Глава тридцать шестая
Я стучу в дверь, слышу его голос, подстраиваю лицо, вхожу. Он стоит у камина; в руке почти опустелый бокал. Обычно он ждет меня и лишь тогда приступает к крепкому спиртному, хотя за ужином, я знаю, они пьют вино. Лицо слегка раскраснелось. Я пытаюсь вычислить, сколько он уже выпил.
— Приветствую, — говорит он. — Как сегодня чувствует себя прекрасная маленькая принцесса?
Немало, судя по скрупулезности улыбки, сконструированной и прицельной. В стадии обходительности.
— Хорошо, — отвечаю я.
— Маленько развлечься не хочешь?
— Прошу прощения? — говорю я. Под этим спектаклем сквозит замешательство — ом сомневается, как далеко может со мной зайти и в каком направлении.
— У меня сегодня для тебя маленький сюрприз, — говорит он. Смеется; точнее, хихикает. У него сегодня все маленькое. Хочет все умалить, включая меня. — Тебе понравится.
— Что бы это могло быть? — спрашиваю я. — Го? — Мне разрешены такие вольности; ему они приятны, осо-
бенно после пары бокалов. Он предпочитает, чтоб я была легкомысленна.
— Лучше, — говорит он, пытаясь дразнить.
— Прямо не терпится.
— Хорошо, — говорит он. Подходит к столу, роется в ящике. Затем приближается, одна рука за спиной. — Угадай.
— Животное, растение или минерал? — спрашиваю я.
— О, животное, — с притворной серьезностью отвечает он. — Определенно, я бы сказал, животное. — Он вытаскивает руку из-за спины. Такое впечатление, будто он держит груду перьев, розовых и сиреневых. Вот он ими трясет. Оказывается, это одежда, притом женская: на ней чашечки для грудей в лиловых блестках. Блестки — крохотные звездочки. Перья вокруг проемов для бедер и вдоль декольте. Значит, я не сильно ошиблась насчет пояса с подвязками.
Интересно, где он это раскопал. Такую одежду всю полагалось уничтожить. Помнится, я это видела по телевизору в новостях, город за городом. В Нью-Йорке это называлось Манхэттенская Зачистка. На Таймс-сквер костры, вокруг распевают толпы, женщины благодарно вскидывают руки, если чувствуют, что камера смотрит, стриженые каменнолицые мальчики швыряют тряпки в пламя, целые груды шелка, нейлона, искусственного меха, лаймового, красного, фиолетового; черный атлас, золотое ламе, блистающее серебро; трусики бикини, прозрачные бюстгальтеры с розовыми сердечками, закрывающими соски. И фабриканты, импортеры, продавцы — на коленях, публично каются, на головах бумажные конусы, колпаки, а на колпаках напечатано красным: ПОЗОР.
Но вероятно, какие-то шмотки пережили сожжение, не могли же они отыскать все. Наверное, он раздобыл эту штуку, как журналы, не честным путем — от них за милю несет черным рынком. И она не новая, ее уже носили — ткань под мышками смята и слегка испятнана потом другой женщины.
— Мне пришлось угадывать, какой размер, — говорит он. — Надеюсь, подойдет.
— Вы хотите, чтобы я это надела? — спрашиваю я. Тон ханжеский, негодующий, я знаю. Но все-таки что-то в этой идее меня привлекает. Я и отдаленно похожего никогда не носила, столь сверкающего и театрального — наверняка это он и есть, старый театральный костюм или огрызок исчезнувшего номера из варьете; ближе всего я подходила к такому в купальниках и кружевном персиковом неглиже, которое мне однажды купил Люк. Но тряпка соблазнительна, в ней детские чары переодевания. И какое в этом презрение, какая насмешка над Тетками, как это греховно, как свободно. Свобода, как и все прочее, относительна. — Э, — говорю я, не собираясь выдавать, как мне этого хочется. Пусть думает, что я делаю ему одолжение. Вот мы, должно быть, и приблизились к его глубинному подлинному желанию. Может, у него за дверью прячется хлыст? Извлечет ли он сапоги, перегнется или меня перегнет через стол?
— Это маскировка, — говорит он. — Тебе придется еще накраситься; я все приготовил. Иначе не пустят.
— Куда не пустят?
— У нас с тобой сегодня выход.
— Выход? — Это архаизм. Ибо некуда больше выходить, некуда мужчине вывести женщину.
Выход отсюда, — говорит он. Ему не нужно говорить, что предложение рискованное — для него, но в особенности для меня; но я все равно хочу пойти. Что угодно, лишь бы сбить монотонность, спутать внешне респектабельный порядок вещей.
Не хочу, говорю я, чтобы он смотрел, как я надеваю эту штуку; я по-прежнему его стесняюсь, стесняюсь своего тела. Он отвечает, что отвернется, и отворачивается, и я снимаю туфли, и чулки, и хлопковые панталоны, и в палатке из собственного платья натягиваю перья. Потом снимаю платье и сую руки под бретельки в блестках. Туфли тоже есть — сиреневые, с абсурдно высокими каблуками. Ничего не подходит идеально — туфли великоваты, чуточку жмет в талии, но сойдет.
— Ну вот, — говорю я, и он оборачивается. Я стою как дура; мне хочется посмотреть на себя в зеркало.
— Очаровательно, — говорит он. — Теперь лицо.
У него есть только губная помада, старая, размазанная и пахнущая химическим виноградом, плюс карандаш для глаз и тушь. Ни теней, ни румян. Какую-то секунду я боюсь, что не вспомню, как все это делается, и при первой попытке укротить карандаш получаю черную кляксу на веке, словно подралась; но я стираю ее растительным кремом для рук и начинаю заново. Втираю немножко помады в скулы, массирую. Пока я этим занята, он держит передо мной большое посеребренное ручное зеркало. Я видела такое у Яснорады. Вероятно, он позаимствовал в ее комнате.
С волосами ничего не сделаешь.
— Великолепно, — говорит Командор. Он уже ощутимо возбужден; мы точно собираемся на вечеринку.
Он идет к шкафу, достает накидку с капюшоном. Светло-голубую, для Жен. Очевидно, тоже Яснорадину.
— Натяни капюшон на лицо, — велит он. — Постарайся не размазать макияж. Это чтобы заставы проехать.
— А мой пропуск? — спрашиваю я.
— Не беспокойся. У меня есть. И мы отправляемся.
Мы вместе скользим по темнеющим улицам. Командор держит меня за правую руку, словно мы подростки в кино. Я плотно завернулась в небесно-голубую накидку, как полагается приличной Жене. В тоннеле капюшона я вижу затылок Ника. Фуражка прямо, спина прямая, шея прямая, он весь очень прямой. В позе его неодобрение, или мне мерещится? Знает ли он, что на мне под накидкой, он ли это раздобыл? А если так, злится ли он, или вожделеет, или завидует, или вообще ничего? У нас есть нечто общее: нам обоим полагается быть невидимками, оба мы — люди-функции. Понимает ли он? Когда он открывает дверцу Командору, а следовательно, и мне, я пытаюсь поймать его взгляд, заставить его посмотреть, но он меня будто не видит. Отчего бы нет? У него благодатная работа — небольшие поручения, небольшие одолжения, — он не захочет подставиться.
На заставах никаких проблем, все происходит так, как и предсказывал Командор, невзирая на тяжкий грохот, на давление крови в голове. Ссыкунишка, сказала бы Мойра.
После второй заставь; Ник спрашивает:
— Сюда, сэр? — и Командор отвечает: — Да.
Машина притормаживает, и Командор говорит:
— А теперь мне придется попросить тебя лечь на пол.
— На пол? — спрашиваю я.
Нам нужно миновать ворота, — поясняет он, будто мне это о чем-то говорит. Я пытаюсь спросить, куда мы направляемся, но он отвечает, что задумал сюрприз. — Жены не допускаются.
И я прижимаюсь к полу, машина снова движется, и несколько минут мне ничего не видно. Под накидкой душит жара. Зимняя накидка, не хлопковая летняя, и пахнет нафталином. Очевидно, ом стибрил ее в кладовке, зная, что Яснорада не заметит. Он заботливо сдвинул ноги, чтобы мне осталось больше места. Тем не менее лбом я упираюсь в его сапоги. Я еще никогда не приближалась настолько к его сапогам. Они жесткие, настороженные, как насекомые панцири: черные, гладкие, непроницаемые. К ногам отношения не имеют.
Мы проезжаем очередную заставу. Я слышу голоса — безличные, почтительные, и окно электрически отъезжает вниз и вверх — показаны пропуска. На сей раз он не показывает мой пропуск, тот, что вместо моего, — формально я пока не существую.
Затем машина едет, а затем снова останавливается, и Командор помогает мне встать.
— Теперь быстрее, — говорит он. — Это черный ход. Ник возьмет накидку. В обычное время, — говорит он Нику. Значит, такое он тоже делает не впервые.
Он помогает мне снять накидку; дверца машины распахнута. Почти голую кожу гладит воздух, и я понимаю, что вспотела. Обернувшись, чтобы захлопнуть дверцу, я вижу, как Ник смотрит на меня через стекло. Теперь он меня видит. Что это — пренебрежение, равнодушие, этого он от меня и ожидал?
Мы в переулке за домом из красного кирпича, довольно современным. У двери — батарея мусорных баков, пахнет прогорклой жареной курицей. У Командора ключ от двери — серой, простой, она сливается со стеной и, по-моему, стальная. Внутри — бетонный коридор, залитый флуоресцентным потолочным светом; какой-то служебный тоннель.
— Сюда, — говорит Командор. Нацепляет мне на запястье лиловую бирку на резинке, как для багажа в аэропорту. — Если кто-нибудь спросит, скажи, что арендована на вечер. — Он берет меня за голое плечо и подталкивает вперед. Я хочу зеркало, посмотреть, не размазалась ли помада, нелепы ли перья, неряшливы ли. В таком свете я, должно быть, вылитый жмурик. Впрочем, теперь уже поздно.
Идиотка, говорит Мойра.