есть похож. Ну, ни малейшего отличия. Неужто кто отличить сумеет?! Да ни за что! Такое попросту и в голову никому не придет».
Разве что… Анастасия. Мысль о царице сразу подпортила радужное настроение.
«Да–а, это такая ложка дегтя, что любую бочку с медом испакостит», – мелькнуло в голове, и он, сразу помрачнев, стал с кряхтением вставать с кровати. Подменыш дернулся было, чтобы помочь, но Дмитрий Федорович властно отстранил его руки, строго заметив:
– Ты – государь, а я хошь и из ближних, соль земли, ан все едино – подданный. Не по чину тебе такое, – и тут же напомнил: – Повелевать, с боярами дела государевы вершить, послов иноземных принимать, в церкви бога за Русь молить, да разве еще блаженному какому ноги омыть – вот и все твои хлопоты. Нешто тебе Федор Иванович о том не сказывал?
– Сказывал, – заступился за покойного учителя Иоанн, – но окромя блаженного. Зачем ему ноги мыть?
– А народу это уж больно по душе придется, он и сам юродивых величает. Дескать, святость в них особая от бога. Выходит, что ты, такое почтение ему оказав, как бы заодно с народом становишься, а они такое любят. Только ты их стерегись, – неожиданно добавил он, вспомнив разговор с одним из них – самым знаменитым во всей Москве, которого ласково звали Васяткой.
Постоянно, невесть с какой целью бродивший по городу, одетый в какие–то рваные обноски, он не любил общаться с людьми, а когда те припирали его в угол и, суля сытный обед и теплую одежду, вопрошали о себе, затравленно озирался по сторонам, а затем, решившись и зажмурив глаза, пер напролом в бега. Удержать же его силой считалось тяжким грехом – бог накажет за своего ближнего человечка, да и опасно. А вдруг озлится да проклянет. Это у кого иного ничего не выйдет, а у Васятки бог к любой просьбе прислушивается, ибо доподлинно ведает – не ищет человек корысти и душа его пред всевышним распахнута настежь.
Но иногда бывало, что он сам искал кого–нибудь. Ходил, вглядывался в лица, а после того как обнаруживал – выпаливал ему нечто туманное и загадочное. Пророчества – они все такие. Суть понимаешь, когда уже случается предсказание, а до того – как беспомощный ягненок – сколько ни бейся, а все едино до правильного ответа не доберешься. Переспросить же не выйдет – нет его уже. Только что перед тобой был, вот рядом совсем, а кругом уже пусто. Как убежать успел, когда – одному богу ведомо. Да и догонять тоже не пытайся. Коли и сыщешь, все одно не ответит он тебе ничегошеньки, будто не ведает. Хотя, может, и впрямь не ведает. Это ж не он сам, а господь его устами рек. Всевышний же излагает единожды и повторяться не станет. Не по чину ему.
И хорошо, коли с тобой в ту пору, когда он это свое предсказание изрек, поблизости доброхотов не сыщется. Ему–то, Васятке, смущаться нечего. Ляпнул, да и был таков. А те, кто вместе с тобой его слова слыхали, столько потом вокруг них наплетут, таких небылиц, что ой–ей–ей. Так что Дмитрию Федоровичу еще свезло. Он–то как раз один был. Да и Васятку не сразу заметил – уж больно его холоп смутил, на юного великого князя как две капли воды похожий. Две седмицы минуло с тех пор, как он его увидел, а все никак не шел тот из головы. И сейчас тоже ехал, будто в дрему погруженный. Даже конем не правил – чай, тот и сам знает, где хозяйский терем стоит.
Оглянулся от мысли, лишь когда его за сапог кто–то дернул. Да сильно так – едва на землю не свалил. Глянул сердито, а это Васятка. И стоит себе, дурачок, беззаботным смехом заливаясь. Ну как дитя. Только они так смеяться могут, чтоб от души. У взрослого и смех от дум тяжких горчинку имеет.
– Тебе чего, Васятка? – спросил ласково.
– Упредить хощу, Митенька, – быстро–быстро залопотал тот. – Иные знаменья от господа, а иные от диавола. Тут и спутать не грех. Искушения же человеку завсегда от лукавого. Ты это попомни. Ведаю, что кровушку пролить опасаешься. А ты не боись, лей – не жалей, но свою, – погрозил он пальцем и вздохнул: – Иной мыслит – ангел пред ним в одеждах белых, а рогов–то и не зрит. А иной поменять все тщится, и того в ум не возьмет, все давно предначертано, и как господь повелит, так тому и быти суждено. Им ить уж давно все на скрижалях расписано.
– Ты о чем, Васятка? – спросил Дмитрий Федорович.
– Сам ведаешь – о чем, – хитро улыбаясь погрозил тот пальцем. – И я ведаю, и господь. Помнишь ли, яко сказано: «Ибо всякое дело бог приведет на суд, и все тайное, хорошо оно или худо135». И тако же словеса Иова многострадального припомни: «Очи его над путями человека, и он видит все шаги его».
– Так я, может, о хорошем и мыслю, – возразил Палецкий. – Только выйдет ай нет – того не ведаю. Может, ты мне подскажешь?
– Подскажу, – согласился Васятка. – Иной малым покупает многое и заплатит за то в семь раз больше.
– Это как же так? – удивился князь.
– А вот так, – улыбнулся блаженный и жалостливо протянул: – Эх ты, дурачок.
Больше Васятка не сказал ни слова, вприпрыжку поскакал себе прочь, смешно подпрыгивая на ходу – только грязные пятки замелькали.
Правда, успел Дмитрий Федорович вдогон крикнуть:
– Ты бы что ждет меня предсказал!
Но тот, на мгновение обернувшись, коротко произнес, как отрезал:
– Сказал уже, так ведь ты глух, как пень, – все едино ничего не услышал.
И все. Спустя месяц–другой слова блаженного выскочили из головы, а вернулись они лишь теперь, представ перед князем Палецким совсем в ином свете.
– А почему их стеречься надо? – полюбопытствовал Иоанн номер два.
– Это они в нашем мире дурачки. Любой их обмануть может, любой обидеть. Зато им господь в награду такое показывает, что всем прочим недоступно.
– И они могут…
– Да, – отрезал Палецкий. – И увидеть могут, и рот им не заткнешь. Знаешь, что Васятка–блаженный братцу твоему сказывал, когда он из стана под Коломной вернулся, где Федьку Воронцова с братом да князя Ивана Кубенского казни предать повелел? Правильно говорит Васятка, жги их, руби, за муки свои прошлые да грядущие. Ты их, они – тебя, а уж как рогатому весело. Иоанн уже плеть занес, но тут народ так заворчал – словно медведь, когда он еще только на задние лапы встает. А Васятка знай стоит и шепчет: «Да ты не робей, огладь меня плеточкой, Ванюша, огладь, чтоб не довелось опосля в одном котле с тобой сиживать».
– И что же мой брат? – спросил жадно слушавший Подменыш.
– Огладил. Только не Васятку, а коня. И на всем скаку через люд прохожий, не глядя, к палатам своим поскакал. Я народ давить не свычен, потому и задержался, шагом жеребца пустил, и краем уха успел услыхать, как Васятка про затоптанных Иоанном сказывал. Рек, будто счастливцы они, и не печалиться о них надо, а радоваться, потому как живым вскорости куда хуже придется. Говорю же – видят они, так что наше тайное для них как на ладони. А мы – слепцы. Потому их ясное для нас темнее ночи, – подытожил сумрачно Палецкий. – Да и не о том ныне речь. Тебе о другом мыслить надобно.
– Я помню, – кивнул Иоанн. – Упреждал ты меня насчет протопопа. Когда он придет?
– Он уже приходил, – буркнул Палецкий.
Иоанн мгновенно побледнел, на глазах превращаясь из государя в холопа Третьяка.
– Так почто ты его так рано–то?! – с упреком обратился он к князю.
– То не я, то он сам, – вздохнул Дмитрий Федорович и ободрил: – Ты не робей. Все еще лучше вышло, – и стал рассказывать подробности. Закончив, он еще раз напомнил:
– Теперь отец Сильвестр должен явиться ближе к обедне. Главное, не перестарайся, чтобы он обман не почуял, но кайся с усердием. Помни, за то время, что он станет говорить, в тебе преображение должно случиться, – и вдруг спохватился, глядя на усталое лицо… Подменыша?.. или Иоанна?.. – Да что я все о Сильвестре да о Сильвестре. Приедет он и никуда не денется, а тебе сейчас неплохо бы уснуть. На поставце вино. Испей. Оно поможет. А я распоряжусь обо всем прочем и повелю, чтобы к тебе никого не подпускали. Поведаю, что государь в печали и зрить никого не желает.
Царский терем в селе Воробьеве, расположенный близ Москвы–реки, мало чем отличался от боярских теремов в той же столице. Все–таки эта была загородная резиденция, и не более того. Однако ж, построенный на изрядной возвышенности, он имел важное преимущество, если судить с оборонительной точки зрения. Этим обстоятельством и решил в полной мере воспользоваться Палецкий, имевший под началом несколько сотен служилых людей.
Но оборона терема его сейчас занимала не так сильно, как то, что спустя каких–то несколько дней его питомец должен появиться перед своим окружением. Хотя нет – вначале пускай и легкое, но в то же время самое первое испытание – протопоп.
Священник явился вовремя. Был он полон желания продолжить вчерашнее, так что все пошло как по маслу. И вновь Сильвестр говорил искренне, с жаром. Чувствовалось, что слова идут от сердца, выстраданы и вымучены. Прислушавшиеся к громовым раскатам голоса протопопа ратники, стоявшие на карауле близ опочивальни, с благоговейным ужасом слушали, как красноречиво сей иерей возвещает царю, что давно уже над головой гремит суд божий. Да и Москву всевышний запалил только из–за его легкомысленности и любострастия. Народ же волнуется тоже не просто сам по себе, но побуждаемый к тому силой вышнею, коя вливает гнев в людские сердца.
– Как это он не боится царю такое сказывать? – восхитился молодой Никита, у которого от волнения даже мурашки на коже выступили.
– Святой человек, – глубокомысленно заметил второй, гораздо старше, с наполовину седой бородой с запрятанными в ней добрым пятком шрамов.
– Я так вот нипочем бы не смог, – продолжал восхищаться молодой. – А ты, дядька Охрим?
– И я тоже не стал бы, – согласился пожилой, философски заметив: – Жаль будет, когда его убьют.
– Кого? – вытаращил глаза Никита.
– Ну, этого, кто он там? Монах, что ли? – спокойно пояснил Охрим.
– За что? За правду? – возмутился молодой.
– Да нет, за глупость, – поправил его Охрим. – Чтоб знал вдругорядь – кому да что говорить дозволено.
– Как же он вдругорядь знать будет, ежели его ныне убьют?
– Ну, чтоб другие знали. Вот хошь ты, к примеру.
– Да–а, жаль, – растерянно вздохнул Никита.
Между тем обличения продолжались.
– Воззри на правила, кои дал вседержитель сонму царей земных. Ты должен был быть ревностным их исполнителем, меж тем как ты в своей душевной слепоте вершишь совсем иное.
– Верую, отче, ибо потряс ты мою душу и сердце. Ныне же хочу покаяться и принять венец добродетели! – вдруг услышали стражники звонкий голос царя.
Или не царя?
Ратники переглянулись.
– Что–то он на глас Иоанна не похож? – выразил сомнение Никита.
– А третьего там нет, – пожал плечами Охрим и указал пальцем на дверь, лаконично пояснив: – Глушит. Тебе на рожу подушку положить, тоже не своим голосом заорешь.
Но тут дверь распахнулась, и, ведомый за руку пылающим праведным гневом пастырем, показался царь.
– Чтой–то не то, – поморщился Никита. – Дядька Охрим, а дядька Охрим. Какой–то он не такой ныне, а? И лик, и сам он. Да и ростом вроде повыше стал. А шаг каков? Да он отродясь так не хаживал.
Услышавший последние слова молодого ратника князь Палецкий, шедший с другой стороны галерейки, тоже присмотрелся к походке Подменыша и с некоторой досадой подумал, что караульщик прав. Перестарался Федор Иванович, обучая своего питомца, как правильно подлежит хаживать царям. И даже не столько перестарался, сколько позабыл, что он–то служил Василию Иоанновичу, а тот начал княжить только в двадцать шесть лет. К тому же пойдя дородством в мать Софью, о необъятности телес которой даже в юности писали некоторые итальянские поэты, Василий всегда вышагивал чинно и неспешно.
Зато Иоанн удался в своего деда, который сызмальства был высок и худ, к тому же рос его внук, как пырей в огороде – никто о нем не заботился, никто его больно–то ничему не учил. Вот и ходил соответственно. Подменыш же и впрямь шествовал.
«Надо будет ему сказать попозже», – сделал он в памяти отметку.
Хотел было отчитать молодого ратника, чтоб не о том на посту думалось, но тут ему невольно помог второй из стражников.
– Блазнится тебе все, – равнодушно ответил Никите Охрим. – Экий ты. То глас не по душе, то лик непонятен. А ты иное в толк возьми – он же иную жисть вести решился, непорочную, потому ныне и не идет, а шествует к ней, – и засмеялся.
– Ты чего? – удивился Никита.
– Да я у него всего третий год, а он к этой жизни уже в четвертый раз так вот… шествует. Так что насмотрелся.
– А смеешься почто? – не понял молодой караульный.
– А у него всякий раз терпежу более чем на седмицу не хватает. Хотя нет. Когда с царицей своей в Троицкую лавру пошли, то он аж три седмицы выдержал.
– А потом?
– Потом сызнова грешить учал, – лениво констатировал Охрим и философски заметил: – А может, оно и правильно. Мне мних один за кружкой меда сказывал как–то: «Помни, отрок…»
– Отрок?
– Да это полтора десятка лет тому назад было, – пояснил пожилой и продолжил: – Помни, отрок, что ежели не согрешишь, то не сможешь покаяться, ибо не в чем, а тот, кто не покается – не спасется.
Далее князь слушать не стал, с деловым видом выйдя из–за угла и двинувшись следом за Иоанном и Сильвестром в небольшую деревянную церквушку, пристроенную с восточной стороны терема. И вовремя поспешил. Едва–едва успел ухватить за руку царского духовника протоирея Федора, норовившего прошмыгнуть туда же.
– Негоже мешать, когда наставник со спасаемым беседует, – с укоризной заметил он.
– Я – духовник царский, – выпятил протоирей вперед тщедушную грудь, с гордостью указав на свой массивный золотой крест.
– Ведаю, – кивнул Палецкий. – Так что ж с того? Нешто тебе круглый день нужно с царем разговаривать?
– Исповедать его хочу, ибо он есть вверенное моему попечению чадо, – не сдавался отец Федор.
– Первый раз слышу, чтоб таинство исповедания не по желанию мирянина свершалось, но по воле духовника, – удивился Дмитрий Федорович. – Это что ж, митрополита Макария повеление?
– Ты, княже, свое ведай, – попытался еще раз вырваться из его крепких объятий протоирей, но куда там.
Это ныне князь Палецкий все больше в Думе сиживает, а десяток лет назад он и рати за собой водил, и сам в боях не раз сабельку из ножен извлекал. Конечно, не тот теперь, далеко не тот, но кое–что осталось. Во всяком случае для царского духовника хватило.
Меж тем в тесной церквушке почти у самого алтаря, преклонив колени, молился новоявленный Иоанн Васильевич. Молился не только за себя, ибо уже был приучен отцом Артемием у бога ничего не просить – что нужно он либо уже дал, либо еще даст. Сам же человек того не ведает, потому как больше печалится о суетном, а даже родители своему дитяте все, что он просит, не дают, ибо глуп еще и неразумен.
Просил же он за Русь. Чтоб мир на порубежье даровал, пусть лет на пять хотя бы, чтоб от мора и глада людишек уберег, да еще чтоб придал силы ему самому сделать все, что замыслил. Силы, терпения и мудрости, с которой ему в самое ближайшее время придется избирать советников, потому что в одиночку ему не то что половины не осилить, а и десятой части.
Просил он у бога прощения и брату Иоанну, чтоб не карал он его сурово за растраченное втуне богатство, кое ему с рождения даровал господь. Не про казну речь, не про злато–серебро, не про дворцы с самоцветами. Ум он ему даровал вострый, здоровье крепкое, а тот куда его спустил, на что растратил?
А еще просил простить все прегрешения, как вольные, так и невольные, усопшей рабы божьей Анфисы – пусть и не родная мать оказалась, но взрастила как могла, лучший кусок завсегда для него приберегала. Потому и молился он ныне за нее, да еще за окольничего Федора Иоанновича Карпова – учителя и наставника.
Немного подумав, Иоанн добавил к ним еще двоих – Елену Васильевну Глинскую и Василия Иоанновича.
«Неповинна она, господи, в том, что как кукушка меня к чужим людям подкинула. Негоже, чтоб вся держава из–за одного дитяти страдала, да кровь в межусобицах лила. Мудр ты, господи, и сам должон понимать, что терзаниями своими она за остатную жизнь семижды семь раз сей грех искупила».
– И даруй им всем, господи, – произнес он напоследок, но пожелать ничего не успел, потому что заметил Палецкого.
Сильвестр, который точно так же стоял коленопреклоненный, хотя молился совсем о другом, неодобрительно покосился на Дмитрия Федоровича, но ничего не сказал, ибо богу – богово, а кесарю – кесарево. Исус не только про монеты да налоги сказал – оно и в жизни каждому одно от другого уметь разделять надобно.
– Что там у нас ныне, князь? – спросил Иоанн, поворачиваясь к Палецкому.
– Мой человечек из Москвы прискакал, государь. Сказывают, не унимается народ. Завтра поутру здесь будут. Видать, меды в теремах у твоих дядьев Глинских закончились, вот они, с похмелья маясь, и собираются к тебе в гости. Что повелишь?
– Дядька–наставник мой, – задумчиво произнес Иоанн, метнув быстрый взгляд на Сильвестра, – помнится сказывал так: «Смиренно просящему дай, что потребно для него, дабы он нужды великой не испытывал, требующему же откажи во всем, ибо негоже потакать – за слабость почтут». Однако с крови начинать негоже, так что выслушать их потребно. Выслушать и урезонить. Ну а коли нет…
– С крови новую жисть зачинать негоже, – поморщился Сильвестр.
– Ведаю. Сам того не хочу. Потому и буду с ними разговор вести. Не послушаются – тогда уж…
– А далее как мыслишь, государь? – осведомился священник. – Людишки голодные, разутые, крова нет – половина Москвы в погорельцах – что с ними делать?
– Им подсобить надо. Я так мыслю – казна не пуста покамест?
– Большой расход получится, – встрял Палецкий.
– Ништо. Они за заботу потом втрое отплатят, – уверенно произнес Иоанн.
Без крови и впрямь не обошлось. Новый царь как мог пытался урезонить крикунов, но горлопаны не унимались. К тому же толпу втайне подстрекали холопы бояр и князей Скопина–Шуйского, Темкина и прочих. Пришлось стрелять. Сразу после дружного залпа пищальников, орущая в смятении толпа отхлынула назад, оставляя убитых и раненых, и бросилась обратно в Москву.
Иоанн возвращаться в столицу не спешил, собирался с духом. Вместо этого он уединился якобы для молитвы и поста, а на самом деле еще раз тщательно обсудил с князем Палецким все предстоящие действия и ждал возвращения отправленного с Иоанном князя Воротынского. Тот должен был сопровождать низвергнутого государя до Волги. Далее с братцем–близнецом оставались только Шушерин и Сидоров, а Владимир Иванович и Ероха должны были вернуться обратно.
Меж тем гонцы прямо из Воробьева полетели во все города из числа близлежащих, чтобы в Москву незамедлительно были посланы припасы, особенно зерно. В пяти местах государь повелел обустроить выпечку и раздачу хлебных караваев.
Ероха появился только на третий день, ближе к ночи. Лицо его было спокойно, а вот князь Воротынский выглядел раздражительным и хмурым.
«Значит, жив мой братец», – облегченно вздохнул Иоанн и повелел всем собираться, назначив через три дня отъезд в Москву. К этому времени горожане уже успокоились. Немалую роль в том сыграл не только подвоз хлеба, но и приезд нескольких плотницких артелей, нанятых государем повсюду – от Можайска и Дмитрова, до Переяславля–Залесского и Коломны. Гонцы, посланные туда, не торговались, заключая с ними ряд, но выставили непременное условие – жесткие сроки.
«К зиме в стольном граде погорельцев быть не должно – одни новоселы», – строго заявил Иоанн Палецкому.
Назад: Глава 8. НЕСМОТРЯ НИ НА ЧТО
Дальше: Глава 10. ВСТРЕЧА С ДУМОЙ